Как скучен и пуст был этот мир! Полный эха катастроф, гулкий и беззвучный, он знал лишь пение песков своих пустынь, когда ветер перебрасывал их, как костяшки счетов. В нем никогда не шелестели ручьи на лужайках. Ливни стекали с голых уступов, и вечно жаждущая Земля поглощала их влагу; сожженные теснины, как склепы, спирали реки.
Оттенков не существовало: это был мир контрастов, красно-бурый и желто-черный. И радуги вставали над ним в соляных испарениях болот.
Там, где кристаллические сланцы иссечены трещинами, затопленными лавами, змеились рудные жилы. Битый щебень, похожий на груды мертвых костей, засыпал их. Опухоли древних гор вздымались вокруг. И тут, в отечной местности, обнажалась платина, золото проступало, как желчь, блестел серебряный блеск, гигантские алмазы, выдавленные в первозданных тиглях и дотла сгоревшие потом.
Мы прошли из конца в конец по лицу этой Земли, состарившейся на сотню миллионов лет, и в нем не изменилось ничего. Но мы плохо смотрели: есть новое.
Опустимся с крутизны по исчерканным песчаникам и сланцам, по карнизам белых, усыпанных пеплом тысячелетий террас. Обломки кварца, глин и кремней оцементированы в мелкозернистые конгломераты. Они тянутся на тысячи километров. Они черны. Под рукой они оставят углистую в пыль. Это — серая вакка. Да, пыль, сходная с антрацитом, но плотнее слежавшаяся в породах, богаче углеродом, чем он. Шунгит. Имя ценнейшего минерала, тихое слово, долго погребенное в пыли геологических трактатов, впервые зазвучавшее для нас в XX веке, в стране строящегося социализма!
Самый первый уголь на земле — останки первой жизни!
Как много ее, значит, стало в морях! Как обильна первая жатва, созревшая из семян, брошенных одинокими гелями!
Спустимся ниже, в соленую мглу прибоя, ниже, совсем Низко — к воде. В ней — роение. Отдельные комки покрупнее — и вокруг них снующие точки, едва заметные, еле уловимые глазом.
В сущности, их больше нельзя назвать комками. В их слизистых тельцах — определенная форма. Соли океана, втянутые в круговорот микроскопических ячей, осаждаются, окружая их словно кристалликами. Тут звездочки, наперстки, утыканные порами, сферы и полусферы, крошечные раковинки. Помимо одиночных — сцепившиеся четками, шаровые скопления, похожие на тутовые ягоды.
Волны их носят. Но они не только качаются по волнам. У иных выросты, они машут ими, как веслами; или золотистые ниточки, ударяющие по воде, как кнут или жгут. И они движутся! Нитка бус движется вся целиком. Выигранной энергии обмена теперь хватает, чтобы привести в бесперебойное действие эти маленькие моторчики. Какой огромный шаг вперед! Нет, сотня миллионов лет не прошла даром…
И по-прежнему они сцепляются и поглощают друг друга. Но теперь им приходится круто. Ведь их сотни в квадратном метре. Тонны живого вещества в воде. Большие поглощают меньших. Быстрые уничтожают медленных. Вещества с вялыми процессами перестают существовать, захваченные теми, у кого процессы в их крохотных ячеях идут энергичнее. Сцепленные действуют совокупной массой, как многоклеточный организм.
И отстающим некуда податься. Те, кто слабее их, давно поглощены. В этой переуплотненной толкучке беспощадный, голодный бой. Вне его только унесенные течениями на север и на юг, на неудобные отмели и к царствам льда. Но из миллионов лишь единицы пощадит дыхание ледяной смерти. Они оснуют колонии в ледяной ванне у моренных валунов, защищенные барьером холода. Безжалостный отсев постепенно выработает там из их потомков новые холодоустойчивые формы. Так бич жестокой борьбы за существование заселяет жизнью океан и множит формы живых.
А в теплых центральных очагах жизни продолжают гибнуть миллиарды. Непоглощенные другими, они гибнут от того, что им некого поглотить. В них больше нет обмена веществ — безжизненными комками плывут они навстречу разрушению. Ибо они не умеют еще голодать и ждать. Прихотливая жизнь, еле теплящаяся, сдает при первом перебое.
