Если имеется какая-либо особенность его характера, которую я должен подчеркнуть, то это его бодрость, как физическая, так и моральная. Физически он не знал значения слова «страх». Морально — он полностью торжествовал над тем, что я считал естественной склонностью к линии наименьшего сопротивления, и становился без малейшего колебания лицом к лицу с положениями и беседами, которые внушали ему отвращение.
Со мной он был неизменно добр. Вследствие незначительности моего положения я мог видеть людей, с которыми ни он, ни другие члены его персонала не могли встретиться. Таким образом, я был в состоянии давать ему сведения, которые, если они только были достоверны, представляли для него некоторую ценность. Многие послы, получая обычно такую информацию, включали ее, когда это требовалось, в свои собственные депеши. Это не было свойственно сэру Джорджу. Он не только всячески поощрял меня как в письмах, так и в личных беседах, но и посылал мои доклады в Англию в Министерство иностранных дел, часто сопровождая несколькими словами одобрения. В результате я приобрел в Лондоне полное доверие к своей работе, и во многих случаях получал личные одобрительные письма сэра Эдварда Грея. Я немного возгордился. Я стал более люто сражаться с департаментом личного состава за расширение канцелярии и увеличение ставок. Но к сэру Джорджу я был преисполнен благодарности и уважения, что всегда должно было бы сопровождать благодарность. Впоследствии я лишился его благосклонности, заняв после большевистской революции позицию против интервенции. Но, за исключением лорда Мильнера, из всех людей, с которыми мне приходилось работать, ни один не внушал мне такого чувства любви и преклонения, как он, и я рад, что успел перед его смертью помириться с ним.
Глава четвертая
Я вернулся в Москву довольный своим приемом у посла, ободренный его просьбой оставаться с ним в тесном контакте и приезжать в Санкт-Петербург, как только будет нужно обсудить какой-нибудь важный вопрос. Я ничего никому не сказал о своем визите; но грозный Александр не был столь скромен, и вскоре я обнаружил, что в глазах чиновников и политиков мой престиж значительно вырос. По-видимому, из уст Александра история пошла дальше, и в главных комитетах Всероссийского земского союза и Союза городов широко стало известно, что Его Превосходительство, исполняющий обязанности британского генерального консула (Александр всегда добавлял исполняющий обязанности) регулярно ездит в Санкт-Петербург совещаться, а может быть, и давать совет Его Высокопревосходительству (в России послы величались Их Высокопревосходительством) британскому послу.
В течение лета 1915 года я укрепил свою дружбу с Михаилом Челноковым, московским городским головой, бывшим товарищем председателя Государственной думы. Челноков — великолепный образец московского купца — седобородый, патриархальный, широкоплечий, несмотря на свою хромоту выглядел мужественнее большинства своих соотечественников. Хотя он был на двадцать лет старше меня, мы стали близкими друзьями, и через него я не только познакомился со всеми московскими политическими деятелями — с князем Львовым, Василием Мак-лаковым, Мануйловым, Кокошкиным и многими другими, но также получил экземпляры многочисленных секретных резолюций, вынесенных такими организациями, как Московская городская дума, Земский союз, главой которого являлся князь Львов, и Союз городов, душой которого являлся сам Челноков. Иногда я даже имел возможность получать в Москве из этого же источника экземпляры секретных резолюций, вынесенных кадетской партией в Санкт-Петербурге, или такие документы, как письмо Родзянко премьеру, и раньше всех доставлять их нашему посольству в Санкт-Петербурге. Эти мелкие успехи, естественно, увеличили мою репутацию откапывателя новостей. Через Земский союз и Союз городов я приносил кое-какую пользу военному ведомству. Земский союз и Союз городов, несмотря на препятствия, которые им чинило правительство, больше всего напоминали наше Министерство снабжения. От князя Львова и Челнокова я регулярно получал последние цифры по военной продукции.
