Но это выношенное в процессе более чем двадцатилетних раздумий убеждение М. Я. Гефтера никто из «идеологов» не принял во внимание, хотя историк этот вроде бы пользуется высоким уважением в их кругу. А невозможно, конечно, не только возвращение к «досталинским» временам; еще более немыслимо «вернуться» в дореволюционную, дооктябрьскую Россию. Тем не менее сегодняшние идеологи ставят вопрос именно так, усматривая подчас в самих себе своего рода «воскресителей» дела Февральской революции, которые к тому же полны решимости не дать ей еще раз «перерасти» в Октябрьскую и не позволить разогнать планируемое ими новое Учредительное собрание… Они вообще склонны на каждом шагу сопоставлять сегодняшнюю ситуацию с ситуацией 1917 года.
Само по себе обращение к прошлому с целью понять современность и, главное, будущее — это не только вполне естественный, но и, пожалуй, единственный надежный метод любого «предвидения», прогнозирования. Люди постоянно используют сей метод, хотя и далеко не всегда осознают это. Как лаконично сформулировал в свои зрелые годы Байрон, «прошлое — лучший пророк будущего». Кстати сказать, и М. Я. Гефтер в его уже цитированном выступлении совершенно справедливо утверждал, что «прошлое представляет собой то „откуда?“, без которого не узнать „куда?“, и что чем беспрецедентнее ситуация, тем существеннее для людей взгляд назад: заново обретаемое прошлое. Если и не учит оно прямо, то помогает людям увидеть „свет в конце тоннеля“…»
Словом, любая попытка заглянуть в будущее неизбежно опирается на знания о тех или иных явлениях прошлого. Однако — и это не нужно, по-видимому, доказывать — обращение к прошлому ради уяснения вероятного грядущего хода событий может принести плоды лишь при условии, что мы сделали верный выбор исторической ситуации, с которой собираемся сопоставлять нынешнее положение; эта ситуация должна быть так или иначе родственна современной.
Между тем 1917 год имеет сходство с сегодняшней ситуацией только по своим, строго говоря, «внешним» последствиям, — острой борьбе политических сил, разрухе, резкому ослаблению и прямому распаду государства и т. п. Определять же внутреннее содержание нашего времени как революцию (что постоянно делают нынешние идеологи) нет никаких существенных оснований. Стремление называть происходящее сегодня «революцией» — это, собственно, непреодоленный пережиток более ранних — довольно-таки наивных — представлений, согласно которым в 1917 г. у нас были в общем вполне «позитивные» перемены, а позднее пришел злодей Сталин и подавил революцию, установив совершенно-де несвойственную ей диктатуру, и потому нам надо, мол, совершить новую — «антисталинистскую» — революцию (на деле же, например, всецело закономерным этапом Английской революции была диктатура Кромвеля, а Французской — Наполеона).
Эта «концепция» была уже несколько лет назад и отвергнута, и даже осмеяна, но, как ни странно, до сих пор многие продолжают считать происходящее сегодня «революцией», направленной против «контрреволюционного» сталинистского строя.
Уж гораздо вернее было бы определять нынешние события именно как контрреволюцию, призванную ликвидировать прискорбные результаты Октябрьской революции. Кстати сказать, люди моего круга в 1960-х гг. лелеяли мечту именно о контрреволюции (о причинах этого я еще скажу) и исповедовали своего рода культ рыцарских фигур генерала Л. Г. Корнилова и адмирала А. В. Колчака (вплоть до поисков места под Екатеринодаром, где были закопаны оскверненные останки погибшего Лавра Георгиевича, и паломничества к возлюбленной Александра Васильевича — А. В. Тимиревой, которая дожила до 1975 г.). Но я говорю о людях именно моего круга; влиятельнейшие же ныне идеологи, которые — все без исключения — выросли в лоне марксистско-ленинского мировоззрения, явно не могут переступить через свое абсолютно негативное восприятие даже самого этого слова «контрреволюция» (они обычно относят его к действиям своих противников) и предпочитают называть вдохновляемые ими перемены «революцией» (хотя, казалось бы, они уже так или иначе осознают, что революция — это чудовищный по своим разрушительным последствиям и жертвам катаклизм). Впрочем, и «контрреволюция» — слишком «сильное» слово, обозначающее события, связанные, в частности, с прямой и захватывающей все общество вооруженной борьбой. И то, что происходит ныне в России, наиболее адекватно определяется термином реставрация.
