С Шаляпиным я также впервые встретился в «Летучей мыши». За час до этого я видел его в опере «Борис», в которой он участвовал и в которой являл королевское величие с манерами крупного аристократа и с руками, как у венецианского дожа. Однако все это было театральным трюком, поразительным примером того драматического таланта, по поводу которого Станиславский всегда говорил, что Шаляпин был бы величайшим в мире актером, если бы он решил оставить пение и перейти в драму. Вне сцены он был мужиком, с мужицким аппетитом и большими крепкими руками сына земли. Горький рассказывал забавную историю о Шаляпине. В молодости они оба бродили по Поволжью в поисках работы, в Казани странствующий импресарио искал местные таланты для пополнения хора. Ему нужны были тенор и бас. Два бедно одетых кандидата вошли в его убогую контору; им устроили экзамен. Импресарио выбрал тенора, но забраковал баса. Тенором был Горький, басом был Шаляпин.
Москва, где антигерманские настроения были всегда сильней, чем в Санкт-Петербурге, кишела слухами о германских интригах в высших сферах. В начале моего дневника за февраль 1915 года помещено следующее:
«Сегодня телефонировал один офицер и спросил, когда же Англия избавит Россию от немки. Это, несомненно, относилось к императрице; мое собственное замечание было следующим: „Вот уже третий раз на этой неделе мне задают подобные вопросы“. Теперь это случалось гораздо чаще, чем в предшествующие месяцы. Как раз к этому времени относится наиболее популярный московский военный анекдот. Царевич сидит и плачет в коридоре Зимнего дворца. Генерал, покидающий дворец после аудиенции, останавливается и гладит мальчика по голове.
— Что случилось, мальчик?
Царевич отвечает, улыбаясь сквозь слезы:
— Когда бьют русских, плачет папа. Когда бьют немцев, плачет мама. Когда же мне плакать?
Подобные рассказы ходят по всей стране и вредно отражаются на настроениях рабочих и крестьян. Москва жила анекдотами и слухами, и, хотя мания выискивания шпионов никогда не достигала таких размеров, как в Англии или во Франции, все же было немало преследований евреев и русских немецкого происхождения. Однако не все анекдоты были направлены против самодержавия. Кайзеру тоже доставалось от остроумия московских юмористов. Некоторые из этих анекдотов слишком грубы, чтобы их можно было передать, другие известны. Все же один, я думаю, будет новинкой для английского читателя. Зимой 1915 года кайзер посетил Лодзь и, чтобы привлечь к себе местное население, произнес речь. Разумеется, его аудитория состояла преимущественно из евреев. Он ссылался в своей речи сначала на всемогущего Всевышнего, затем на самого себя и, наконец, на самого себя и на Бога. Когда речь была закончена, наиболее влиятельные из евреев собрались в углу, обсуждая положение.
— Этот человек нам подходит, — сказал главный раввин, — в первый раз вижу христианина, который отрицает Святую Троицу».
Сколь странными и неправдоподобными кажутся эти анекдоты сегодня! Тогда же они, однако, были ходким товаром любого сплетника и главным времяпрепровождения всякого салона.
Глава вторая
Я говорил, что Бейли был болезненным человеком Недостаток моциона (неизбежное зло московской зимы) и усиленная работа подорвали его здоровье, и в апреле 1915 года он осуществил свое намерение возвратиться в Англию и подвергнуться операции, которая уже давно была ему необходима. Со свойственной ему добротой он настоял на предоставлении мне недельного отпуска перед своим отъездом. Это был мой последний праздник в России, и я насладился каждой его минутой. Покинув Москву, все еще скованную зимой, я прибыл в Киев, колыбель русской истории и священный город православной церкви. Когда я проснулся после ночи, проведенной в поезде, я увидел зеленые поля и прекрасные белые домики, сверкающие в теплых солнечных лучах. Мой спутник, возвращающийся на фронт офицер, приветствовал меня с улыбкой. «Вы полюбите Киев. Вы найдете в нем лучшие настроения, чем в Москве, не говоря уже о Петербурге». Я был в отличном настроении и потому был готов верить каждому. Но он действительно оказался прав. В Киеве, несмотря на обилие раненых, военный дух был сильнее, чем в Москве. В самом деле, вплоть до самой революции, чем ближе к фронту, тем более оптимистическим было преобладающее настроение. Все лучшее России (разумеется, также и некоторые худшие элементы) было в траншеях. Тыл, но не фронт разлагал страну.
