Звездная Ева (сборник) - Фоменко Михаил 6 стр.


Было это привидение и неожиданное, и страшное, и необъяснимое — все, как быть полагается, но облик его был совсем в привиденческом быту небывалый. Скажу прямо: привидение это было — жестянка из-под керосина.

— Возвращаюсь я вечером домой, — начинала писательница свой жуткий рассказ, — звоню. Открывает двери лакей. Передняя у меня довольно элегантная, поэтому то, что я увидела между вешалкой и зеркалом на ковре, очень меня удивило: там у стены стояла большая жестянка из-под керосина. Я даже рассердилась:

— Это еще что за мерзость? Зачем это здесь?

Лакей смотрит на меня в недоумении.

— Что, — говорит, — прикажете?

— Как что прикажу? Зачем вы сюда эту гадость поставили?

Он смотрит по направлению моего взгляда, потом снова на меня, т лицо его выражает полнейшее недоумение.

— Да что вы, не видите, что ли?

Он совсем растерялся.

— Господи, да что с вами, я не понимаю! Уберите наконец эту жестянку! Вот, вот, вот эту самую, я о ней говорю!

И сердито толкнула ногой и — о ужас! Нога прошла через жестянку так свободно, как будто это был туман над ручьем, и стукнулась о стену.

Тут уж и я выпучила глаза.

Что за притча?

Однако, нужно было спасать свой престиж перед лакеем. Еще подумает — подвыпила барыня в гостях.

Взяла себя в руки.

— Ничего, — говорю, — пустяки… Можете идти!

А сама боком-боком, да в дверь.

Почему явилось мне это странное привидение, что оно мне предвещало, о чем предупреждало — не знаю. Потом отнесла я это видение к забастовке, когда электричество погасло и нужно было покупать керосин…

Рассказывать она об этой история не любила. И я ее вполне понимаю. Если к какому-нибудь почтовому чиновнику являются и Асаргадон, и Жанна д'Арк, и Иоанн Грозный, так и к писательнице могло бы явиться что-нибудь поинтеллигентнее, чем банка из-под керосина.

Не правда ли?

Тэффи. Фрау Фиш

(Берлинский случай)

У дверей пансиона фрау Фиш остановился плотный человек в широком английском пальто, почитал дощечку и позвонил.

Фрау Фиш открыла сама.

— Я бы хотел получить небольшую комнату за небольшую плату, — робко сказал гость.

Фрау Фиш посмотрела на его широкое калмыцкое лицо, раскосые глаза, жиденькую прямоволосую бороденку и ответила:

— Небольшая комната есть, но за большую плату.

Гость ей не понравился. Во-первых, выражение лица у него было робкое, что в глазах немецких хозяек обличает безденежье, во-вторых, вместо багажа у него был кулечек в рогожке, что уже явно утверждало предположение.

— Я согласен, — сказал гость и кротко улыбнулся.

Хозяйка повернулась и повела его в коридор.

— Вот комната!

Комната была маленькая, полутемная, без печки.

— Тысяча марок в день. Без пансиона.

— Это чудесно! — кротко радовался гость. — Мне именно удобно без пансиона.

— Да, но я не хочу отдавать ее без пансиона. Я хочу отдать ее с пансионом за две тысячи марок.

— Тем лучше! У меня ведь очень маленькие потребности: горсточка риса в день, иногда яблоко.

— Раз у вас специальный стол, это будет стоить дороже. Тогда — три тысячи.

— Благодарю вас! Вы так добры! Вы так охотно идете навстречу каждому моему желанию!

Хозяйка облизнулась, широко раскрыв рог, точно тигр зевнул.

Гость вздрогнул и пристально посмотрел на нее.

— Простите, что я так смотрю на вас. Вы напомнили мне нечто из моих прошлых воплощений… Точно не помню, что…

— За телефон будете платить отдельно.

— Я не пользуюсь телефоном.

— Если не пользуетесь, то это будет стоить дороже.

У хозяйки была большая голова, круглая красная рожа и короткая толстая фигура, затянутая в корсет. Ноги были засунуты в мягкие бурые туфли. Гость смотрел на нее ласково и задумчиво:

— Да, да! Чудесно! Ах, если бы только вспомнить!..

Хозяйка ушла и вернулась с листками для прописки личности.

— Ваша фамилия?

— Будда.

— Занятие?

— Я всесовершенный.

Хозяйка записала: «коммивояжер».

— Лета?

— Много тысяч.