Любая революция заходит, так сказать, слишком далеко в своих разрушительных деяниях, и в конечном счете совершается своего рода рывок, ход назад, — нередко очень мощный, — как это присуще, например, времени после Великой французской революции конца XVIII — начала XIX в. Нельзя не сказать, что эпоха Реставрации во Франции до последних лет замалчивалась и фальсифицировалась (впрочем, искажался и реальный облик самой Французской революции, которая была не менее — а в некоторых отношениях даже и более — жестокой и разрушительной, чем революция в России). Но вот в 1991 г. научный журнал «Вопросы истории» (№ 2–3) публикует следующую краткую, но многозначительную характеристику:
«Разочарование, наступившее после Французской революции, было огромным и всеобщим. Это было разочарование, вызванное несоответствием между великими обещаниями и реальными результатами. Буржуазия отвернулась от „дела своих отцов“, нация устала от скороспелых преобразований, террора, от полного отрицания всего прошлого». Один из главных идеологов Реставрации Ф. Ламенне писал еще до ее начала, в 1808 г., в своей изданной анонимно и тут же конфискованной властями книге, что необходимо «раздавить разрушительную философию, которая произвела такие опустошения во Франции и которая опустошит весь мир, если не будет, наконец, поставлена преграда ее дальнейшему распространению».
Не правда ли, можно подумать, что я цитирую высказывания о нашем времени? И слова Ламенне могут показаться цитатой из Солженицына…
Но, конечно, реставрации присуще вовсе не только «разочарование», а и попытки вполне практического восстановления уничтоженных революцией экономических, политических, идеологических институтов. Во Франции в 1814 году была возрождена традиционная монархия, и на престол взошел родной брат казненного в 1793 году короля, начали обретать свое прежнее положение феодалы и церковные иерархи и т. п. И все это на первых порах делалось при очевидном одобрении большинства населения Франции. Так, после состоявшихся в августе 1815 г. выборов оказалось, что 87 (!) процентов избранных депутатов — ультрароялисты, то есть крайние монархисты, стремившиеся полностью восстановить дореволюционный порядок…
И «реставраторы» были убеждены, что с революцией и установленными ею порядками покончено — и покончено навсегда. Однако попытки реального возврата к дореволюционному строю довольно быстро стали наталкиваться на постоянно возраставшее сопротивление. Уже к 1821 г. оформилась мощная организованная оппозиция реставрационному режиму, а позднее, всего за три июльских дня 1830 года, произошло то, что назвали новой «революцией» (хотя едва ли этот почти бескровный переворот уместно было именовать столь грозным словом).
И все основные «завоевания» действительной и «Великой» французской революции, начавшейся в 1789 г., были восстановлены. Между прочим, к 1830 году даже цитированный выше непримиримый отрицатель результатов революции Ламенне уже всецело признавал их неустранимость.
