Глава 8
ВЫСТАВКА АЛЕКСАНДРА I.
ЦАРЕУБИЙСТВО 1-го МАРТА
Большое удовольствие зрелищного порядка я получил среди зимы 1877-78 года на выставке, посвященной царствованию Александра I. Выставка была устроена Городской думой в ознаменование столетия со дня рождения Благословенного, под наблюдением моего отца в Манеже Конногвардейского полка и представляла собой два ряда специально для данного случая написанных картин очень большого формата, поставленных лицом к окнам. Ввиду того, что темнота в эту пору года наступает чуть ли не в два часа, то над каждой картиной было прилажено освещение газовыми рожками, спрятанными за черные щиты. Общее впечатление от этих, Ярко освещенных, пестро расцвеченных картин и от масс обрамлявшей декоративной зелени, получалось праздничное и в то же время чуть "похоронное". Что же касается самых картин (если я не ошибаюсь, тут были работы Шарлеманя, Горавского и Верещагина), то они оставляли желать многого. Папа не скрывал своего огорчения от неудовлетворительности работ тех художников, к которым он особенно благоволил, я же не был столь требователен и вся эта "иллюминация", все эти персонажи, написанные в натуральную величину и одетые в костюмы времени, до того мне нравились, что я не желал портить себе удовольствие замечаниями о дефектах, которые, однако, даже мне бросались в глаза. Картины были писаны наспех клеевыми красками, людьми, никогда до того к такому формату не обращавшимися, и этим, главным образом, объясняется помянутая неудача.
Особенно меня подкупало, что всюду на этих картинах фигурировал знакомый мне не менее, нежели образ Петра I, образ того, кого я хорошо изучил по разным портретам в папином собрании. А в том, что он прозвище Благословенного заслужил, я нисколько тогда не сомневался. Ведь это он с Божьей помощью прогнал французов, ведь это он прославился своим благочестием, ведь это он погладил по голове папу, когда тот, будучи совсем малышем, встретился как-то с ним в саду Павловского дворца, и ведь это он был изображен в виде древнего витязя на медных медалях гр. Толстого, разглядывание которых доставляло мне огромное наслаждение. В честь него же поставлена колоссальная Александровская колонна, увенчанная ангелом, держащим крест! Наконец он был сыном как-то особенно меня пленившего Павла и его жены, которая была восприемницей от купели моего отца. Да и самая наружность Александра Павловича, его круглое лицо, с небольшим носиком, с еле заметными белокурыми баками на щеках, с ясными глазами и с ласковой улыбкой на устах, вся его чуть склоненная фигура, наконец, тот костюм, в котором его представляли - с громадной треуголкой и в высоких блистательных ботфортах, - казались мне до нельзя близкими и милыми, почти что родными. Такого государя я бы не боялся... И вот на каждой из этих картин юбилейной выставки был изображен то какой-либо героический, то какой-либо благородный его поступок. Среди последних особенное впечатление произвела на меня сцена, на которой государь, сошедши с коляски, устремляется к лежащему на земле совершенно нагому мужику с намерением его поднять и оказать ему помощь. Глубоко тронула меня и та картина, на которой была изображена смерть Благословенного. Простую его кровать, в самой простой, вовсе не дворцовой комнате, обступают несколько предающихся горю военных и штатских, и среди них выделяется фигура милой Елизаветы Алексеевны, представлявшейся мне просто каким-то ангелом.