— Вы очень моложавы. Ваша родина?

— Индия.

— Индия? Скажите, вы не встречали в Индии господина Цукермана?

— Нет.

— Странно! Он возил туда трикотажные изделия. Его там все знают. Все это подозрительно.

Вечером хозяйка подставила лесенку к двери нового жильца и заглянула к нему через верхнее стеклянное окошечко. Жилец сидел на диване, поджав по-турецки ноги, и думал.

Хозяйка слезла и постучала в дверь.

— Херр Будда! Вы не должны сидеть, поджав ноги, это портит мебель.

На следующее утро она сказала, что требует деньги вперед за полгода.

— Если уедете раньше, я верну.

Жилец задумчиво улыбался и был всему рад.

Через два дня хозяйка потребовала, чтобы он уходил из дома часа на четыре в день.

— Вы все сидите, от этого портится мебель.

Потом она запретила ему ходить в раздумье по комнате, так как при этом стираются ковры.

На пятый день, заглянув в дверное стекло, она увидела, что жилец подстелил на ковер газету, встал на нее и не шевелится.

— Херр Будда! — крикнула она через дверь. — Уходите куда-нибудь и по вечерам тоже. Вы все дышите и от этого разводится сырость и портятся обои.

Жилец кротко улыбался и уходил. Но, возвращаясь вечером, он находил входную дверь запертой на какой-то особый крюк и должен был полтора часа звонить, пока не выскочила хозяйка и не выругала его, что он никому не дает покоя.

Когда он тихо стоял посреди своей комнаты, погруженный в размышления, она неожиданно распахивала двери и громко кричала, что она гладить в своих комнатах не позволяет.

— Я ведь не глажу! — робко оправдывался жилец.

— Ладно! Знаю я вас! Все всегда так отвечают!

Потом велела заплатить за год вперед.

Потом велела заплатить экстра за десять разговоров по телефону и тысячу марок за пепельницу.

— Я не говорил по телефону и пепельница цела!

— Да, но если бы вы говорили по телефону, то, наверное, не меньше десяти раз в день! Согласитесь сами, что это не моя вина, что вы говорите. Я не могу терпеть из-за этого убыток! Следующую неделю я буду считать двадцать разговоров в день. Эту комнату легко мог бы нанять какой-нибудь аргентинец. А аргентинцы, вы сами понимаете, меньше тридцати раз в день не звонят. Словом — вы должны платить за сорок телефонов в день. Вечера можете проводить дома, только старайтесь не дышать.

Жилец радостно улыбался.

— Да, да! О, это я могу!

Вечером хозяйка увидела через стеклышко странную картину: жилец висел в воздухе, почти касаясь земли ногами. Застывшее лицо его было бледно и недвижно. Он не дышал.

Она с воплем кинулась в комнату у стала тянуть его за ноги.

Он открыл глаза и улыбнулся.

— Что вы делаете! — кричала она. — Ведь вы так умрете! Мне будет возня и неприятности от полиции! И потом, кто вам разрешил висеть в воздухе без всякой веревки? Это неприлично! Вы невыносимый человек, херр Будда! Я прошу вас сейчас же оставить мой пансион, уплатив мне еще за год вперед и за оскорбление пятьсот марок.

Жилец вдруг сел на диван, поджал ноги и заплакал.

— В одном из воплощений своих я был зайцем и сам зажарился, чтобы отдать себя в пищу. Это было так просто и мило. Другой раз я отдал себя на съедение голодной тигрице. Вот на эту последнюю похожа ты, фрау Фиш! Но она сожрала меня мгновенно и насытилась, а ты жрешь меня каждый день целиком и все еще не сыта и не благословляешь вселенную! На этот раз не выполнил я своей миссии на земле, и как перевоплощусь я снова?! Ты погубила меня, Фиш, я более уже не всесовершенный!

А Фиш слушала, смотрела и думала — сколько марок насчитать ему за то, что он слезами закапал ей ковер?..

И. Лукаш. Страх

Петербуржец вспомнит тот дом на набережной Васильевского острова, против Николаевского моста.

Набережная, вымощенная булыжником, начинала здесь спускаться к кронштадским пристаням и к пристаням «Виндава-Либава». На спуске, за решеткой, была на берегу водопойная будка для ломовых битюгов, а к деревянному плоту, о который билась Нева, подлетала иногда шлюпка с матросами, может быть, с «Полярной звезды» или с серых миноносцев, стоявших у Балтийских верфей, смутно видимых в синеватом невском тумане. Гребцы разом поднимали весла, как сильные крылья, и матрос ловко прыгал с причалом на качающийся плот.

