С отъездом морской делегации Москва вернулась к своему первоначальному пессимизму, несколько отличающемуся от петербургского пессимизма тем, что в нем отсутствовали признаки злорадного пацифизма. Москва была готова сражаться до конца. Это не мешало предчувствию, что конец может быть гибельным.
В этот момент предчувствия усугублялись германским наступлением на Верден и притоком в Москву аристократических польских беженцев. Эти поляки имели нездоровое влияние. Внешне они были привлекательны. Они внесли много приятности в московскую светскую жизнь. Их страсть к политическим спорам дала много свежего материала моим отчетам. Несмотря на то что я был склонен сочувствовать их страданиям, ближайшее знакомство с ними вызвало во мне чувство недоверия и даже отвращения. Я терпеть не мог ту манеру, с которой они принимали теплое гостеприимство, оказываемое им повсюду. Они отвечали насмешками над своими хозяевами, делая при этом вид, что они презирают честных московских буржуа.
Еще меньше переваривал я их эгоистичное чванство и пессимизм. Апогея это чувство достигло, когда однажды вечером — во время наиболее критического периода наступления на Верден — развязный, но пустой шляхтич заметил в присутствии главы французской военной миссии: «Если Верден будет взят, падет и Париж. Как это будет ужасно для польского вопроса». Это только один из многих примеров польской бестактности. Между тем этот народ, никогда не умевший самостоятельно устроить свою жизнь и, разумеется, мало чем содействовавший делу союзников в войне, был по Версальскому договору награжден большим отрезком территории, чем какая бы то ни было другая нация.
Глава шестая
Весной 1916 года у меня опять разболелось горло. На этот раз болезнь сопровождалась жестоким приступом депрессии. Мне казалось, что все разваливается. Даже Челноков выражал недовольство по поводу того, что английские фирмы не выполняют военных заказов, и в первый раз сомнение в победе союзников закралось в меня. Мое мрачное настроение было немного рассеяно неожиданным приездом Хью Вальполя, неотразимого в форме Красного Креста и как всегда необыкновенно восторженного и бодрого оптимиста. Он только что вернулся из Англии, где появилась его первая книга о России — «Темный лес», которая имела там большой успех. Он привез мне сахару и кое-каких пряностей, в знак лестной оценки моей работы, от лорда Роберта Сэсиля и других членов Министерства иностранных дел. После отъезда мне опять стало не по себе. Приближалась Пасха, и жена уговорила меня бросить работу на несколько дней.
Чтобы отдохнуть немного от Москвы, мы решили отправиться в знаменитую Троице-Сергиевскую лавру. Незаменимый Александр принял все необходимые меры, чтобы принять нас как следует. Но отдых оказался плохим. Мы приехали вечером в Чистый Четверг. На вокзале нас встретил монах. Другой монах повез нас со станции прямо ко всенощной. Сергиев монастырь, самый знаменитый в России, представляет Кремль в миниатюре. Он окружен стенами такой толщины, что по ним свободно могут проехать рядом два экипажа. За всю свою историю монастырь выдержал сотню осад и теперь, несмотря на то что в нем монахи, скорее напоминает крепость, чем обитель.
После службы мы пили чай у настоятеля. Это был воспитанный и простой пожилой человек с серебристой бородой и пухлыми мягкими руками, которые он беспрестанно мыл. Около семи часов мы отправились в приготовленное нам помещение — маленькую монастырскую гостиницу при церкви Черниговской Божией матери в миле от монастыря. К счастью, там было чисто и уютно.
В Великую Пятницу дождь лил как из ведра, я целый день сидел дома и читал статьи сэра Роджера де Коверли в «Spectator». В субботу мы снова ходили в церковь и осматривали окрестности. Рано утром за нами приехал монах, чтобы отвести нас в Вифлеемский монастырь — прелестное небольшое местечко на берегу озера в трех милях езды. А вечером по березовому лесу мы поехали в Лавру, чтобы присутствовать на ночном богослужении. Весь монастырь был залит электрическим светом, и на фоне темно-красного неба высокие колокольни вырисовывались, как огромные небоскребы. Служба произвела глубокое впечатление. Мы стояли около часа в толпе солдат и крестьян, от которых шел тяжелый запах. Держали в руках тонкие церковные свечи, щедро поливая себя и нас воском. Но хор пел так изумительно хорошо, что мы забыли об усталости.