Подъезжая к Киеву, мы остановились на довольно значительное время на промежуточной станции. Поезд, перевозящий австрийских пленных, стоял на соседнем пути. Пленные, по-видимому, неохраняемые, вылезли из своих теплушек и разлеглись на шпалах, наслаждаясь первым теплом южного солнца, пока не возобновился их длинный путь в Сибирь. Бедные ребята. Они выглядели изголодавшимися и были очень плохо одеты. В Москве известие о взятии в плен стольких-то тысяч человек всегда вызывало во мне горячее ликование. Здесь, лицом к лицу с самими несчастными, я мог думать только об одном. Американский генеральный консул Снодхрэс, который защищал германские интересы в России, в ярких красках описал мне ужасные условия, господствовавшие в русских концентрационных лагерях. С глубоким состраданием в сердце я спрашивал себя, многие ли из этих бедных, которые радуются, что они попали в плен, и не знают, какая судьба ждет их впереди, вернутся к себе на родину. Пока я стоял у открытого окна, словно посетитель зоологического сада, рассматривающий невиданного зверя, один из пленных начал петь интермеццо из «Сельской чести». Это был кроат; весна согрела его сердце, возбудила в его памяти родину — Далмацию. Он не обращал никакого внимания на русских — пассажиров поезда. Он пел для собственного удовольствия, и он пел так, как будто сердце его готово было разорваться. Я не узнал, кто он такой. Вероятно, это был тенор из Загребской оперы. Но действие его голоса на этой крошечной станции, с лежащими за ней зелеными полями и фруктовыми садами, было волшебным. Его товарищи перестали играть камушками, лежавшими на линии. Русские из нашего поезда встали со своих мест, стоя у окон в молчаливом восторге. Затем, когда он кончил, и австрийцы, и русские единодушно принялись ему аплодировать в то время, как из вагонов на пленных посыпался град папирос, яблок и сладостей. Певец с важностью поклонился и отвернулся. Затем раздался свисток, и мы тронулись в путь.
Я прибыл в Киев в полдень в Страстную Пятницу и провел вечер, бродя по городу и обозревая церкви, которых в Киеве почти так же много, как и в Москве. Затем, чувствуя себя усталым и одиноким, я лег в постель в девять часов. На другой день я встал рано. Солнце освещало комнату, и я принял решение наилучшим образом использовать свою временную свободу. Я уподобляюсь американцам по своей страсти к осмотрам, и осмотрел Киев со всей тщательностью типично американского туриста. После Москвы было приятно увидеть горы и настоящую реку. Погода была прекрасная, улицы полны русскими, делавшими предпраздничные покупки в еврейских лавках. Несмотря на большое количество церквей, Киев в большей степени еврейский, чем христианский город. Все вокруг как бы улыбалось. Новости с австрийского фронта, для которого Киев является базой, все еще были хороши. Перемышль пал всего несколько недель тому назад, и оптимизм окружающих делал меня счастливым.
После завтрака я нанял дрожки и отправился на Владимирскую горку, где оставил извозчика и взобрался на гору, чтобы посмотреть открывающийся оттуда вид. В Англии или в Америке частный предприниматель выстроил бы здесь гостиницу или санаторий. Русские же воздвигли статую святого Владимира, которая стоит, возвышаясь над Днепром, с большим крестом в руке. Днепр — величественная река, гораздо более величественная, чем Волга, и совершенно непохожая ни на одну из ранее виденных мною рек. После более чем трехлетнего пребывания на равнине без гор и моря он показался мне более красивым, чем, может быть, показался бы теперь.
Затем я отправился вниз к цепному мосту, чтобы посмотреть на город с равнины. Как это ни странно, вокруг Киева, выстроенного на группе холмов, простирается такая же плоская равнина, как и вокруг Москвы. Пароходы с белыми крышами уже ходили по Днепру. Деревья только что распустились. Сирень цвела, и по сторонам дороги пестрели лютики. Расположенный на высоком берегу реки Киев напомнил мне Квебек, и если Квебек красивей по своему расположению, то Киев превосходит его красотой своих строений.
