Убить некроманта - Далин Максим Андреевич 5 стр.


Сидишь, бывало, в обществе Оскара и пары-тройки младших вампиров из его клана в кабинете, у камина… На их ледяных ликах отсветы огня пляшут, и в очах у них — тёплые искры, и позы расслабленные, как у пригревшихся кошек. Если прищуриться и не обращать на Дар внимания, то будто с людьми болтаешь. Хорошо.

Оскар не первый раз за своё четырёхсотлетнее бытие имел дело с некромантами. И общался с ними, бывало, и тайное знание изучал, так что опыт имел немалый. Вот разве что дружил не часто. А я ему приглянулся, и он меня учил таким вещам, в которых книги не подмога: направлять Дар, прикрываться им, распределять, превращать остриё Дара в клинок для точного удара или в несущуюся волну — если нужно сражаться с толпой или поднять несколько трупов. Он чувствовал по-другому, но, когда начинал показывать, я понимал моментально. И для меня каменная стена древнего знания, об которую я колотился башкой уже несколько лет, сначала стала прозрачной, а потом постепенно начала таять и сходить на нет.

И ещё — вампиры меня усиливали. За то, что я их грел, они несли мне Силу, которую собирали убийствами, а я эту Силу впитывал и наполнял ею Дар. Дурацкий ошейник на мне почернел и оплавился, но этого никто из батюшкиных людей не замечал. Ошейник и ошейник. На месте, не избавился я от него — значит, всё в порядке. Что им, в самом деле, разглядывать меня, что ли…

В городе обо мне болтали, что я брал вампиров в постель. Ну, это ж святое: меня вообще сватали со всеми силами, с которыми я имел дело. Кроме, кажется, драконов, да и то по причине слабого воображения. Надо же объяснить, как развлекается мужчина, который не шляется по непотребным девкам, тем более мужчина с моей славой. Никто же не знал, что меня при мысли о постели просто мутит — после супружеской-то спальни. Мои прегрешения с неумершими — это тоже, конечно, неправда.

Даже не знаю, к сожалению или к счастью.

Вампиры не делят ложе с живыми, а уж с некромантами — в особенности. И тем и другим это одинаково неприятно: как если бы уложили в постель ледышку и головню. Любви не выйдет — будет больно.

Правда, мои неумершие подданные, существа очень чувствительные к одиночеству, старались меня приласкать на свой лад. Главное проявление нежности, преданности, благодарности и всего остального у вампиров — поцелуй. Они мне руки целовали. Потом, когда я уже осмелел и освоился с ними, я иногда позволял Оскару — но только Оскару, самому верному, самому близкому ко мне и самому старшему, — поцеловать меня в шею, в то место, где кровь бьётся под кожей. Выражение запредельно полного доверия, величайшего, на которое только способен человек, общаясь с неумершим. Опасное удовольствие. Он чуть прикоснётся устами — а ощущение такое, что Сила прошибает насквозь, как молния.

Я для старого вампира был — талантливый мальчик, воспитанник, и ему это импонировало. Мы с Оскаром действительно очень близко сошлись — насколько вообще смертный может дружить с Вечным, не теряя достоинства. Смешно сказать, но дружба вампира — штука не менее рискованная, чем его неприязнь. Я знаю, Оскар не плёл никаких интриг. Но его иногда заносило. Как-то раз, например, он предложил мне своей крови — братский союз.

Соблазн меня чуть не убил. Я спать не мог, не только губы — руки себе в кровь искусал, размышляя. Хотелось невероятно. Но я отказался.

Прими я этот подарок — принял бы вместе с колоссальной мощью и зависимость от Сумерек. Как ни будь силён некромант, а Сумерки в конце концов всё равно согнут его под себя. И всё — ты уже вне мира людей.

Я не мог отказаться от людей.

Я не питал иллюзий: люди ненавидели меня. А я… Не знаю, уж наверняка не любил их, но меня к ним влекло. И я всё время ловил себя на мысли, как буду использовать Дар, когда стану королём. Как человек. Для людей. Для своего Междугорья, а не для Сумерек. Так и объяснил Оскару.

Оскар меня понял. Огорчился, но не настаивал. Вампиры независимы и тактичны. Он даже не прекратил делать мне маленькие любезности.

