Миронов - Лосев Евгений Федорович 22 стр.


Но ведь он искренне верил, что совершает великие деяния во имя своего народа. Ну и что он хочет сказать, что вера снимает ответственность за злодеяния? Опять ищет лазейку, чтобы найти себе хоть малейшее оправдание. Нет уж, нам лишь кажется иногда, что от народа можно что-то утаить, скрыть, но он хорошо помнит слова дяди Увара Фроловича: «Нам сдается, что мы одетыми предстаем перед людьми, а на самом деле мы ходим как телешом...» Так что придется предстать как на духу...

Для этого надо сберечь силы и хоть на время обуздать свой казачий нрав. Забыть, что он храбрейший офицер царской армии, награжденный восьмью орденами и Георгиевским оружием... Забыть, что все это швырнул в грязь и затоптал... Туда же пошло и потомственное дворянство... Сбросил с себя мундир кавалерийского блестящего войскового старшины. Чего же так не хватало бывшему пастушонку-бедняку?..

Надел простую солдатскую шинель без каких-либо знаков отличия, стая просто гражданином Мироновым, снова начал завоевывать славу полководца уже в Красной Армии. Два ордена Красного Знамени... Золотое оружие – высшая награда Советской Республики... Погиб старший сын Никодим. Любимая дочь, копия отца, Валентина, расстреляна так называемыми белогвардейцами... Жену и младших детей выводили на расстрел... Уму непостижимы потери личные. И так в каждой семье, во всем казачьем донском крае. И он, Миронов, положивший на алтарь войны все мыслимые и немыслимые ценности, оставшись гол как сокол, к тому же еще и обречен быть главным виновником этой трагедии и сидеть в Бутырской тюрьме! «Весело...» – как бы сказал его бывший начальник штаба дивизии подъесаул Сдобнов. Веселее нарочно не придумаешь. Словом, завоевал свободу и вымечтанную жизнь, для себя и своего народа!.. Как та бабка, у разбитого корыта... Не слишком ли он становится беспощадным к самому себе?.. Он просто обязан все вспомнить и обо всем рассказать с такой же ответственностью и страстью, каким и был в жизни. «Но и в цепях должны мы свершить сами тот круг, что Боги очертили нам...»

Часть вторая

1

Филипп Козьмич Миронов проснулся от крика надзирателя. Осмотрелся впервые без истерии и гнева. Голые, исцарапанные, грязно-серые стены. Четыре шага в длину и два шага в ширину. Из мебели только топчан – колченогий. Откуда его доставили сюда? Или он здесь вечно пребывает? Зарешеченное окно, сквозь него просачивается хмурое небо. Наверное, уже рассвет. Это понятно и по миске с тюремной баландой, которую в очередной раз принесли ц убрали нетронутой – он ведь продолжал голодать и с каким-то щемяще-жалостливым чувством думал, что скоро придет конец, и люди тогда вдруг спохватятся, что командарм Второй Конной армии погиб не в бою, как положено бойцу, а голодной смертью. Позорной смертью...

Задвижка «волчка» оставалась открытой, и Миронов отметил про себя, что в нее смотрит надзиратель. Что ему нужно в такую рань? Хотя он имеет право заглядывать в любое время суток и следить за поведением заключенного. Да и рань ли в мире?.. Он, Миронов, заключенный?.. Неужели это в самом деле не мерзкий сон?.. Только без истерии. Спокойно! Таков самому себе приказ... Так быстро он привык к боли?

– Оглох?.. Чего молчишь?.. Жалашь или не жалашь прогулка?

– Какая прогулка?

– Воздуха вольного хлебнуть... Так жалашь ай нет?

Вместо всегдашней настороженности появилось вдруг какое-то недоумение, граничащее с терпимым отношением к надзирателям. Но оно тут же, как неожиданно возникло, так неожиданно и испарилось, уступив место всегдашней настороженности и даже враждебности к тюремщикам. «Очередная насмешка, – подумал Миронов... – этих тупоголовых...» Он, конечно, не считал их за нормальных людей и отказывался предполагать в них обыкновенные человеческие качества. Тем более милосердие и отношении к заключенным: «Вольного воздуха хлеб-путь...» Ведь между ними всегда существовал антагонизм. Ненависть одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.

Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:

– Жалашь?.. Тогда открою...

Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул – железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема – фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, – нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.

Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, – подумал он. – А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок – и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».

Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки – в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз – и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»

– Миронов!.. – крикнула Надя-Надюша. – Живой!.. – Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.

Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или – очередная провокация...»

Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:

– Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... – бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.

Филипп Козьмич стоял будто окаменелый, не веря в происходящее. Или боясь поверить... Неужто это правда?.. И может ли происходить в тюрьме!? Как удар молнии, ослепляющий и повергающий человека...