И если мы действительно сумеем хоть в какой-то мере извлечь уроки из истории, мы должны будем понять: после 1917-го и дальнейших лет нам, по верному слову М. Я. Гефтера, «некуда вернуться»! Основные итоги того, что совершилось в XX веке в России, никак нельзя «отменить», как невозможно оказалось отменить Французскую революцию…
Тем не менее очень многие современные идеологи, познакомившись в последние годы с ужасающими фактами массового насилия, террора и т. п., как бы начисто «отрицают» все то, что происходило после 1917 г. Но такое «отрицание» — дело, совершенно несерьезное и бессмысленное, ибо любая революция, которая, так сказать, «достойна» этого наименования, представляет собой убийство или — это уж совсем точно — обезглавливание существовавшего до нее общества. Она, как правило, совершает своего рода символическое действо, убивая прирожденного главу общества — монарха, а вслед за тем — очень значительную часть представителей этого общества — прежде всего наиболее деятельных, то есть наиболее «живых»…
И эта беспощадная воля революций к уничтожению уже сама по себе говорит именно о необратимости, бесповоротности: прежнее общество после такого беспощадного акта никак не может быть восстановлено. Ведь каждое человеческое общество в известном смысле являет собой целостный организм, и после его уничтожения мы уже не можем его воскресить — как нельзя воскресить убитого человека…
Я не ставлю здесь вопроса о том, зачем и почему совершаются чудовищные трагедии революций, ибо это сложнейшая философская и даже религиозная тема. Но ясно, что те претендующие на серьезность идеологи, которые сейчас всячески «отрицают» и проклинают революцию, не более глубокомысленны, чем люди, которые не пытаются как-либо понять, а попросту проклинают самый факт смерти человека; ведь гибель прежнего общества в катаклизме революции столь же необратима, как смерть личности…
Суть проблемы, впрочем, не столько в очевидной бесповоротности, необратимости той же Французской революции; как мы знаем, установленный во Франции строй постепенно, но неуклонно «распространился» по всей Европе (именно этого так опасался Ламенне) и далее, за ее пределы, притом в одних странах новый порядок был как бы внедрен еще французскими «оккупационными» войсками, в других произошли свои более или менее внушительные перевороты революционного характера, в третьих странах, наконец, коренные изменения совершились мирным, эволюционным путем.
И в сущности, то же самое характерно для эпохи после 1917 г. К настоящему времени более трети населения Земли так или иначе испытывало те же перемены, что и Россия. В десятках стран в той или иной мере утвердился порядок, который можно (по желанию) определить словами «социализм» или «государственный капитализм», или более нейтрально — «строй, при котором господствует общественно-государственная собственность и плановая экономика».
В этом месте, без сомнения, иные читатели сделают вывод, что автор наконец-то «раскрылся» и выявил себя как апологет социализма. И поэтому нельзя не коснуться здесь сугубо «личной» темы. Так уж сложилось, что еще тридцать с лишним лет назад я обрел достаточно полные представления о прискорбнейших и прямо-таки чудовищных явлениях и событиях, имевших место в России после октября 1917 г., и встал на путь самого решительного и тотального «отрицания» всей послереволюционной действительности. В последнее время известнейший «диссидент» и эмигрант Синявский-Терц не раз вспоминал в различных интервью, как в самом начале 1960-х гг. я предложил ему (мы были тогда близкими приятелями) отправиться со мной на нелегальное антиправительственное собрание, а он отказался, за что я его тогда осуждал. Вспоминал он об этом только ради иронического выпада: вот, мол, Кожинов вроде бы был «радикальнее», а в лагерь между тем попал все же Синявский…
Но в этом различии судеб есть своя существенная логика. К тому времени, когда Синявский был арестован (в 1965 г.), я уже пришел к прочному убеждению, что бороться надо не против сложившегося в. России строя, а за Россию. Для Синявского же главным было именно «против», и он в конце концов «доразвился» до поистине смердяковского заявления «Россия — Сука»…
Что же касается моего отношения к социализму, я должен сказать, что совершенно не разделяю «прогрессистский» и вообще «оценочный» подход к исторически сменявшим друг друга общественным устройствам и отнюдь не считаю, что социализм «лучше» капитализма (и наоборот). Я только констатирую, что порядок, называемый «социализмом», идет на смену тому, который называют «капитализмом», точно так же, как последний в свое время пришел на смену «феодализму».
Не могу не добавить к этому, что, пройдя через полнейшее отрицание социализма, я и позднее никогда не был хоть в какой-то мере его «апологетом» и, в частности, не только отказывался (в отличие от почти всех нынешних отрицателей социализма) вступать в КПСС, но и, защитив еще в недостаточно зрелую пору, в 1958 году, кандидатскую диссертацию, не соглашался в последующие тридцать пять лет защищать докторскую, ибо считал это приспособленчеством к режиму.
