Для демонстрации семантической парадигматики поэтического текста стихи ее столь же удобны, как произведения Маяковского и Пастернака — для семантической синтактики.
О слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О Чехия в слезах!
Испания в крови!
О черная гора,
Затмившая — весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь — быть.
В бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить.
С волками площадей
Отказываюсь — выть.
С акулами равнин
Отказываюсь — плыть —
Вниз — по теченью спин. (170)
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
Все четыре стиха первой строфы отчетливо уравнены и одинаковой интонацией, и синтаксическим и семантическим параллелизмом. Первый стих:
О слезы на глазах!
Упоминаемые здесь «слезы» пока еще не имеют для читателя никакой иной семантики, кроме общесловарной. Однако в тексте стихотворения это общесловарное значение — лишь местоимение, замена, указание на то специфическое вторичное значение, которое строится семантической структурой текста.
«Гнев» и «любовь» в общесловарном значении антонимы, но здесь они структурно уравнены (синтаксически и интонационно).[129] Одновременное функционирование антитезы на уровне общеязыковой семантики и синонимии на уровне поэтической структуры делает активными и те признаки, которые объединяют эти два слова в архисему, и те, которые противопоставляют их как полярные. Противопоставление этих понятий заставляет воспринимать «гнев» как «антилюбовь», а «любовь» как «антигнев», уравнивание — раскрывает в них единое содержание: «сильная страсть».
В сочетании с такой семантической группой «плач» не воспринимается как выражение пассивной эмоции: грусти, бессилия. Он не противоположен деятельности. В этом смысле между первым стихом с его еще общесловарным значением слова «слезы» и вторым неизбежно возникает семантическое напряжение, которое усложняется соотнесенностью с двумя последними стихами. (171)
«Чехия» и «Испания» синонимичны как два героических символа антифашистской борьбы (сходство и разница судеб Испании и Чехословакии в 1939 г. были настолько злободневной темой, что простое упоминание их рядом сразу же обнажало целую систему семантических сопротивопоставлений. Одновременно возникала цепь антитез — от кровавого удушения свободы до «украденной битвы», включая и географическую противопоставленность).
Роль географических названий в поэтическом тексте — особая тема. Интересно в этом смысле высказывание Хемингуэя об отношении к географическим терминам во Время первой мировой войны: «Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как „слава, подвиг, доблесть“ или „святыня“, были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами».[130] Функция таких географических названий, как «высота с отметкой 101» или «высота Безымянная», в речи военного времени соприкасается не только с термином научного языка, но и с окказиональным словом в поэзии. Это слово, лишенное внеконтекстного значения и получающее его от данной ситуации. Такое слово может сделаться «главным словом» ситуации и мгновенно потерять всякое значение.
С другой стороны, соположение географически далеких имен в тексте производит тот же эффект, что и «сопряжение далековатых идей»:
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая…
(А. С. Пушкин)
В этой цитате — не только антиномия «потрясенный — недвижный», но и пространственное противопоставление «очень близкий, свой» — «очень далекий, чужой». Эффект уравнивания крайних точек пространства однотипен риторическому уравниванию далеких понятий. Это делает географию в поэзии (особенно сопоставление географически отдаленных пунктов) чаще всего признаком высокого стиля. Показательно, что Вяземский, охарактеризовавший стиль пушкинского «Клеветникам России» как «географическую фанфа-ронаду», увидал в ней не только политический, но и поэтический анахронизм, образец одического стиля XVIII в.
Смысл сближения географически далеких понятий как своеобразной метафоры имеет и противопоставление «Испании» и «Чехии» в стихах Цветаевой. Одновременно возникает оппозиция: «кровь — слезы» (слезы и кровь не только противопоставлены, но и уравнены).
«Чехия — слезы»
«Испания — кровь» (172)
Первые два стиха и третий — четвертый взаимно сопротивопоставлены (это подчеркнуто параллелизмом анафорического «о»). Первые два говорят о поэте, последние — об окружающем его мире. И с этим миром — миром жертв — поэта связывает единство чувств.
Вторая строфа параллельна первой по структурной схеме «поэт — мир».[131] Однако решение здесь совершенно иное. Если в уравнивании Испании и Чехии подчеркивается не конкретно-географическое, а политико-символическое содержание, то в антитезе:
левый член выступает как географически конкретный, а правый — как предельно обобщенный, причем обобщенность эта — пространственная (свет
он уже раскрывается, как несущий световую семантику.[132] Антитеза «гора, затмившая — свет» придает «свету» новый семантический признак — включает его в некоторую пространственную ограниченность, за пределами которой — «не свет», типа «не весь в окошке белый свет» (Твардовский). Кроме того, этот стих вводит некоторую характеристику поэтического субъекта, его пространственной точки зрения: черная гора находится между поэтом и светом (световой признак) и черная гора находится между поэтом и всем светом (пространственный признак).
Фонологическое сближение гора — пора включает семантику «горы» в совершенно не свойственный ей ряд временных явлений и придает «затмившей» горе (в сочетании с семантизацией приставки «за») признак действия, развивающегося во времени и пространстве, — наползания.