Через какое-то мгновение Миронов вдруг почувствовал на своей груди сотрясающуюся от нервной дрожи Надю-Надюшу. От ее тела исходил аромат... весны, от котоого можно задохнуться. Он легонько начал освобождатья от ее рук, чтобы взглянуть в эти глаза цвета спелой вишни и будто чуточку припухшие полураскрытые губы, словно ждущие поцелуя... О, эта невероятность встречи!.. Водь на самом деле ничего не может произойти в тюрьме?! Сейчас пройдет сон, и видение исчезнет. Останется только саднящая боль... А он, что же, в самом деле, мог подумать, что воочию видит свою Надю-Надюшу вот так, рядом, в тюремном дворике?.. Это только его горячечное воображение могло нарисовать такую фантастическую картину. Но если это соя, то почему в его тело проникает тепло другого человека? Насколько он знает, во сне человек не различает тепла и холода и осмысленно не отвечает на зов. Обычно он тут же просыпается и недоуменно осматривается, желая увидеть того, кто только что обращался к нему... Миронов подумал: «Попробую легонько отстранить от себя ее и взглянуть прямо в лицо...»

Как ни цепко Надя-Надюша прижималась к нему, Миронову удалось взглянуть в ее лицо:

– Сон? – кажется одними губами прошептал он.

– Нет... Нет... Явь! Верь – это я, твоя Надя-Надюша.

– Тростиночка... – Миронов, больше не сказав ни слова, молча прижался к ее лицу.

Безмолвные и потрясенные, они стояли на виду у всех арестованных, кидавших жадно-любопытные взгляды в их сторону.

Неужто так мало надо человеку для счастья? Только одну-единственную встречу с любимой в прогулочном дворике Бутырской тюрьмы? А ведь Миронов и Надя-Надюша не просто были счастливы, а задыхались от счастья, не смея даже словом нарушить мгновение слитности и забвения.

Наверное, мы бываем то ли чересчур расточительны, то ли по-глупому скупы, если не бережем друг друга в повседневной жизни и при встрече не «умираем», трепеща от восторга. Но об этом мы начинаем задумываться слишком поздно, когда гром грянул и убил любовь.

Неожиданно из здания тюрьмы выбежал старший надзиратель и громко скомандовал:

– Убрать заключенных!

Ретивые подчиненные кинулись выполнять приказ. Подбежали к Миронову и Наде-Надюше, начали размыкать их сомкнутые руки. Старались долго и бесполезно. Не размыкались руки Нади-Надюши и Миронова, словно чувствовали, что если сейчас, в данный миг, разомкнут, то уже никогда не сомкнут их друг с другом.

– Не оторвать... – в бессилии отозвался один надзиратель.

– Склещились, что ли?.. Рви!

– Тю!.. Бешеный! Это же Миронов!

– Ну и что?

– Командарм Миронов.

– Командарм, и тут?..

– Левушка Троцкий постарался... Вот Ленин дознается...

– Гм... Командарм Миронов... А не брешешь?

– Вот те крест! – перекрестился надзиратель, как раз тот, который предлагал Миронову «вольного воздуха хлебнуть».

– Ну, тогда как-нибудь помягче разнимите их... А то начальство свирепеет...

...Миронов, блаженно-радостно улыбаясь, машинально одолевал ступеньки железной лестницы и, кажется, пришел в себя только тогда, когда за его спиной, противно скрежеща, захлопнулась железная дверь. Устало, словно обессиленный встречей, присел на топчан: «Мы ведь не успели сказать ни слова друг другу... Хотя о многом переговорили... А голос моей Нади-Надюши я сейчас услышу... Вот только согреется мысль...»

2

Филиппа Козьмича знобило. Прилег на жесткое ложе, укрылся полой солдатской шинели. Пригрелся. Озноб перестал бить, сотрясать тело. И мысль жива. Это его, как ни странно, обрадовало. Он может думать... Как ему теперь мало, оказывается, надо... Только и всего, что побыть наедине с Надей-Надюшей – какое это чудо... Он приготовился «слушать» голос своей Нади-Надюши, как он всегда ласково называл свою юную жену.

...Бывало, после очередного боя – черный, злой, еще не остывший от атак, прискачет Миронов к дому, где они с Надей-Надюшей квартировали, кинет повод ординарцу, ворвется в горницу и хрипло прорычит: «Пить...» Надя-Надюша с поклоном, по старинному казачьему обычаю, поднесет ему жбан прохладного квасу, наблюдая, как жадно и шумно он пьет... Потом поможет снять портупею с шашкой. Гимнастерку... Смуглый, мускулистый...

Поможет обмыть холодной водой тело до пояса. Чистым полотенцем оботрет, мягкими движениями подведет к кровати и ласково скажет: «Приляг... Отдохни... Приди в себя...» Напряжение спадало, и он, успокоенный, кажется, даже задремывал под лепет этих пахнувших юностью губ...