Словом, дело не в какой-либо моей «симпатии» к социализму, а совсем в ином; долгое осмысление истории безусловно убеждает в том, что социализм — какие бы самые прискорбные качества ни были ему присущи — в конечном счете неизбежно сменит во всем мире строй, который сейчас воспевают наши влиятельнейшие идеологи. И не скрою, что в этом убеждении я, в частности, опираюсь на авторитет большинства самых выдающихся мыслителей нашего времени.
Общепризнанный корифей философии истории XX века англичанин Арнольд Тойнби (отнюдь не «марксист» и, в частности, глубоко религиозный человек) заявил в 1976 году: «Я полагаю, что во всех индустриальных странах, в которых максимальная частная прибыль выступает как мотив производства, частнопредпринимательская система перестанет функционировать. Когда это случится, социализм в конечном итоге будет навязан диктаторским режимом» (из последней фразы ясно, что Тойнби отнюдь не в восторге от будущей «победы социализма»).
Германский экзистенциалист Мартин Хайдеггер, который давно уже имеет репутацию крупнейшего мыслителя нашего столетия, сказал в 1969 году: «Что касается будущего, то я больше уверен в социализме, чем в американизме».
Наконец, один из виднейших русских философов новейшего времени, Алексей Федорович Лосев, проведший, между прочим, несколько лет в ГУЛАГе, признался в 1985 году — и притом, не для печати, а в узком домашнем кругу: «Куда дальше движется человечество? А дальше идет то, что противоположно индивидуализму. А именно: общественность и коллективизм. То есть социализм».
Можно было бы сослаться на аналогичное мнение целого ряда других авторитетнейших умов, и, конечно, совершенно ясно, что цитированные суждения весят неизмеримо больше, чем те заклинания о сегодняшнем «конце социализма», которые мы постоянно слышим из уст многочисленных вчерашних членов КПСС, мгновенно превратившихся из певцов социализма в певцов капитализма.
Но в заключение я предлагаю выслушать как раз «другую сторону». На Западе есть немало достаточно влиятельных идеологов (хотя, конечно, отнюдь не такого масштаба, как Хайдеггер и Тойнби), которые и сегодня полагают, что капитализм — совершеннейший из всех возможных общественный строй и его надо сохранить во что бы то ни стало. Один из самых популярных среди этих идеологов — Милгон Фридман, автор широко рекламируемой в последнее время в России книги «Капитализм и свобода». Книга эта сочинялась еще в 1956–1962 гг., но и сегодня являет собой манифест бескомпромиссных сторонников капитализма.
М. Фридман весьма резко выступает против деятельности правительства США, а также и стран Западной Европы — деятельности, которая, по его убеждению (и, надо сказать, совершенно справедливому), ведет в конечном счете не к чему иному, как к социализму, оцениваемому автором весьма негативно (притом основные черты социализма обрисованы им опять-таки вполне верно).
Фридман прежде всего решительно протестует против любого «вмешательства» государства в экономику, социальную жизнь и культуру, — начиная от поддержания уровня цен и зарплаты и кончая обязательным всеобщим образованием и контролем над телевидением.
Но вот незадача: у Фридмана немало убежденных сторонников и в американском обществе, и даже в правительстве США, однако осуждаемая им деятельность государства постоянно и неуклонно возрастала на протяжении 1960–1980-х годов — то есть после издания его книги. Основой деятельности государства, как известно, являются изымаемые им — главным образом в виде налогов — из валового национального продукта (ВНП) бюджетные средства. Когда Фридман начал работу над своей книгой, госбюджет США (включая и федеральный, и бюджеты штатов) не превышал 20–25 процентов ВНП, а к концу 1980-х гг. он достиг около 40 процентов ВНП. Так, в 1987 году при ВНП, исчисляемом в сумме 4488 млрд долл., расходы государства США составили 1676 млрд долл.