Мне, например, нравилась Агнесса, одна из его младших учениц. Девы-вампиры обычно выглядят опасно, дико, будто стихия, облечённая плотью, а Агнесса была тихонькая, ликом нежная и с прекрасными кудрями цвета тёмного янтаря, волнистыми, как руно, длиной по самые бедра. Оскар знал, что она мне нравится, брал её с собой. И мы, бывало, сидели в креслах у огня, а Агнесса устраивалась на низенькой скамеечке около меня. Клала головку мне на колени, и я её волосы перебирал.

Она совсем юная была, Силу имела такую прозрачную, еле заметную — струйка позёмки при слабом ветре. Отвлечёшься — кажется, что рядом живая девушка. А вот поднимет головку — очи как тёмные вишни, и лик фарфоровый, белый, прозрачный, неподвижный, прекрасный, но неживой — так вся иллюзия и пропадает. С ней мы не были близки, само собой, но чуть-чуть друг друга грели. Спустя небольшое время мой Дар сделал её одной из самых сильных дев в клане Оскара — за её нежную дружбу.

Так что вампиров я отстранённо и осторожно, но всё-таки любил. От неприкаянности. И за то, что они видели моё внутреннее естество, а не пытались судить по жалкой внешности. И через некоторое время я отлично их понимал. Они тоже зов моего Дара слышали.

Я бы пригласил их к своему двору, но…

Одна из главных заповедей неумерших — Сумерки кончаются с рассветом. Вампиры в человеческую политику не лезут. Одно дело — личная симпатия, а другое — служба. Вампиры не служат. Я только надеялся, что в критический момент смогу позвать и они придут на помощь из симпатии.

Тоже совсем неплохо.

Ведь их дружба уже приносила мне немалую пользу. И даже через некоторое время от их Силы, от их прикосновений кожа у меня на морде выровнялась, прыщи исчезли, как вымерзли. Намного красивее я не стал, но мне и этого было довольно для скромной радости.

Обо мне, конечно, начали болтать, что я, мол, душу продал за сомнительные изменения своей мерзкой наружности, но я уже не удивлялся и не злился. Послушать горожан, так у меня целая куча душ имелась на продажу. И я просто занимался своим делом, не обращая внимания: собака лает, ветер носит. На этом меня и застали те события… Которые, как говорится, меняют лицо государства.

Папенька мой, здоровый по-бычьи, болел чрезвычайно редко. И поэтому был невероятно мнителен. Стоило ему слегка простудиться или съесть какую-нибудь бяку — сразу отправлялись гонцы в монастырь Святого Ордена в Полях, где жил его духовник, а все лекари, знахари и прочие шарлатаны поднимались по тревоге. Такие приступы ипохондрии повторялись примерно по разу-двум в год и меня не тревожили. Я не сомневался, что жизненных сил у батюшки хватит на то, чтобы портить мне кровь ещё достаточно долго.

Что бы обо мне ни болтали, убить отца я был не готов. Ради власти, ради трона, из мести, для пользы короне, ненавидя его, презирая, не готов был — и всё. Единственный момент, когда я сделал бы это без колебаний и угрызений совести, это когда папенька, не слушая меня, приказывал казнить Нэда. Но тогда я не смог, а теперь… не думалось об этом.

Откровенно говоря, я ожидал, что батюшка проживёт ещё лет десять — пятнадцать. Что я тем временем буду спокойно учиться, копить силу, оценивать обстановку — и, надев корону, сразу превращу Междугорье в величайшую из империй мира. Я чертил вокруг своих тарелок каббалу, оберегающую от яда, и надеялся избежать стрелы и кинжала в спину, потому что мне вроде бы было обещано, что хоть один день, да я посижу на троне.

Но человек предполагает, а Господь располагает.

Папенька приболел в конце моей вампирской зимы. Я ещё ничего не успел.

Во дворце начался обыкновенный базар с раздраем: появилась толпа священников, повсюду бегали лекари с банками, пучками трав, горчичниками и прочими припарками, нищим раздавали милостыню, дамы в ужасе рыдали, кавалеры ходили на цыпочках и говорили шёпотом.

Поскольку вампиры нутром чувствуют дыхание Предопределённости, я спросил Оскара, не собирается ли кто из неумерших отпускать моего батюшку. Просто на всякий случай спросил, для очистки совести. И Оскар ответил очень категорично, что душа государя проводника к Божьему престолу не звала, а потому мой порфироносный отец скоро встанет на ноги.