За кронштадтскими пристанями, вдоль набережной, громоздились под брезентами бочки и мешки. Булыжники здесь были в пятнах темного масла, здесь пахло кокосом, пенькой, брезентом, как на набережных всех портовых городов.

А тот трехэтажный дом, против Николаевского моста, крашеный в желтую краску, был казарменной стройки времен императора Николая Павловича. Рядом с ним, на углу, как вспомнит каждый петербуржец, был на углу конфетный магазин «Бликкен и Робинзон». А налево, на углу 5-ой линии, где был образ за решеткой и стоял газетчик, вспомнит петербуржец и другой магазин шоколада — «Конради».

В том же косяке домов на набережной, рядом с желтым домой, был дом, крашеный коричневой масляной краской, со шляпным магазином и табачной внизу. В девятисотых годах там продавались папиросы «Соломка», с очень длинными мундштуками. Все здесь было как всюду в живых городах.

Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, двери подъезда, с заржавленными петлями, заперты наглухо.

Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями.

В привидения дома против Николаевского моста верили и мои сестры и наши знакомые, все те простые петербургские люди, среди которых я рос.

На глухом дворике булыжники заросли сорной травой, темный крапивник шуршал у стен, как на кладбище. Прогнили доски у дворовых крылец, железная крыша проскважена ржавчиной. Пыльные окна с побитыми стеклами смотрят темно и зловеще.

Не знаю, как я осмелился с храбрецом Ленькой забраться на двор заколдованного дома.

Стоял солнечный день. На Неве ворковали пароходные гудки. Полязгивала от трамваев и ломовиков набережная. По Николаевскому мосту с музыкой шли солдаты, вероятно, Финляндского полка, сменять в Зимнем дворце караулы. Как натянутая струна звенел, дышал за околдованным двориком громадный живой Петербург. А здесь была такая вымершая, такая ужасная тишина, запустение смерти и нежить, что мы оба кинулись бежать.

Два подростка с перехваченным дыханием, без кровинки в лице мчались по линиям Васильевского острова. И очнулись от страха только у барок с сеном, на Малой Невке.

Это было в самом начале девятисотых годов. Тогда мои сестры носили шляпки с птичьими перьями, с целыми птичками, у которых блестели стеклянные коричневые глазки, — и жакеты с пуфами вверху рукавов. Я спрашивал моих сестер, какое привидение показывается в желтом доме, против Николаевского моста.

Они отвечали: кто-то. Никто не знал, какое, и все говорили — кто-то. Это — кто-то — было страшнее всего.

Я ничего не вымышляю. Я только вспоминаю те необычайно тихие девятисотые годы, — мое детство, — и тот, совершенно безмолвный страх перед чем-то смутным и ожидаемым, которым охвачены были все, кого я знал.

Любой петербуржец вспомнит, что кроме дома-нежити у Николаевского моста, на том же Васильевском острове в Кадетском корпусе, на Первой линии показывался, как рассказывают, маленький белый кадетик. В Морском Корпусе, на 11-ой линии, тоже было свое привидение, — будто бы солдат с потемневшим лицом.

Был призрак и в Академии художеств: там, в темени коридоров, являлся один из строителей Академии с веревкой на шее. Он повесился когда-то под академическим куполом.

В университете, в юридическом кабинете, где дверь была обита по-старинному войлоком, видели будто бы тень одного придворного, казненного когда-то и за что-то Петром тут же на площади, перед коллегиями.

Каждое петербургское казенное строение, казармы, корпуса, старинные дома словно бы были заселены нежитью, которая касалась всех нас, живых, и все чувствовали ее. Я вспоминаю, как дочь одного сторожа Академии художеств, Клавдия Ступишина, осталась навсегда косноязычной, испугавшись кого-то или чего-то в потемках академического коридора.

Страх — вот основное чувство нашего детства, страх перед необъяснимым потусторонним, страх перед нежитью, которая шевелилась вокруг.

Я вспоминаю мой детский страх и перед мертвецами. В Академии художеств умер истопник Мосягин, лысый и тощий старик с горящими глазами, похожий на Ивана Грозного и на Кощея. Мы трепетали перед ним, он не любил детей. Целые месяцы мы точно знали, как мертвый истопник Мосягин ходит по всем академическим коридорам и подвалам. Я, как и другие, не раз содрогался и обомлевал от ужаса: в потемках мне мерещились горящие мосягинские глаза.