Вечером я пришел в святую Софию ко всенощной. В Москве мои посещения церквей имели место только по таким официальным случаям, как рождение или тезоименитство императора. Я всегда бывал в форме и стоял среди избранных на отгороженном месте, достаточно далеко от более незаметных молящихся. Здесь, в Киеве, был в такой густой толпе, что некоторые люди падали обморок. Несмотря на это, я остался до конца, принял участие в крестном ходе и был вовлечен в волнующий подъем духа обширных масс крестьян и паломников.
Паломников, замечательно красочных издали, было огромное количество, и в пасхальный понедельник я пошел посмотреть на них в знаменитую Киево-Печерскую лавру, которая наряду с Троице-Сергиевой лаврой под Москвой является наиболее чтимым из святых мест России. Солнце грело так сильно, что я был вынужден вернуться обратно и снять пиджак. Когда я прибыл в собор, служба уже началась, и на монастырском дворе стояли тысячи солдат. Паломники, старые бородатые мужчины с бесцветными глазами, и совершенно ссохшиеся старые женщины закусывали во дворе; в самой церкви я нашел пожилого мудреца, с удовлетворением жевавшего в углу корку черного хлеба. Он казался в высшей степени счастливым. Из церкви я отправился в подземелья, холодные и не производящие впечатления подземные ходы, где лежали кости забытых святых. Перед каждым гробом находилась кружка для сбора пожертвований, около которой сидел священник, и когда хромающие паломники неловко засовывали туда свои копейки, священник наклонялся над мощами умершего святого и пел «Молись Богу за нас». Дрожа от холода, вышел я на солнечный свет и сел на траву над обрывом! Там три слепых нищих, сидя в трех шагах друг от друга, с большим или меньшим успехом читали вслух Евангелие. Один молодой человек, не старше 25 лет, был одет в солдатскую форму. Если он потерял зрение на войне, каким образом он столь скоро усвоил брайлевскую азбуку? Если нет, то почему на нем солдатская форма? Я не решился нарушить его душевный покой, задав нетактичный вопрос, и предпочел смотреть на него как на живого представителя той святой России, которая в эти великие дни войны вызвала волнующие симпатии моих сограждан.
Немного дальше, на берегу, цыган с попугаем предсказывал солдатам судьбу. Попугай был хорошо выдрессирован и мог сосчитать сдачу до 30 копеек. Предсказателей и священников было так много, что неудивительно, что многие солдаты и паломники уходили с пустыми карманами. То, что оставалось, перепадало старому арфисту, который под собственный аккомпанемент распевал гнусавым голосом кавказские народные песни. Все было очень мирно, очень безобидно и очень благонравно. И паломники, и солдаты стояли удовлетворенные, вознагражденные полностью за свои издержки.
В Киеве у меня не было приключений: однако об этой неделе у меня осталось более живое воспоминание, чем о каком-либо другом эпизоде за время войны. Может быть, благодаря чарам солнечного света, контрасту с напряженностью моей московской жизни, пребывание в Киеве оставило во мне столь яркое воспоминание. Разумеется, продолжительное возбуждение может стать таким же монотонным, как самое спокойное прозябание, и в последующие три года только самые яркие моменты оставались в моей памяти.
Погода изменилась, и дождь лил как из ведра, когда я уезжал из Киева. Вокзал был унылой пустыней, я посмотрел назад через железнодорожный мост и был благодарен городу, который блистал своими самыми веселыми красками специально для меня. Однако мне было тяжело от мысли, что я покидаю юг, солнечный свет и улыбающихся, веселых украинцев для холодного и жестокого севера. Я был несправедлив к Москве и великороссам. После переворота Киев стал центром самых крайних жестокостей революции, а украинцы — выполнителями наиболее грубых жестокостей.
На обратном пути я имел незначительное приключение, которым обязан беспечности русских или их равнодушию к принятым на Западе условностям. Со мной в купе ехала дама. Она была очаровательна и в течение первого же часа рассказала мне всю свою жизнь. Она была известной певицей и, собрав значительное состояние, вышла замуж за гвардейского офицера. После шести лет супружеской жизни он выстрелил в нее в припадке ревности. Пуля попала ей в шею. После этого она лишилась возможности петь. В ее обществе часы шли незаметно, и было поздно, когда я лег спать. Ничего романтического, однако, в нашей поездке не было. Хотя она прекрасно выглядела для своего возраста, ей было уже за шестьдесят.