Но я потому еще так запомнил эту выставку, что в дни, пока она устраивалась, я несколько раз бывал на ней - всё благодаря баловству моего отца. Я видел, как выставка зреет, как устанавливаются деревянные устои и самые щиты с картинами. Интересно было видеть, как некоторые художники еще что-то на месте добавляли, подмазывали и исправляли. Не обошлось тут и без ублажения моего тщеславия. Три раза выдалось мне счастье проехаться по выставке в высоком придворном шарабане, запряженном цугом в четыре лошади с жокеями на них. Правда, шарабан не был парадным и таким нарядным, как тот, в котором сидели члены царской семьи (или сам Государь) в Петергофе. Это был служебный шарабан, специально служивший для таких "репетиций"; да и жокеи не были в парадной форме, а одеты были в дежурные темные сюртуки, однако не всякому простому смертному может выдаться случай прокатиться на царский манер a la Daumont, да еще в закрытом помещении, в колоссальной зале манежа, пол которого усыпан песком. Немудрено, что посаженный отцом в экипаж я как-то весь "взбух" от чванства, и уже окончательно на несколько минут поверил, что я высокопоставленное лицо, когда некоторые рабочие и какие-то господа, проникшие в помещение выставки до ее открытия, столбенея при виде этого экипажа с мальчиком в нем, вытягивались в струнку и снимали шапки. Произошла эта странная церемония ввиду того, что на следующий день должно было состояться открытие выставки и на нее ожидали "царей". Вот для того, чтобы приучить лошадей к необычайной обстановке и к эволюциям в закрытом и затемненном помещении, и была устроена эта пробная прогулка.
Вообще семья наша отличалась совершенной лойяльностью. Правда, папа несколько критически относился как раз к царствующему государю. Он чувствовал себя обиженным, ибо именно со вступлением на престол Александра II кончилась блестящая эра его художественного творчества. Правда, друг нашего дома, писатель Дмитрий Васильевич Григорович, прямо глумился над государем, называл его "бодрилой" и уморительно имитировал его басок и картавость.
Правда, и среди нашей молодежи стали появляться люди, не питавшие благоговейного отношения к самому принципу монархии. Но и такие проявления "фрондирования" были у нас весьма благодушного характера и не носили в себе оттенка действительного возмущения. Немудрено поэтому, что к тому рокоту революции, который всё громче и настойчивее стал доноситься до нашего патриархального дома - отношение было не только отрицательное, но даже полное известного омерзения. Что же касается, в частности, мамочки, то она была глубоко этим встревожена и месяцами не выходила из какого-то состояния перепуга. То и дело замечала она на улицах каких-то "подозрительных личностей", а таковых в те времена и впрямь встречалось не мало. Особенно пугали ее студенты, не носившие больше форменной одежды и любившие во всей своей наружности выражать независимость, а то и близость к народу. Многие и действительно происходили из низов, из среды, только тогда начинавшей стремиться к просвещению. Типичными чертами такого студенческого образа - была широкополая мятая шляпа, длинные неопрятные волосы, всклокоченная нечесаная борода, иногда красная рубаха под сюртуком и непременно плед, положенный поверх изношенного пальто, а то и прямо на сюртук.
Нередко лицо студента было украшено очками и часто эти очки были темными. Именно такие фигуры с темными очками казались мамочке особенно жуткими, она в них видела несомненных крамольников и была уверена, что по карманам у них разложены бомбы. Под пару студентам были курсистки - явление для того времени новое и носившее довольно вызывающий характер. Для типичной курсистки полагалась маленькая шапочка, кое-как напяленная, неряшливо под нее запрятанные, непременно остриженные волосы, папироска во рту, иногда тоже плед, сравнительно короткая юбка, а главное, специфически вызывающий вид, который должен был выражать торжество принципа женской эмансипации. В нашем семейном быту не было ни таких студентов, ни типичных курсисток, но мы их видали на улице в большом количестве. К тому же под студентов и курсисток "гримировалась" и вообще вся "передовая" молодежь, а быть не передовым считалось позорным... Это была мода дня!
Можно себе вообразить какой ужас обуял наш лойяльный дом, когда началась та серия террористических актов, которыми омрачился конец царствования Царя-Освободителя. Положим, уже были случаи покушения на русского государя и раньше - но всё же с парижского покушения в 1867 г. прошло много лет и воспоминание о нем успело как-то сгладиться. Нигилисты теперь больше стреляли в разных градоначальников, министров, губернаторов, а не в священную особу самого государя... Александр II продолжал совершать свою ежедневную прогулку пешком по дворцовой площади и по набережной - до Летнего Сада - без всякой видимой охраны, и лишь на очень большом расстоянии от него шли агенты тайной полиции. И вот как раз в одну из таких прогулок царь чуть было не стал жертвой покушения террориста.