Троекратное повторение «пора» при полном словарном лексико-семан-тическом совпадении слов раскрывает единственный дифференциатор — интонацию. А зафиксированная таким образом интонация позволяет включать в значение слова не присущий ему в естественном языке модальный признак категоричности, энергии утверждения, который не только введен, но и количественно градуирован по восходящей линии.
Творцу вернуть билет.
Стих представляет собой двойную цитату, и семантика его раскрывается из внетекстовых связей. В первую очередь, Цветаева, конечно, имеет в виду (173) слова Ивана Карамазова: «Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно.
И лексическое, и грамматическое (инфинитив) значение слова «быть» подчеркивает признак универсальности. Слово «быть» в своей семантической обобщенности и всеобщности становится почти местоимением: оно заменяет
В Бедламе нелюдей —
С волками площадей —
С акулами равнин —
Вниз — по теченью спин.
Вся эта цепь синонимов (вертикальный столбец) раскрывает общность и специфику смысловых ступеней. «Бедлам» — мир сумасшедший и нечелове(174)ческий, а отказ «жить» в нем — простая невозможность существовать в этом мире.
Следующий синонимический ряд дает гораздо более конкретную в социальном смысле характеристику окружения действия, «Волки площадей» — сочетание этих лексических единиц активизирует признаки хищности и улицы. Но глагольный инфинитив находится уже в ином отношении к этой группе (ср. внетекстовое «с волками жить — по-волчьи выть») — это не простое соприсутствие, а соучастие. Теперь «быть» уже означает
мир безумный — мир хищный
нелюди — антилюди.
Не случайно в первом случае мы имеем дело с обстоятельством места, а во втором — образа действия. Вторая группа выделяет семантику злой активности. Синонимический повтор «волки площадей — акулы равнин» выделяет новую архисему «хищники городов и сел», а в зримом плане метафоры — то, что общего у акулы и волка, — зубы (произведенный нами на ряде семинарских занятий в Тартуском университете опрос: «Как вы зрительно представляете этот образ?» — в 80 процентах случаев подтвердил возникновение ассоциации с зубами).
Но далее выделяется дифференцирующая группа: рядом с акулами появляется «теченье спин», вниз по которому автор отказывается плыть. Если прежде отказ означал нежелание быть волком среди волков, то тут — течением, по которому плывут акулы, безликостью (теченье спин), поощряющей хищную активность. Но поскольку все эти характеристики уравнены с универсальным «быть», создается модель мира, не дающая никаких иных возможностей бытия.
Это делает все четыре повтора «отказываюсь — отказываюсь — отказываюсь — отказываюсь» взаимно неравными. Они отличаются по объему (количественному и качественному) отказа: первое можно сравнить с обобщающим словом при перечислении, а остальные — с самим перечислением (по схеме «все: и то, и то, и то»). (175)
Текст членится и на более крупные сегменты, коснуться которых необходимо для понимания семантики последнего слова стихотворения — «отказ».
Первые две строфы дают противопоставление «поэт — мир». Но противопоставление это дано с какой-то третьей, объективной точки зрения, наблюдающей оба смысловых центра извне. Не случайно старательное уклонение от личных форм глагола, равно как и наличие вообще безглагольных односоставных синтаксических структур.
В двух последующих строфах появляется структурно выраженное «я» в качестве семантического центра текста. Правда, оно дано не в форме личного местоимения, а глаголом первого лица. Тем самым сохраняется градационный резерв для еще большей степени выраженности первого лица. Но понять, что такое «я» этого текста, можно только проследив, что ему противопоставляется.
В первом отрезке даются в одном ряду относительно точки зрения повествования «слезы на глазах (субъект) — мир — Творец». Вторые два построены на противопоставлении «я» — «мир». Творец не упоминается.
Заключительная последняя строфа все сводит к основной антитезе «я — Творец». Последний полностью отождествлен с миром. Характерно введение диалогической формы «я — ты». Однако, строя парадигму понятия «я», противопоставленного ему «ты», а также структуры их отношений, мы можем сделать любопытные наблюдения над семантикой этих композиционных центров текста. Если до сих пор мы наблюдали нарастание выраженности «я» и противопоставленное™ его миру, то теперь происходит его расслоение. В «я» выделяется некоторая сторона, которая связывается с чувством, материальностью. То, что слух и зрение здесь только метонимия, вытекает из уравнивания противоположных стилевых характеристик: грубого «дыры ушные» и высокого «вещие глаза». Конечно, речь идет не о том, что слух принадлежит к более низкой сфере, чем зрение. Смысл иной: «От высокого до низкого, от слуха до зрения — все, что во мне служит окном в мир, мне не нужно». То, что во мне что-то может быть мне не нужно, свидетельствует о раздвоении этого «я». Одна часть его отождествляется с той парадигмой, в которую Творец, его безумный мир, мое зрение и слух, сама я как часть мира входят в качестве манифестирующих форм. Другая — составляет вторую парадигму, которая определяется негативно, через отказы, как противопоставление свойствам первой.