Вскоре после моего возвращения в Москву Бейли уехал в Англию в отпуск по болезни, и в возрасте 27 лет я вступил в должность, которая вскоре приобрела значение одного из самых важных заграничных постов.
Его отъезд меня не обрадовал и не огорчил. Я заменял его и раньше, когда он отлучался для инспекторских поездок. Я думал, что он вернется обратно примерно через месяц. В его отсутствие дела шли как всегда.
События, однако, должны были продлить время моей ответственной работы. Я вернулся из Киева в Москву, полную слухов и разочарований. Дела на германском фронте шли плохо. Русское наступление на австрийцев было сломлено. Недавно начались мощные контратаки, и беженцы стали стекаться в города, до крайности переполняя их. От моих знакомых (социалистов) я получал тревожные донесения относительно недовольства и беспорядков в деревнях среди призывников. Раненые не желали возвращаться обратно. Крестьяне возмущались тем, что их сыновей отрывали от полей. Мои друзья-англичане в провинциальных текстильных предприятиях все более и более беспокоились по поводу социалистической агитации среди рабочих. Она была в такой же мере направлена против войны, как и против правительства. В Москве произошел голодный бунт, и помощник градоначальника был избит. Сандецкий, командующий московским военным округом, суровый старый патриот, ненавидевший немцев, был снят со своей должности, и на его место был назначен генерал-губернатором князь Юсупов, отец молодого князя, впоследствии принимавшего участие в убийстве Распутина. Единственной причиной увольнения Сандецкого был, по слухам, его излишний патриотизм. Императрица, которая была неутомима в своих попечениях о раненых, дарила русским солдатам иконы, а австрийским и германским пленным — деньги. Не знаю, насколько это верно, но мне передавали, что Сандецкий протестовал в высших сферах против поблажек военнопленным и впал в немилость. Атмосфера стала нездоровой. Уверенность в русском оружии уступила место уверенности в непобедимости немцев, и в различных слоях московского населения стала проявляться резкая злоба против германофильской политики, приписывавшейся русскому правительству. Пресловутый русский «паровой каток», выдуманный англичанами (кстати сказать, одно из самых неудачных сравнений), испортился.
Ясно, положение требовало действия, и я поставил перед собой и выполнил две задачи, над которыми я работал еще до отъезда Бейли. Одна состояла в длинном докладе о беспорядках на фабриках, с изложением из первоисточника целей социалистов. Вторая — политический доклад о положении в Москве. Он был выдержан в пессимистическом тоне и указывал на возможность серьезных волнений в ближайшем будущем. Затем с некоторым страхом я послал их послу. Я получил личное благодарственное письмо с просьбой, чтобы политические доклады превратились в регулярную часть моей работы.
Мои предсказания о беспорядках получили полное подтверждение в ближайшие две недели. 10 июня большой антигерманский бунт вспыхнул в Москве, и в течение четырех дней город был во власти толпы. Каждый магазин, каждая фабрика, каждый частный дом, принадлежащий немцу или лицу, имеющему германскую фамилию, были разграблены и опустошены. Загородный дом Кноппа, крупного русско-германского миллионера, который больше всех содействовал созданию в России хлопчатобумажной промышленности, импортируя английские машины и привлекая английских директоров, был сожжен до основания. Толпа, обезумевшая от вина, которое она раздобыла при разгроме винных магазинов, принадлежавших лицам, имевшим германские фамилии, не знала пощады. Я получил сведения, что среди жертв были и русские подданные, а в некоторых случаях — лица, которые несмотря на немецкие фамилии не знали ни слова по-немецки. На фабрике Цинделя, в наихудшем промышленном районе, директор, говоривший по-немецки, стрелял в толпу и был убит на месте. Я вышел на улицу, чтобы видеть бунт своими глазами. В течение первых 24 часов полиция не могла или не желала что-либо предпринимать. Пожары возникли во многих частях города, и, если бы был ветер, мог бы повториться пожар 1812 года. Я остановился на Кузнецком мосту и стал наблюдать, как хулиганы грабили самый большой московский магазин роялей. «Бехштейны», «Блютнеры», большие и маленькие рояли, пианино летели одно за другим из различных этажей на землю, где огромный костер довершал разрушение. Треск падающих деревянных предметов, свирепые языки пламени и хриплый вой толпы сливались в оглушительный грохот, который прекратился не сразу даже после того, как вызвали войска.