Я даже порадовался в глубине души.

Но тут явилась тень Бернарда с докладом. И доклад привёл меня в отчаяние.

— Папенька-то ваш сегодня утром проснулись, ан грудку у них и заложило. Кашель напал — страсть. А прокашлявшись, они, вестимо, послали за лейб-медиком и так изволили гневаться… Ты, кричали, такой-сякой, у меня чахотка начавшись, а тебе и нуждочки нет… Ему уж все вокруг в один голос поют: государь, мол, батюшка, какая может быть чахотка, чай, ветерком в горлышко дунуло, а он всё о своём. Умираю, мол. И послали за духовником.

— Он, значит, завещание составил? — спрашиваю.

— Истинно так, ваше драгоценное высочество. Истинно составил. Розовый Дворец с пшеничными полями — вашей маменьке, Медвежью Башню с охотничьими угодьями — дядюшке, Скальный Приют и винограднички — супруге вашей. Медовый Чертог — вашему братцу двоюродному. Озёрный Домик — младенчику, когда тому шестнадцатый годок пойдёт. Сокровища — родственничкам по малости. Рубиновый венчик с алмазной звёздочкой…

— Погодите, — говорю, — погодите, Бернард. Мне, значит, по этому завещанию полагается по миру с сумой побираться? Я ничего особенного не ждал, но чтоб так явно и неприлично…

— Вам — городской дворец, что нельзя никому передать, кроме как старшему в роду. Библиотеку, уточнили, вам — особливо. Короны-то батюшка ваш раздарили, а об вас, ваше высочество, так изволили сказать: коли ему корона нужна, пусть свою заказывает али из мёртвых костей себе соберёт. Коли, молвили, ему дрянные-то книжки любее бриллиантов, так пусть себе книжками блеск престола посильно обеспечивает. В одно слово так, ваше высочество.

— Понятно, — говорю. — Благодарю вас, Бернард.

— Так ведь не всё ещё, ваше высочество.

— Всё уже понятно. Что ещё-то…

— А когда они диктовать-то кончили, грудку-то у них, видно, полегчило. Так они изволили улыбнуться и молвить, что, мол, коли они, паче чаянья, останутся на белом свете жить, то уж станут Господу угождать. На Святой Орден пожертвуют да прикажут, чтоб остроги отомкнуть и колодников-то на волю выпустить, а также и каторжников тоже, что руду добывают… А потом поразмыслили в уме своём и добавили, чтоб не всех, конечно, колодников, а тех только, кто государя не хулил и в предосудительных чтениях не замечен. Коли проще сказать — воров да разбойничков… Маменька ваша изволили прослезиться от умиления, а иные-прочие крепко призадумались…

И я тоже крепко призадумался. Я просто сел и обхватил руками голову, которой хотелось биться об стенку. Жалел только, что нельзя постучать об стенку башкой кое-кого другого — чтобы в трещины ума хоть сколько-то вошло.

Я хорошо знал, какая у нас в Междугорье обстановка с разбойным людом. На Советах об этом не слишком много болтали, зато в приватных беседах только и чесали языки. От лесной вольницы житья не было, а бригадир жандармов, по слухам, брал с воров налог на право спокойно работать. А когда по папочкиному проекту тысячи этих бедняжек, которых неким чудом удалось-таки заставить вкалывать на благо короны, выйдут на волю, голодные и злые… Если король-отец поправится.

Я не хотел его убивать. И уж, во всяком случае, не наслаждался происходящим. Но меня припёрли к стенке.

Пропади оно пропадом, моё наследство! Мне в любом случае не светило получить много. Но меня грызла мысль: а что если он выздоровеет, распустит по стране ворюг, а после этого свалится с коня или ещё как-нибудь сыграет в ящик? Что я тогда буду делать? Мне же и так остаётся не государство, а загаженный свинарник, у меня и так будет непочатый край работы. И нечем платить исполнителям. Да ещё и разбойников я получу на свою голову?

О, если бы я мог решить, что это его каша и ему её расхлёбывать!

Не получалось. Я слишком хорошо знал, что мой батюшка не расхлебает. И пока жандармерия возится с ворьём, кто-нибудь умный попросту на нас нападёт и в очередной раз откусит кусок нашей территории.