Но и мертвых, мы уже не потеряем их из виду. Отбросы жизни, излишние продукты обмена веществ, застревавшие и накоплявшиеся в оболочках и ячейках их слизистого тельца, окрашивают их пестро и цветисто. Серо-желтый и золотистый, как апельсинная корка, бурый и кровавый, фиолетовый и синий, багряный и зеленоватый — горсть конфетти, рассыпанная по воде!
Но всмотримся еще внимательнее. Тут, в толчее живых и мертвых, различим группку. Она оживленней других. Тельца в ней очень мелки — точки; мы бы не заметили их, если бы не цвет — прекрасный пурпуровый — и нити зелени более зеленой, чем окись меди и вода перед зарей. Что может сохранить их жизнь и движение? Кто слабее их здесь?
А все-таки… они движутся, не задевая, не касаясь никого, не принимают пищи, — это какое-то перпетуум мобиле, вечное движение!
Среди цветного балласта, который таскают на себе все здешние кружащиеся голодные созданьица, — у этих попались два вещества, переставшие быть только балластом и оказавшиеся самым ценным, чем только могла наградить их природа. Кто может сказать, какой реакции обмена обязано первое выпадение, первый осадок в слизи этих веществ именно у этих организмов? Известно только, что для этого через их тельца должны были проходить соли с примесями железа и, кажется, магния.
В общем это походило на выигрыш ста тысяч. Когда солнце рассыпало в ряби свои отражения, бактериопурпурин и хлорофилл захватил красную часть его спектра, медленно колеблющиеся лучи с длинными волнами.
И в зернышках зелени и пурпура началась невиданная работа. В то время как их хозяин, в оболочке и в слизи которого они сидели, дышал кислородом и добывал с помощью его энергию для себя, они ловили углекислоту и, как бы дыша ею, расщепляли ее на углерод и кислород. Кислород они щедро отдавали в атмосферу, в которой уже мало осталось этого самого склонного к союзам газа. А из углерода, прямо из углерода и из тех простых азотистых соединений, какими хоть пруд пруди вокруг, и из воды — ее не занимать стать в океане — в теле обладателей двух чудесных веществ-посредников лепились органические вещества, те самые, из которых состоит это их тело!
Так, нечаянным случаем, пришло разрешение загадки ассимиляции углерода, величайшей загадки, на наших глазах ежесекундно разгадываемой при солнечном свете каждым зеленым листом, — и мы до сих пор бессильны подражать ему.
Еще раз жизнь нащупала лезвие ножа. Кривая удачи, после миллиарда проб вслепую, снова вывезла жизнь. Ибо она погибла бы, задохнувшись в мертвой азотно-углекислой атмосфере, пожрав сама себя, если бы не подоспела выручка.
С тех пор все изменилось в судьбах жизни и планеты.
Население Земли живет только за счет зеленых растений, единственных, строящих живое из неживого. Все, что движется на Земле, дышит воздухом, кислород которого раскован зелеными растениями.
Обладатели хлорофилла, не сходя с места ускользнувшие от жестокой конкуренции в первобытном океане (так естественный отбор разветвил жизнь ив одной и той же среде!), были предками половины всего живого — зеленых растений. А носители пурпура — скромного кустаря рядом с хлорофиллом! — сохранились в виде маленькой веточки — пурпурных бактерий.
В мир совершилось вторжение зеленого цвета. Первым зазеленеет океан. Его бухты и моря пройдет насквозь зелень микроскопических водорослей, вязкая оливковая тина; буро-зеленые и сине-зеленые луга закачаются на тысячах квадратных километров; и гигантские, в сотни метров, подводные бороды лесов вырастут на донных склонах.
4. Лилии
Прошло пятьсот миллионов лет.
Время, вода и воздух разрушили великую Гуронскую цепь. Она поддавалась медленно. Один за другим угасали древние вулканы, обломки вершинных конусов засыпали кратеры. Литые кристаллические глыбы обращались в рыхляки. Теперь Гуроны протянулись холмами; в них глубоко вгрызаются перевалы, отлогие куполообразные вершины изъедены морщинами, в кратерах, как в чашах, озера. И теплые ветры понеслись над ними с юга, больше ничем не задерживаемые, растапливать арктические льды.