Год назад Вера Засулич стреляла в Трепова, и этот факт крепко засел мне в память потому, что Трепова я "знал"; он приезжал однажды по какому-то делу к папе и его я часто видел мчавшимся на дрожках с пристяжной, причем сам градоначальник стоял в экипаже, придерживаясь за сиденье кучера и бросая во все стороны грозные взгляды. Последний раз я встретил страшного генерала на соседнем мосту через Крюков канал, и это произошло, вероятно, не более как за неделю до того, что он был ранен и чуть не погиб. Тем не менее большого впечатления это покушение на меня не произвело, - а что большие о нем (и в особенности позже, во время суда над Верой Засулич) много и страстно говорили - то это было именно "делом больших" и меня оно не касалось.
Иное дело покушение на царя. Что этот человек, стоявший выше всех на свете, вынужден был "удирать", как перепелка, как заяц от выстрелов какого-то студентишки, представилось мне беспредельно чудовищным! Картина убегающего большими зигзагами императора преследовала меня; я даже нечто подобное увидал раза два в кошмаре. Помню, какой взрыв негодования вызвало вообще это покушение! Помню еще более обострившийся азарт споров за семейными обедами. Помню, как консерватор и "дипломат" дядя Костя требовал беспощадной расправы, а дядя Миша (уже скомпрометировавший себя в глазах папы тем, что он стоял за Веру Засулич) пробовал "объяснить" поступки нигилистов. Помню совершенно выкатившиеся во время спора глаза Зозо Россоловского, который и тут нашел случай во всём обвинить Бисмарка и англичан. Особенно же меня удивили намеки тети Лизы Раевской на какую-то Божью кару, перешедшие год спустя, когда государь женился на княгине Юрьевской, в определенное пророчество, что ему не миновать наказанья! Но не эти споры и суждения производили во мне какую-то пертурбацию и даже не самый факт, что "бедного царя хотели убить", а что вот Помазанник Божий при всех, среди бела дня, у самого своего дворца, с "охотничьей хитростью улепетывает" от какого-то мальчишки, вот это казалось мне верхом безобразия!
Покушение Соловьева 14 апреля 1879 года открывает в моем детстве целый период, завершившийся только года три-четыре спустя... Все эти годы представляются мне подернутым каким-то сумраком. Не мало всяких радостей и увеселений досталось мне и за этот период, да и лично я вовсе не стал из за этого менее жизнерадостным, веселым и непосредственным; политические события отнюдь не затрагивали моего благополучия и благополучия всего нашего дома. И всё же, всё как-то потускнело и омрачилось. Этому омрачению способствовало и то, что с этого времени государь Александр II стал появляться на улицах Петербурга, не иначе как мчась во всю прыть в закрытой блиндированной (как говорили) карете, окруженной эскортом казаков. Рассказов об этой проносящейся карьером карете было очень много, да и мне самому случалось ее видеть не раз. Однако, я и боялся этих встреч: а вдруг тут-то и бросят бомбу, а осколок попадет в меня!
Одна из этих встреч произошла у самого памятника Николаю I у Синего моста; карета, окруженная казаками, пересекала площадь с Вознесенской на Морскую. И может быть, потому именно картина эта запечатлелась с такой отчетливостью в моей памяти, что я, не вполне отдавая себе отчет, всё же, как-то особенно ощутил контраст между гордой осанкой Николая Павловича, невозмутимо сидящего на своем вздымающемся коне, и видом его сына, уподобившегося преступнику, которого как бы влекут куда-то под охраной.
Вслед за покушением Соловьева произошло еще несколько террористических актов, среди коих особенно грозное впечатление произвел взрыв в Зимнем Дворце, погубивший почти всех солдат, находившихся в это время в помещении гауптвахты под той (временной) столовой, в которой должен был состояться обед в честь ожидавшегося из заграницы принца Баттенбергского.
На сей раз царь и прочие члены царской фамилии избегли гибели только вследствие случайного запоздания поезда, на котором прибыл принц. Но то, что при этом стало известно о порядках, точнее беспорядках в самой резиденции Государя в Зимнем Дворце - превосходило всё, что можно было себе вообразить. По городу ходила масса слухов - и два из них особенно поразили мое детское воображение. Рассказывали, что чья-то "невидимая рука" клала ежедневно на стол государя письмо с угрозой близкой "казни". Очевидно в Зимнем Дворце было столько переходов, коридоров, тайников, что уследить за всем этим, что происходило в этом колоссальном лабиринте, не было никакой возможности. И вот хоть и буффонным, но всё же угрожающим доказательством этого чудовищного беспорядка, послужило то, что при ревизии дворца после взрыва, где-то на чердаке, была обнаружена корова, приведенная туда каким-то служащим, нуждавшимся в свежем молоке для своего ребенка!