В течение двух с половиной месяцев отсутствия Бейли я основательно окопался в Москве. Я получил благодарность министра иностранных дел. Я был persona grata для военных кругов в Москве. Посол прислал за мной. В конце июля должен был вернуться Бейли. Я чувствовал, что он будет доволен, и я буду удовлетворен, зная, что хорошо сделал свою работу. Казалось, все шло хорошо.
Однако наступил новый кризис. События на русском фронте шли из рук вон плохо. Отступления из Галиции и от Карпат отразились несильно на Москве, если не считать увеличения числа раненых; иначе обстоял вопрос с наступлением на Варшаву. Неделями в Москву лился поток польских беженцев. 19 июня пришла телеграмма от Грова, извещающая меня, что Варшава эвакуируется и что оставшиеся там члены британской колонии выезжают немедленно в Москву. Три дня спустя он приехал; в тот же день я получил телеграмму от Бейли, сообщающую, что он назначен генеральным консулом в Нью-Йорк и возвращается в Москву уложить свои вещи. Я ничего не имел против Грова. Если тут и было честолюбие, то я его не сознавал. Но я должен признаться, что этот двойной удар привел меня в замешательство. Если Бейли едет в Нью-Йорк, совершенно очевидно, что Гров займет его место в Москве. Говоря откровенно, мне вовсе не хотелось вернуться после Бейли к режиму Грова.
30 июля приехал Бейли, имея в своем кармане пакет с сюрпризом. Все мои опасения кончились. Гров должен был быть переведен в Гельсингфорс. Я же оставлен во главе московского генерального консульства, Бейли сообщил мне, что вслед за его назначением в Нью-Йорк министерство назначило нового генерального консула в Москве. Однако сэр Джордж Бьюкенен запротестовал, заявив, что я проделал неоценимую работу и было бы ошибкой тормозить мою деятельность, подчинив начальнику, который не мог так хорошо знать ситуацию, как я. Бейли сказал мне с неподдельной радостью, что Министерство иностранных дел очень довольно мною. Я попытался сделать равнодушное лицо. Хотя я ровно ничего не предпринимал для удовлетворения своих собственных притязаний, тем не менее у меня были угрызения совести по поводу Грова, которому предстояло горькое разочарование. Но в глубине души я ликовал. Еще не достигнув двадцати восьми, я уже собственными заслугами поставлен во главе одного из наиболее важных генеральных консульств во время войны. Некоторое количество самомнения хорошо в молодом человеке. Если не считать честолюбцев и разбойников, оно скоро улетучивается.
Около недели я неотступно был с Бейли, помогая ему разобраться в делах, организуя его прощальные обеды и принимая от него генеральное консульство. Английский клуб устроил ему блестящие проводы; мы в свою очередь организовали официальный прием в генеральном консульстве, на котором каждый обменивался с Бейли подарками. Я получил массивный портсигар, который храню поныне.
Речь Александра явилась довольно тяжелым испытанием для присутствующих, открыв последние шлюзы глубокого душевного волнения даже у Бейли (мои секретарши обе плакали, и только старый клерк Фриц, латыш, был невозмутим). В лирических тонах он указывал на Бейли и меня как на два блестящих примера для русских, каким должен быть чиновник, и заявил о своем твердом намерении покинуть Москву, если я уеду. Напыщенность речи Александра была как раз хорошим тормозом для моих словоточивых желез. Все же я был полон печали в связи с отъездом Бейли. Он был для меня скорее отцом, чем начальником. Он был сама доброта во время болезни моей жены. То, что он был мне предан и искренне хотел моего продвижения, хотя он снисходительно относился к моей беспечности, не помешало мне, однако, черпать прекрасные советы из запаса его мудрости. Я терял не только друга, но союзника, в подлинном смысле слова, единственного союзника в городе с двумя миллионами жителей. Увы! Больше я его никогда не видал.