Море прорвалось сквозь материковый барьер между Европой и Америкой. Теплые воды прошли через северный полюс. Климат плюща и березы воцарился на широте Шпицбергена. Земля стирала следы первых оледенений.
* * *
Опять этот странный звук, похожий на плесканье. Он выделялся из равномерного шелеста гальки, пошевеливаемой волнами. На мелком месте, под самой поверхностью, шло движение. И острый конец пробуравил воду. Он то вытягивался, делаясь тоньше и длиннее, то плющился, утолщаясь, как каучуковый. Похожий на хобот, он щупал воду вокруг себя, будто кланяясь на все четыре стороны. И на песчаный мысок выполз червь. Его одевала бахрома, под ней ею тело напоминало ряд узлов, завязанных на толстой веревке. Он был мясист, почти с руку толщиной.
Медленно и с напряжением, то сплющивая, то растягивая узлы, пробуя концом почву, перетаскивал он через мысок свою рыхлую, извилистую, длинную массу. Его хобот снова в воде; и на илистом песке остался след узлов, нанизанных, как четки.
Но плескание не прекращалось. Что-то двигалось быстро, колебля и мутя воду. И вот червь дернулся с мыска. Там, куда он плюхнулся, показалась закругленная поверхность, кастрюлеподобная, твердая и шероховатая, рассеченная вдоль бороздами на три части. При ее повороте на мгновенье показался острый рог, заканчивавший ее сзади, и ряды колючих шипов, под которыми бились в воде, как весла, многочисленные удлиненные придатки. Все это походило на полумесяц, охвативший серпом панцирное вооруженное пилами гребное судно.
Оно показалось снова. На этот раз не одно. Шла, возня. Другое, также рассеченное вдоль бороздами на три лопасти, напоминало нечто среднее между многоножкой и мокрицей с таким же полумесяцем вместо головы. Между ними мелькнул растерзанный кусок червя. Он кончил свою земную жизнь. Всплеск волны засыпал илом его след — окаменевать в веках.
В этой лагуне вода всегда спокойна. Прибой ревел вдалеке, взбивая пену на белой барьерной стене. Как огромный естественный мол, стена тянулась вдоль побережья, местами суживаясь, местами расширяясь, зубчатая и каменистая, кое-где прорванная синими рукавами моря. Это — коралловый риф. Иные участки сверкали известковой белизной; другие казались грязно-серыми нагромождениями ноздреватых пирамидок, призм, столбиков. Миллионы полипов, нарастая и погибая друг на друге, соорудили колоссальную крепость, которую напрасно штурмовал прибой.
Дно в лагуне спускалось уступами, все в бархате водорослей. Когда сглаживалась рябь, видно было, что оно усеяно мелкими странными ракушками. Они сидели так густо, что там и сям казалось, что под водой поставлены друг на друга коробки из ракушек, вроде тех, на которых пишут «Память Крыма».
Створки раковин приоткрывались. И тогда две закрученных спирали, карикатурные бахромчатые часовые пружины, показывались между ними. Они медленно раскручивались в стержень, прикреплявшийся к камню.
Эти утесы, мертвые и живые, утесы небывалых раковин с бахромчатыми спиралями внутри — они единственное, что нам знакомо тут. Ибо последыши этих миллионов спираленосных существ, жалкие, рассеянные, забивающиеся где-нибудь в щель подводного камня, живут и сейчас. Это плеченогие, над которыми пронеслись, не заметив и не задев их, сотни миллионов лет, червеподобные животные, начинающие жизнь свободно плавающей личинкой и кончающие ее в двухстворчатой броне, как моллюски.
Вот снова над ними движение, и рябь пошла по воде. Еще и еще… Нечто выплеснулось на берег. Рак, скорпион или мокрица — двурогий панцирный месяц на голове, десятки членистых мокрых ножек. Оно потащило по песку два длинных тонких усика на хвосте. Составленные из тысяч граней глаза сидели на его головном щите. У других, шнырявших в воде, гигантские боковые шипы отгибались назад. У некоторых они торчали в несколько рядов, большие над малыми, и частой гребенкой щетинились спереди. Были с гладкой скорлупой, но чудовищными рогами полумесяца, целиком охватывавшими их. Были сплюснутые спереди назад, с острой иглой между глазами. Были слепые и совсем крохотные, у которых ничего нельзя разглядеть, кроме трех продольных долек на скорлупе.