Меня тошнило от этих мыслей. Я двое суток не мог спать, не мог жрать, и всё валилось из рук. Я ждал, что будет. В глубине души я надеялся, что батюшка одумается, когда у него спадёт лихорадка.

Не одумался. Через двое суток он сидел в большой приёмной, сияя, как надраенный медный пятак. Обожающие придворные не могли на него налюбоваться.

А батюшка вещал:

— Вот что значит Божий Промысел! Государь должен быть милосерд, и для осуществления милосердия мне оставлено моё земное существование!

А я думал: лучше бы ты печной налог снизил и провинциальным сеньорам чеканить свою монету запретил. Из милосердия.

Я терпеть не мог говорить в толпе, но он не ловился с глазу на глаз. Поэтому я всё-таки сказал против всех своих правил:

— Государь, прошу нижайше, может быть, вы всё-таки ещё подумаете над этим решением?

На меня зашикали со всех сторон. А батюшка побагровел и взревел на весь зал:

— И ты смеешь мне об этом говорить, Дольф?! Ты, стервятник, жестокосердная тварь! У тебя, я вижу, всё внутри переворачивается, когда кто-то желает угодить Богу и людям! Ты хоть одну минуту можешь не думать о зле, выродок?!

— Я хотел бы объяснить свою точку зрения…

Я ещё очень хотел договориться. Но мне не удалось в своё время спасти Нэда. И теперь я не мог спасти… Не дело некромантов — спасать.

У меня и вправду всё внутри переворачивалось.

А папочка сощурился, выпятил подбородок и процедил сквозь зубы:

— Ты думаешь, просвещённого правителя интересует мнение некроманта? Да я ночей не сплю от горя, думая, что ты наследуешь престол моих предков! Будь уверен, милый сын, я найду способ обойти закон первородства. Я написал письмо Иерарху Святого Ордена. Посмотрим, что он ответит.

Придворные захихикали. А я…

Меня это известие чуть с ног не сбило. Он завещает трон кузену. Или — Людвигу Младшему, как ему Иерарх присоветует. А мне придётся узурпировать власть, свою собственную корону — через кровищу и ещё неизвестно что… Это если меня не зарежут, когда буду очередной раз ночью возвращаться с кладбища.

Справедливость и милосердие.

И я посмотрел ему в лицо. А он крикнул:

— Да я сегодня же подпишу приказ об освобождении!

И тогда я собрал Дар в луч, в тонкий клинок, почти в спицу — и воткнул ему в горло. А потом провёл ниже, к груди, где ещё чувствовал остатки его простуды — красное горячее пятно. У меня на душе было скверно.

И мой бедный батюшка захрипел и начал кашлять. К нему все бросились, лекари прибежали, притащили тазы, тряпки — а он всё кашлял, задыхался от кашля, захлёбывался. Кровь пошла горлом, а он кашлял, кашлял…

Мне хотелось сбежать из этого зала, спрятаться где-нибудь, и отреветься, и кусать пальцы, и проклясть и Дар, и мою детскую просьбу Той Самой Стороне, и мою поганую судьбу… Но я стоял и ждал.

Меня подтолкнули в спину, и я преклонил колена, и отец смотрел на меня бешено и кашлял, и на губах у него выступила кровавая пена, раздувалась пузырями, а он хотел меня проклясть, но не мог — я заткнул ему рот этим кашлем.

И он показывал на меня дрожащей рукой, и все кивали, а он уже не кашлял, а хрипел. А потом глаза у него закатились и помутнели.

Потом я стоял на коленях возле трупа и плакал. Навзрыд. Над отцом, над Людвигом, над Нэдом — и никак не мог остановиться. И все стояли вокруг кольцом и молчали, потому что тот предсмертный жест короля можно истолковать как угодно, а приходилось толковать в мою пользу, потому что отец тоже ничего не успел.

И я ощущал ненависть двора всей спиной, но мне было всё равно. Наверное, если бы в тот момент кто-нибудь захотел меня убить, у него бы это вышло. Не знаю. Никто не попытался.

На всех напал столбняк.

И тогда я сказал:

— Мой несчастный отец ошибся. Его решение было не угодно Богу. Поэтому приказа не будет. Позовите монахов, надо позаботиться о теле.

В гробовой тишине кто-то нервно хихикнул. И я подумал, что он, наверное, сейчас представляет, как я поднимаю труп короля. Может, сплясать его заставить?

Назад Дальше