Следующие два дня были полны радости. Солнышко стало пригревать и разогнало все мои страхи и весь мой пессимизм. Крутом поля запестрели цветами. Белые церковки спокойно стояли в кругу берез. А в озерах дремали старые как мир окуни и карпы. После Москвы разлитая здесь тишина была чудесна.
В понедельник на Пасхе мы были опять на богослужении и шли с крестным ходом вокруг стен Лавры на почетном месте, непосредственно за архимандритами Потом нас угостили великолепным завтраком из шести-семи рыбных блюд. Пока мы ели, настоятель очень мило с нами беседовал. В его разговоре не было ничего воинственного, никаких бравад «с нами Бог». Он говорил о чудесах, в которые крепко верил, — да и действительно вера в чудеса была очень нужна, чтобы уповать на победу России, — говорил о христианском смирении, о кающихся и благочестивых душах.
Чаще же всего мы совершали далекие прогулки, стараясь взять как можно больше радости от нашего краденого досуга и получше согреться под сверкающим весенним солнцем. Как сейчас помню одно наше путешествие к озеру, за монастырем св. Параклита. Мы долго бродили по узкой мшистой дорожке, которая шла через тесное ущелье, поросшее диким терновником и ежевикой. Ни пешего, ни конного, ни одной живой души нам не повстречалось по дороге. То были самые счастливые часы моей жизни — часы глубокого умиротворения.
Я вернулся в Москву, полный энергии и новых надежд, готовый бороться со всеми треволнениями моей повседневной жизни, которых было не мало: мои русские друзья изрядно меня раздражали, несмотря на всю мою любовь к ним. Это были очаровательные люди для простого знакомства, но совершенно безнадежные для совместной работы, и, несмотря на то что я стал фаталистом, я никак не мог разобраться в оттенках их языка, где «сейчас» означает «завтра», а «завтра» — «никогда».
Лучше всего я могу показать разницу между отношением к жизни русских и англичан, рассказав о случае из русской судебной практики в это время. В некотором отношении этот случай напоминает знаменитое дело Мэлкома в Англии. В Варшаве русский жандармский офицер по фамилии Златоустовский влюбился в некую госпожу Марчевскую, жену одного из офицеров, который в это время сражался на фронте. Когда Варшава была эвакуирована, Златоустовский привез ее в Москву и поселил в своей квартире. Узнав об этом от жены Златоустовского, Марчевский приехал с фронта и пытался проникнуть в квартиру, где находилась его жена. Тогда Златоустовский выстрелил из револьвера через дверь и убил наповал безоружного Марчевского. Несмотря на гнусное поведение жандармского офицера во всей этой истории, он был оправдан. Общественное мнение не протестовало против приговора, и Златоустовский даже не потерял своей службы.
Когда я снова возобновил свои встречи с Челноковым и другими видными московскими деятелями, я нашел их в более подавленном настроении, чем обычно. Отставка Поливанова, военного министра, за его слишком тесный контакт с общественными организациями привела их в уныние. Падение Кута, следовавшее за нашим поражением в Галлиполи, ирландское восстание в Дублине — все это были серьезные удары по престижу Англии. Мы с Челноковым обсуждали положение. Что предпринять, чтобы укрепить общественное доверие? Как бороться с пораженчеством и недостатком веры в западных союзников? Городской голова, англофильство которого было прочно и устойчиво, считал необходимым официальный приезд английского посла в Москву. Я выражал уверенность, что посол приедет, если будет знать, что это принесет пользу.
Мы сделаем его почетным гражданином Москвы, — сказал Челноков.