Вспоминаю я еще одну примету: чтобы не страшиться мертвеца, надо было тронуть, потянуть его за палец в гробу. Я помню, как на нашем дворе умерла чья-то маленькая девочка и я пошел потянуть ее за палец. Она лежала в крошечном глазетовом гробу, синяя, с синими ручками, скрещенными под полупрозрачным газом. Она не была страшной, но я так и не тронул ее за крошечный синий мизинец.

Нежить давно заселяла наш город. Людовик Восемнадцатый, в бытность свою в Митаве, в гостях у императора Павла Петровича, еще 1797 году записал в свой дневник совершенно странный рассказ о привидении в Зимнем дворце.

В ночь на 3 ноября 1790 года, фрейлина, бывшая на дежурстве у спальни императрицы, увидела привидение, которое величественно плыло по воздуху в тронное зало.

Разбудили людей, проснулась сама государыня и пожелала пройти в тронную. Там, на темном троне, колебалось как бы зеленоватое пятно света. Екатерина с недоверчивой усмешкой быстро направилась к трону и тогда увидели все, как поднялась сквозящая зеленоватым светом страшная старуха, двойник самой Екатерины. Видение медленно сошло по ступенькам и двинулось к государыне.

— Смерть, смерть! — глухо вскрикнула Екатерина и без памяти опустилась на паркет.

Ее поспешно вынесли из тронной, зал заперли. А через три дня государыня скончалась.

Ту же старуху в мантии, двойник Екатерины, за несколько дней до своей смерти видел император Павел Петрович.

В туманную оттепель, рано утром, он был на верховой прогулке в Летнем саду с обершталмейстером Мухановым.

— Прочь! — внезапно крикнул кому-то Павел в туман.

Муханов подскакал к государю. В тумане никого не было.

— Вам что-то померещилось, ваше величество?

— Старуха… В мантии, — крикнул Павел. — Я задыхаюсь, Муханов, я не могу вздохнуть, будто меня душат.

Через несколько дней государя Павла Петровича задушили.

В Эрмитаже, который был соединен с Зимним дворцом потайной железной дверью, показывался, как помнят петербуржцы, тот же призрак страшной старухи.

А в Инженерном замке, — это известно всем, — появлялось привидение задушенного императора. В полночь Павел Первый стоял у окна в Летний сад, откуда пробрались к нему заговорщики.

Я не знаю, было ли так в других русских городах, и водились ли привидения в Москве, но в Петербурге, в те зловеще-тихие девятисотые годы, безмолвным страхом перед нежитью, вот-вот уже готовой прорваться, — были охвачены все, кого я знал в моем детстве, — старые сторожа и старые солдаты, суровые служаки, ночные часовые у пороховых погребов и цейхгаузов, мерзшие в своих кеньгах на полковых пустырях, моя мать, отец, мои старшие сестры и мои сверстники.

Нежить уже готова была затопить все, вытеснить нас, живых, погасить, смести нашу живую и простую жизнь. И страх, которым были охвачены все, был, кажется мне теперь, предчувствием такого воплощения нежити.

И вот она воплотилась, вот прорвалась в нашу простую жизнь, погасила Петербург и смела дотла все и нас всех.

И я теперь понимаю, что тот опустевший дом с пыльными окнами, тот вымерший дом в оживленном косяке домов, на оживленной петербургской набережной, — дом, стоявший в смертном запустении, с ужасной тишиной на околдованном дворе, заросшем темным крапивником, — был знаком судьбы Петербурга и нашей судьбы, петербургских детей.

Я думаю, что теперь наш страх преодолен, побежден: никого не пугает больше нежить и страшилища, воплотившиеся в России.

И если хорошо подумать, какой простой, какой сильной и сказочной может еще открыться наша судьба: наша судьба только в том, чтобы заселился живыми тот заколдованный петербургский двор, чтобы сросся, как обрызганный живой водой, тот косяк домов у Николаевского моста и оказались бы на углах новые «Бликкен-Робинзон» и «Конради», пароходы задымили бы у пристаней «Виндава-Либава», шлюпки с матросами, кинувшими весла вверх крыльями, подлетали бы к плоту, а на набережной, у мешков ков и бочек, пахло бы разлитым маслом, свежим ветром, водою, кокосом, пенькой и брезентами…

Назад Дальше