Его совет, состоящий главным образом из одного поучения соблюдать одиннадцатую заповедь, пока я состою на службе, упал на бесплодную почву.
Падение Варшавы было трагическим завершением неудачной летней кампании 1915 года. Это был удар, которого нельзя было скрыть даже от масс и который совершенно естественно усилил пессимизм и разговоры о мире. Люди типа Челнокова и Львова были довольно крепки; их корни уходили в землю. Но зато политиканы были возбуждены, их нервность распространилась, как влажный туман, и охватила половину населения. Ужасные слухи о том, что русские сражаются в окопах, вооруженные одними палками, просочились с фронта в тыл. Ни пожилой человек, ни молодой новобранец не испытывали ни малейшего расположения идти на убой; в промышленных центрах, как Иваново-Вознесенск, вспыхнули антиправительственные забастовки, сопровождавшиеся в нескольких случаях стрельбой.
Как обычно, власти изобрели противоядие, чтобы разрядить общественное волнение. 23 августа, когда мрачные настроения достигли апогея, Москва кишела слухами, исходившими, по-видимому, из официальных источников, что союзники форсировали Дарданеллы. Днем одна из московских газет вышла с большим заголовком: «Официальное сообщение: Дарданеллы взяты». Затем следовало подробное описание бомбардировки проливов с полным перечислением потерь и перечислением названий судов. По получении этих известий большая толпа собралась на улицах. Народ становился на колени на Тверском бульваре благодарить Бога за славную победу. Началась манифестация перед генеральным консульством. Напрасно я старался разъяснить толпе, что известие ложное. «Официальное сообщение!», — кричали газетчики, и голос мой тонул в криках «ура». Позже, вечером, толпа стала буйствовать, и около памятника Скобелеву произошла демонстрация против полиции, которая кончилась, как обычно, атакой конных жандармов.
Следующий день был днем всеобщего разочарования по поводу ложного известия. Я вместе с моим французским коллегой отправился к полицмейстеру с требованием привлечения к ответственности издателя и редакторов, опубликовавших это известие. Он принял нас с обычной чиновной елейностью. Он уже предвосхитил наше негодование и закрыл газету до конца войны, мы выразили ему свою благодарность. Я был весьма удивлен, обнаружив после этого заявления, что газета продолжает выходить, изменив свое название «Вечерние новости» на «Вечернюю газету». Во всех других отношениях она была идентичной со своей предшественницей. Заголовки и шрифт были те же. Вчерашний провинившийся редактор подписал сегодняшнюю передовицу. Я выругался и махнул рукой на полицию.
Позже мне удалось узнать, что утка о победе была выпушена по уговору с полицией, чтобы дать выход общему возбуждению. Я никогда не претендовал на знание психологии царской полиции. Однако я решительно отказываюсь поверить в ее умение работать и честность. Страшная «охранка» из повести Сетона Мерримеса была мифом, пугавшим скорее страшным своим именем, чем своей осведомленностью. Это было учреждение, которым управляли тупицы и пройдохи, причем на 10 тупиц приходился один пройдоха. С наступлением осени приближавшаяся трагедия России все больше угнетала меня. Предстояли события похуже падения Варшавы. Но та же слабость характера, делающая русских неспособными к длительному усилию, притупляла их пессимизм. Ни один из москвичей не умел долго предаваться отчаянию. И действительно, когда удар следовал за ударом, местный патриотизм воспрянул опять, и, если в Петербурге мало кто верил в русскую победу, Москва провозгласила лозунг, что война не может быть выиграна, пока не будет устранено из столицы влияние темных элементов.