— Прекрасно, — ответил я. — Это в духе лучших английских традиций.
Но тут было одно препятствие. До сих пор только один иностранец имел звание почетного гражданина Москвы. Эта честь никогда не выпадала на долю англичанина. Это было редкое и ценное отличие, и оно могло быть дано только при единодушном согласии всей Городской думы. Теперь Городская дума была сколком с Государственной. Она состояла из представителей всех политических партий, включая крайних правых, которые не относились к Англии сочувственно и были решительными противниками либеральных партий. Даже Челнокову, хотя он и был городским головою, было совершенно невозможно добиться единогласного решения. Он поглаживал свою длинную, как у патриарха, бороду. Затем приятным глубоким голосом высказал мне свое мнение:
— Я знаю своих коллег. Они как дети. Они никогда не согласятся, если предложение будет идти от меня. И если вы поговорите отдельно с каждым из них и скажете, что сэр Джордж Бьюкенен приедет в Москву, и внушите им, что мысль о почетном гражданстве будет исходить от них, тогда, пожалуй, они попадутся на удочку, при условии, конечно, что вы умно возьметесь за это дело.
Я выполнил план в точности, как он мне подсказал, я повидал Н. И. Гучкова, В. Д. Брянского и других несговорчивых членов Думы и, имея единодушное согласие всех в кармане, поехал к послу.
Приезд посла в Москву по моему предложению был приурочен к британскому имперскому празднику. Это, кажется, был первый случай в России, когда британский имперский день праздновался здесь официально. И от начала до конца то был сплошной триумф. «Волки черной сотни» были рядом с «кадетскими ягнятами». Октябристы и социалисты-революционеры соперничали друг с другом в выражениях дружбы и в решимости сражаться до победного конца. Генералы и видные сановники наперебой друг перед другом старались внести свою лепту в общее торжество. По этому случаю я написал статью для одной из ведущих московских газет. Именно в этот момент я чувствовал себя достойным своего имперского ордена. Я поместил характеристику сэра Джорджа Бьюкенена в другой видной московской газете. Я уговорил посла заранее написать свою речь, заказал Ликиардопуло ее перевод, и красиво напечатанный русский текст подавался вместе с закуской избранным гостям. На банкете в этот вечер я предложил за здоровье посла тост, о котором один из московских журналистов сказал, что это образец высокого красноречия и уверенности в своих силах. Увы, это было 16 лет тому назад!
Сам посол, как центральная фигура в этом пышном зрелище, был великолепен. Он был самой элегантной фигурой, которую Москва видела за много лет, а его благородная внешность и подкупающая искренность проникали до глубины русского сердца. Казалось, что в самом его имени какое-то счастливое предзнаменование. Разве не был св. Георгий патроном Москвы? В этот момент прилив англо-русской дружбы достиг своей высшей точки. И только один маленький эпизод нарушил великолепие всей картины. На следующий вечер отцы города в торжественном заседании, окруженные всем, что было самого лучшего и блестящего в московском обществе, с соблюдением всех формальностей вручили Высокопревосходительству сэру Джорджу Бьюкенену чрезвычайному и полномочному послу Его британского Величества при императоре всея России, звание наследственного и почетного гражданина города Москвы. Вместе с почетной грамотой ему были поднесены и более существенные дары: ценная икона и кубок. Обычай требовал, чтобы одариваемый сказал хотя бы два-три слова по-русски. Увы, сэр Джордж не учился в русской школе. «Бенджи» Брюс и я свели ответную формулу к минимуму и старательно учили посла произнести, когда он будет принимать кубок, по-русски «спасибо». Это кратчайшая форма благодарности. И вот, когда наступил роковой момент, сэр Джордж запнулся и своим густым басом сказал во всеуслышание: «За пиво».