В атмосфере нараставшего ужаса и какой-то непонятной беспомощности всего гигантского охранного аппарата подошел день чествования двадцатипятилетия царствования Александра II. Всеми как-то чувствовалось, что царю сейчас не до того (большие толки возбуждал и ставший известный всему русскому обществу "роман" царя с княжной Долгорукой), и тем не менее приготовления к чествованию шли, и мне как раз этот период с особенной ясностью запомнился потому, что у нас в квартире готовился, под ближайшим наблюдением папы, тот роскошный подарок, который Городская дума, собиралась поднести Государю. Подарок этот состоял из большого ящика драгоценного дерева, украшенного серебряными орнаментами и цветной эмалью. Ящик этот покоился на особом превосходно резанном подстолье (как ящик, так и стол были исполнены по рисункам моего брата Леонтия), в ящике же покоилось двадцать пять больших листов, на которых акварелью были изображены, как наиболее значительные события, происшедшие в Петербурге за время царствования Александра II, так и наиболее значительные здания в нем за этот период сооруженные.
В течение нескольких недель у нас только и было разговоров об этом подарке. У папы в кабинете собиралась особая комиссия, к папе за советами являлись один за другим художники, получившие заказы. Совершенно естественно, что несколько сюжетов были поручены двум сыновьям папы - уже успевшим к тому времени приобрести известность в качестве превосходных мастеров акварели. Каждый из них и справился с порученной ему задачей наилучшим образом. Кроме того, Леонтию была поручена и орнаментальная обработка всех листов. В изготовлении картин принимал участие и целый ряд других мастеров акварельной живописи: "сам Луиджи Премацци", фигурист Адольф Шарлемань, пейзажист Вилье-де-Лиль-Адам, архитекторы Китнер, Шрётер, Лыткин и др.
Можно себе вообразить то возбуждение, то любопытство, те радости, которые меня охватывали, когда постепенное созревание этого монументального подарка стало происходить на моих глазах. Одна за другой акварели появлялись у нас, обсуждались во всех подробностях и присовокуплялись к предыдущим. Кое-какие замеченные неточности в подробностях приходилось исправлять - и наименее значительные производились тут же, в папиной чертежной, при мне. Я мог любоваться, с каким уверенным мастерством это производилось, как смывался целый дом или роща деревьев и как на месте получившегося грязноватого пятна уже через четверть часа вырастал новый дом или открытое место вместо сада. Некоторые картины вызывали общий восторг и наибольший успех заслужила картина во весь лист, на которой Вилье-де-Лиль-Адам (в сотрудничестве с Шарлеманем?) изобразил площадь Зимнего Дворца - в день объявления манифеста об освобождении крестьян. В первый раз я тогда увидал как бы воплощенным самый дух Петербурга. Но и в другом смысле я испытал при виде этой акварели своего рода откровение.
Все другие работы (за исключением только еще акварелей Альбера) казались робкими, чуть любительскими или по архитектурному засушенными. С этого момента я ощутил, почти что понял и разницу между манерой "архитектурной и живописной". Восхищен я был и самим роскошным ящиком и столом. Оба предмета, составлявшие одно целое, были сначала доставлены к нам и я мог их трогать, любоваться вблизи тонкостью чеканки, богатством эмали; приятно было и гладить идеально резанное и отполированное дерево. Зато как я был огорчен, когда в 1917 году, после разгрома Зимнего Дворца - я нашел это же юбилейное подношение Городской думы в комнате рядом с той, которая когда-то служила кабинетом Александру II, в полуразрушенном состоянии, с разбитым стеклом витрины, прикрывавшей ящик-альбом, с полусодранной и испорченной крышкой, тогда как акварели лежали разбросанными и запачканными по всей комнате.