Потом мир восторга и страсти возникал в нем, от сильного волнения он вздрагивал и теснее прижимался к ее телу... Она сидит рядом, руками шею обовьет и начинает рассказывать, как на фронт попала, как повстречала лихого донского казака... Он любит эти короткие мирные минуты. И, чтобы продлить их дольше, Миронов часто переспрашивал, просил еще раз рассказать с самого начала: «Неужели все правда?» – подыгрывал он ее рассказу. «Как на духу перед священником», – отвечала она. «Рассказывай...» – «Итак, исповедь мою послушай, мой господин и повелитель... – Ласковый голос ее журчал над ухом... – Родилась я в самом начале века, в 1900 году...» – «Подожди, – перебивал Миронов Надю-Надюшу. – Тебе восемнадцать, а мне сколько? Сорок шесть... С ума сойти... Не говори больше, в каком году ты родилась». – «Не буду. Но я не чувствую никакой разницы. Ты молодой. Горячий. Сильный. Смелый до отчаянности. Таких женщины любят. Я?.. Я без ума от тебя. От твоих жестких, крутых рук. Ты в ласке, как в атаке... Я всегда этого жду, волнуюсь. В мыслях переживаю, жду, когда ты набросишься... А потом становишься ласковым и покорным, как ягненок... Мне нравятся эти резкие переходы в тебе. Очень... Жадность твоя... Я никого никогда не буду любить, как тебя...» – «Может быть, и правда...» – полусонно шевелил он губами. «Не веришь?..» – «Верю. Может быть, в этом и есть суть и мудрость наших исканий... Рассказывай дальше, только не повторяй...» – «Хорошо, не буду повторять, что я родилась в самом начале нашего беспокойного и бурного века...»

– Откуда ты такая взрослая и мудрая?

– Из войны... Из любви к тебе.

– Ты мое чудо. Допустим, завтра останусь жив, и ты будешь вот так сидеть со мною?

– Вечно.

– Нельзя. Тебе – двадцать, мне – сорок восемь...

– Кто запрещал об этом говорить?.. Не думай об этом. Ты красив. Умен. Отважен. Крепок...

– Как старый дуб, аж топор звенит, когда рубишь...

– Поэтому и шашки вражьи отскакивают.

– Ты мое чудо.

– И все равно, у тебя на первом месте война и правда, а уж потом – я.

– Не знаю... А если все – на первое место?..

– Такого не бывает. Ты всю жизнь будешь искать правду. А это как в детстве, бег за радугой после дождя.

– А ты – как дождь, упавший на потрескавшуюся от зноя землю. И поэтому все, что я вижу, мир вокруг – все это ты. Это я точно знаю... На сегодня хватит – у нас впереди целая вечность. Или – один бой и тоже... вечность... Но пока живу, надеюсь.

3

Миронов слабыми руками нащупал солдатскую шинель, которую всегда носил, и укрылся ею. Пригрелся. И с облегчением подумал, что у него впереди еще целый год жизни с Надей-Надюшей. И об этом счастливом мгновении он будет вспоминать, когда уж совсем невмоготу станет жить на этом свете... А пока надо успеть о многом другом вспомнить, что и ее любовь не знала. Миронов обязан это сделать, потому что у него есть привилегия много пожившего и много пострадавшего человека, и он хочет и обязан удержать молодых от неверного шага. Наверное, бог послал ему испытание, чтобы проверить на крепость. Но самое печальное заключалось в том, что Миронов так и не понял, видел ли на самом деле Надю-Надюшу или только мечтательный силуэт...

Миронов мысленно вернулся в станицу Усть-Медведицкую, как раз в тот момент, когда его унизили перед всем честным народом – не взяли на войну. Только постороннему покажется, что ничего особенного не произошло – не взяли на войну... Ну и бог с нею! Или черт с нею! Ведь многие спасаются от нее, используя различные, подчас недозволенные приемы. А вот психология донского казака в вопросе о войне во многом отличительная. Даже в самом взгляде на противника. Казак не спрашивает, сколько врагов, а где они, и бросается в бой, потому что уверен в победе – хитрый, бесстрашный, профессионально обученный всем приемам борьбы. Это одна сторона, может быть, более важная. Донской казак – вечный воин, защитник самого дорогого и чтимого звания – защитник Отечества. И лишить его этой высокой чести, значит, нанести обиду не просто физическую, как изгнание из строя сильных и смелых сынов Дона, но и причинить моральную травму. Позор тяжелым грузом придавит не только всегда гордо поднятую голову с фуражкой набекрень, из-под которой вьется чубчик кучерявый. И голова тогда опустится, только глаза исподлобья будут мрачно сверкать, да мысли темные ползти. Позор коснется не одного провинившегося, а всей его многочисленной родни... Всех казаков с плачем и достойными почестями проводили на войну, а его, как какого-нибудь труса или в лучшем случае инвалида беспомощного, даже не то что в сторону отодвинули, а хуже того – пренебрегли им, не пожелали стоять с ним в одном строю защитников Отечества. Такого пережить донской казак не может и от беспросветного, оскорбительного горя даже способен кончить жизнь самоубийством или, если и переживет, то заплатит дорогую цену.

Назад Дальше