Никакие филологические неточности не могут стереть головокружительного успеха этих двух дней. Челноков был на верху блаженства. Я тоже. Нам казалось, что то, что мы сделали в Москве, мы уже победили немцев. Сам сэр Джордж был очень растроган и благодарен. Когда я прощался с ним на перроне вокзала, он пожал мою руку.
— Локкарт, — сказал он, — это самый счастливый день в моей жизни, и им я обязан вам.
Приезд сэра Джорджа Бьюкенена, как я вижу теперь, был поворотным пунктом моей официальной карьеры. Это был момент моего наибольшего влияния на посла и последний случай в моей жизни, когда я преклонялся перед геройством. Правда, это дало мне новую уверенность в своих собственных силах. В будущем я мог выступать перед нашим Министерством иностранных дел уже как задорный и смелый лев. Но с растущей уверенностью пришла какая-то слабость характера, я сделался оракулом, а оракулы должны чувствовать себя непогрешимыми. Быть может, в это время я не сознавал своих ошибок. Быть может, это была реакция после напряженной и утомительной работы многих месяцев. Как бы там ни было, многие из моих идеалов 1914 года рассеялись в том сумбуре, который царил вокруг меня, но когда их не стало, я почувствовал душевную слабость. Высшая форма тщеславия — это слава. Я не говорю, что у меня его никогда не было, но снисходительное отношение к своим недостаткам во мне было сильнее. Романтизм войны испарился, а с ним и надежда на победу русских. Теперь уже не было больше силы, которая могла бы рассеять мрак, сгустившийся над распростертом телом России.
Моим человеческим чувствам первый удар был нанесен вскоре после отъезда посла.
Во время своего пребывания в Москве посол сообщил мне под строгим секретом, который я должен был сохранять даже от жены, что лорд Китченер[12] приезжает в Россию. Великий человек посетит Москву. Я должен был приготовиться исполнять вес его желания. Уже теперь я начал искать в антикварных магазинах подлинные экземпляры старинного китайского фарфора, которыми лорд Китченер очень увлекался.
В течение ближайших нескольких дней группа русских журналистов телефонировала мне. чтобы узнать, верна ли новость о приезде лорда Китченера. На одном из обычных журфиксов моей жены генерал Вогак, обаятельный и очень культурный человек, сообщил собравшимся о времени и причине приезда лорда Китченера, как будто это не составляло никакого секрета. И задолго до того, как лорд Китченер отплыл из Шотландии, известие о его миссии сделалось достоянием Петербурга и Москвы.
Я считаю это непростительным легкомыслием, примером того, как часто в России в эти военные дни не умели хранить тайн. Я не говорю, конечно, что это имело какое-нибудь отношение к судьбе злополучного Хемпшира[13].
Я лично никогда не видел лорда Китченера, поэтому не сумею сказать, что он мог и чего не мог сделать в России. Однако я беру на себя смелость усомниться в том, о чем так часто говорили англичане, писавшие о России, что если бы царь встретился лицом к лицу с лордом Китченером, война приняла бы другой оборот. Я мало верю в теорию о великих людях, быть может, потому, что у меня душа подневольного человека. Сила народов в их объединении. Сильные народы дают сильных людей. Слабые должны уступать дорогу. Но даже если считать лорда Китченера сверхчеловеком, я не верю в то, что он мог оказать на царя сколько-нибудь прочное влияние. Даже сильные люди не могут бороться со стихией. Во всяком случае, решение послать его в Россию пришло слишком поздно. Беспощадная рука рока была уже простерта над правящими классами России.
Тем не менее трагедии Китченера была бедствием, которое усилило болезнь тела России и слабость ее сердца.
За этим следовал другой удар, который имел более серьезные последствия для русских. В начале августа Сазонов — русский министр иностранных дел союзнической ориентации — вышел в отставку, или, точнее, его заставили уйти. Обстоятельства, при которых свершилась его отставка, были аналогичны тем, при которых сменялись и другие честные и профессиональные министры. Уже с некоторых пор Сазонов чувствовал, что его положение непрочно. Поэтому он отправился в ставку на аудиенцию к царю.