Этот момент кладет начало первой из многих резолюций, требующих образования Кабинета национальной обороны, или общественного доверия. Вначале эти требования были сравнительно умеренными. Москва была готова принять законных царских министров, а именно таких людей, как Кривошеин[7], Сазонов[8], Самарин[9], Щербатов[10] и другие, которые не были связаны с политическими партиями в Думе. На этой стадии царь мог бы довольно легко, не выходя за пределы обычного круга, из которого он выбирал своих советников, сформировать новый кабинет, удовлетворявший общественное мнение. Если бы он своевременно дал шестидюймовую реформу, царь мог бы спасти те ярды, которые разочарованная страна спустя некоторое время взяла силой. Те, однако, кто стоял ближе к нему, видели вещи в ином свете. Они говорили ему, что любая уступка была бы истолкована как слабость и что аппетит на реформы только разыгрался бы. Это было самым неотразимым аргументом, и поэтому тем, кто больше всех старался для дела русской победы, царь ответил роспуском Думы, отставкой Великого князя Николая Николаевича. отставкой Самарина, Щербатова, Джунковского[11] — трех министров, которые в этот момент были наиболее популярны в Москве.
Роспуск Думы вызвал обычные забастовки и протесты. Но принятие на себя Верховного командования самим царем было первым верстовым столбом по дороге на Голгофу. Это была наиболее роковая из многих ошибок несчастного Николая II, потому что в качестве главнокомандующего он нес в глазах народа личную ответственность за длинный ряд поражений, которые теперь стали совершенно неизбежными благодаря технической отсталости России.
Отставка Самарина и Джунковского явилась косвенным следствием одного эпизода, молчаливым свидетелем которого я был сам. В один летний вечер я вместе с несколькими англичанами был в «Яре», самом роскошном ночном ресторане Москвы. Пока мы в главном зале смотрели программу, в одном из соседних кабинетов поднялся сильный шум. Дикие женские крики, ругань мужчин, звон разбитых стаканов, хлопанье дверьми слились в адский хор. Лакеи бросились наверх. Метрдотель послал за полицией, которая всегда дежурила в больших ресторанах. Полиция суетилась, лакеи чесали затылки и совещались. Причиной беспорядка оказался пьяный скандаливший Распутин; ни полиция, ни администрация не осмеливались вывести его. Городовой позвонил участковому надзирателю, тот полицмейстеру. Полицмейстер позвонил Джунковскому, который был товарищем министра внутренних дел и начальником всей полиции. Джунковский, бывший генерал и человек с характером, отдал распоряжение арестовать Распутина, который, в сущности, не был даже священником, а самым обыкновенным гражданином. После того, как он в продолжение двух часов мешал всем веселиться, его увели в ближайший полицейский участок; по дороге он выкрикивал ругательства и угрозы. На следующее утро его выпустили по распоряжению свыше. В тот же день он выехал в Петербург. И в течение двадцати четырех часов Джунковский получил отставку.
Отставка Самарина, последовавшая позже, произвела очень тяжелое впечатление. Дворянин, человек с прекрасной репутацией, он был обер-прокурором святейшего Синода и одним из лучших представителей своего класса. Его можно было обвинить в чем угодно, но не в отсутствии глубоко консервативных взглядов или преданности императору. Однако каждый либерал и социалист уважал его как честного человека, и тот факт, что император пожертвовал одним из своих самых верных слуг ради такого субъекта, как Распутин, был воспринят почти всеми в Москве как абсолютное доказательство бездарности царя. «Долой самодержавие», — кричали либералы. Но даже среди реакционеров были такие, которые говорили: «Если вы хотите, чтобы самодержавие процветало, дайте нам хорошего самодержца». Это был единственный случай, когда Распутин встретился на моем пути. Однако время от времени я видел следы зверя в доме Челнокова, где городской голова показывал мне коротенькие напечатанные записочки, в которых просили устроить предъявителя сего на теплое местечко в Союзе городов. Записки были подписаны безграмотными каракулями «Г. Р.» — Григорий Распутин. Записочки неизменно выбрасывались стойким Челноковым. С наступлением зимы, а она была ранней в 1915 году, на фронте установилось затишье, а в связи с этим затишье и на политическом горизонте.