Они кишели тут, ловкие, хищные, уродливо-отвратительные трехдольные скорлупчатые существа — трилобиты.
И над ними в полосах глубокой, почти черной сини, тянувшихся из открытого моря сквозь бреши в рифовой стене, друг за дружкой десятками, сотнями качались радужные комки. Искристый пузырь, слизистый, медузообразный, плавал на поверхности; он лежал на нескольких шариках, за которыми стлался шлейф, насаженный на роговую опору. У одних он распускался, как волосы; у других скручивался штопором. Вот волнистые перья, сверкающие на солнце. Это походило на феерическое шествие. Волны бросали на берег радужные дары моря. И они мгновенно угасали. Их театральная пышность студнем расползалась по песку. Ничего не оставалось от этих колоний первобытных медуз, кроме роговой опоры, причудливо ветвистой, зубчатой, свернутой винтом. Погребенные, они исписывали каменистую породу веточками, пилками, спиралями и сетями. Люди, расколовшие камни, найдут эти отпечатки. В течение ста лет они останутся загадкой. И первые ученые, не в силах разгадать их, назовут их граптолитами, писанными камнями.
Что-то снова прибавилось к шнырянию трилобитов. На этот раз из воды вывернулось нечто огромное, с чудовищными клещами. Кольца скорлупы, вдетые друг в друга, хрустнули. Колоссальный неуклюжий рак, двухметровой длины, резнул воздух членистыми ногами. Почти насаженные один на другой, зияли на его головогруди граненые глаза. Костяная шпора заканчивала тело. Выброшенный бурей или выгнанный чем-то из глубин, он беспомощно барахтнулся еще раз.
И сейчас же взвилось два лассо. Их концы покрывали присоски, как струпья проказы. Три следующих, телесного цвета, извивались рядом, как черви. И бесформенный паук, рыхлая колышущаяся груда мяса, всплыл на поверхность. Щупальца крутились вокруг его птичьего клюва. Подобно горбу он таскал прямую толстую раковину. Лассо вернулось. Оно душило страшную щетину трилобита. Челюсти спрута пришли в движение. Они мололи скорлупу. Придатки отвратительного обезглавленного ракообразного сучили в воздухе. Слепая машиноподобная жизнь не хотела покидать их.
Рыхлая масса ортоцератита выбросила струю воды. Он нырнул толчком, задом, ракетоподобным движением в сторону открытого моря, — моря, пронизанного суставчатой и слизистой фантасмагорией беспощадного истребления.
Там, у рифовой стены, поднимался подводный лес. На камнях укреплялись стебли. Они были жестки, членисты, пропитаны кристаллами извести. Иные достигали полутора десятка метров. Были гладкие и усаженные придатками, суставчатыми, извивающимися подобно волосам страшной Медузы-Горгоны греческих мифов. Стебли сидели густо. Они заканчивались расширением. Плоские известковые таблички складывались в чашечку. И пять отростков, десятки раз ветвящихся, отходили от нее, известковой бахромой охватывая воду. Чудовищные перистые цветы сторожили опаловый сумрак.
Желобок прорезал их перья-лепестки. И тут шли непрерывные токи воды. Реснитчатый покров гнал водяные струи вдоль лепестков, туда, где в центре чашечки чернелось отверстие. Водовороты в распростиравшей гигантские ветви членистой известковой гуще — и больше ничего, никакого движения. Вода и все, что было в ней, прогонялось сквозь строй сторуких морских лилий в беззвучии смерти, к черной яме посредине чашечки, зияющей, как раскрытая могила.
А внизу, на камнях, прятались между стеблями маленькие мешковидные шары и многоугольники. Иные прирастали коротким стебельком. Другие были свободны, они ползали медленно и трудно. У них намечалось пять углов. Были напоминавшие тыквы, дыни, яблоки. И все покрыты табличками, продырявленными порами.
Странные сборные существа, совместившие в себе природу нескольких классов иглокожих, похожие одновременно на морские лилии, морские звезды и голотурии, — это были цистоидеи, морские яблоки, известковые фрукты каменистого дна моря.