Она прильнула к спине могучего всадника, руки ее крепко охватывали его стан. Еще мгновенье — и он настиг их, взмахнул мечом, и шлем всадника покатился с гулким звоном. Он успел подхватить ее, закутанную в черное шелковое покрывало, и как перышко перенес на круп своего коня. И содрогнулся. Лицо, которое он мечтал увидеть счастливым, улыбающимся, застыло в гримасе гнева и презрения.
«Господи, пусть она полюбит меня! — думал он с тоской. — Пусть она полюбит меня, господи!» Откуда взялось у него это чудное слово «господи»? Никто в их семье не употреблял его. Наверно, слышал от бабки — она часто, крестясь, бормотала себе под нос — под свой крючковатый нос — то молитвы, то проклятия. Но сейчас, казалось, никакие силы — ни земные, ни небесные — не помогут ему: чужим и враждебным было лицо его пленницы. «Сделай так, господи, чтобы она полюбила меня!»
10
Она его, конечно, любила, он это чувствовал. Она одна в классе относилась к нему по-человечески, смотрела на него с добротой и сочувствием, улыбалась, когда он нечаянно совершал какой-нибудь промах. Только она его и любила: мальчишки подсознательно ненавидели его, точно он был другой породы, а девочки редко обращали на него внимание, считая слишком маленьким и невзрачным. Они льнули к верзилам, их приводили в восторг подвиги — мальчишеские подвиги: выпрыгнуть из окна или подстрелить из рогатки бедного воробья… Она любила его, но он знал, что это не то. Настоящая любовь должна быть иной — всепоглощающей, страстной, жестокой, неизбежной и жгучей, как боль. Господи, пусть она меня полюбит, думал он. Но тут же устыдился себя. Этот далекий равнодушный бог вряд ли поможет. Кому-кому, а богу, если он существует, наверняка не до детей. Кто в этом мире серьезно занимается детьми? Но зачем ему бог, зачем вообще чья-то помощь? Он сам завоюет ее сердце, чего бы это ни стоило.
Огорченный, он пытался продолжить то, что закончилось столь неожиданно. Он отвез ее в крепость, но она молчала, враждебно глядя на него. Что делалось в ее душе? Неужели она любила их князя? Их князь был кривоног и уродлив, с острым злым лицом, с головой, похожей на очищенную от кожицы редиску, над которой торчала жесткая, черная как смоль прядь. Но он был жесток и силен, он покорял народы, он совершал подвиги. Днем и ночью Валентин мучительно думал, какой бы ему еще совершить подвиг. Он побеждал великанов, он разрушал крепости, однажды вытащил со дна моря гигантского спрута величиной со старинный фрегат.
«Нет!» — говорили ее мрачные глаза…
— Скажи мне, чего ты хочешь? Я все исполню.
— Принеси мне сердце своей матери! — сказала она вдруг.
— Матери? — переспросил он еле слышно.
— Да, матери! — жестко повторила она.
— А отца нельзя? — нерешительно спросил он.
— Нет, я же тебе сказала!
— Никогда! — крикнул он. — Я понял, ты никакая не принцесса. Ты злая колдунья, которая обернулась принцессой.
После этого ужасного разговора он охладел к ней. Не только к той, из мечты, но и к этой, настоящей. Как-то они дежурили вместе у входа. Она глянула на него смеющимися глазами, легонько погладила по щеке. Но вместо радости он испытал неприязненное чувство. Это привело его в ужас. Ведь настоящая любовь должна быть вечной. А потерять вечную любовь — значит все потерять. «Господи, сделай так, чтобы я любил ее! — думал он. — Я хочу любить ее до самой смерти!»
— Валентин, встань! — строго сказала учительница. Валентин испуганно вскочил.
— О чем я сейчас говорила?
Он молчал. Откуда ему знать, о чем она говорила, если такие страшные и важные события происходили в его жизни? Впервые с того дня, как он пришел в школу, в нем шевельнулась ненависть к ней. Удивленный этим открытием, он стоял, не смея поднять на нее глаза.
— Ты слышишь, что я тебя спрашиваю?
— Слышу…
Она тотчас же догадалась, что он чувствует в этот момент. И давняя ярость, черная, неудержимая, годами копившаяся в ней, внезапно сдавила ей горло. Ей хотелось размахнуться и ударить по бледному враждебному лицу, но она, конечно, сдержалась. Ей всегда удавалось сдерживаться—или почти всегда. Кроме одного раза, когда она вышвырнула в коридор, как котенка, такого же вот маленького паршивца, а потом у нее была куча неприятностей…
— Иди приведи мать! Сейчас же! — крикнула она. — И не возвращайся без нее!
Ни слова не говоря, Валентин вышел из класса. На улице моросил мелкий осенний дождик, еле видный, словно водяная пыль, сеявшаяся из низких облаков. Он шел как во сне. В какой-то витрине увидел часы — было около девяти. В это время мать еще спит, усталая после вечернего спектакля. Разбудить ее? Рассказать ей? Он чувствовал, что не посмеет. Не сейчас, а вообще никогда. Он не был ни силен, ни храбр, хотя этой ночью яростно преследовал кривоногих варваров. Он настиг, он победил их — в мечтах все можно совершить. Но разбудить мать? Нет, на это он не решится.
Так он брел под моросящим дождем. Ему казалось, что бродил он долго, несколько часов. Он устал, у него подкашивались ноги. В саду перед церковью, неподалеку от их дома, он присел на скамейку. Старая мрачная церковь, вся мокрая от дождя, сиротливо стояла между деревьями. И здесь живет бог?.. А не холодно ему в этих сырых стенах? И вдруг Валентин с необыкновенной силой ощутил, что еще мгновенье — и случится чудо. Не может не случиться! Распахнется серое хмурое небо, и, вся в сиянии, явится его мать, словно царица небесная: «Вернись в школу, мой мальчик! Твоей учительницы больше нет! Ее не было и не будет!» И она поведет его, а день будет ясный, солнечный, и вокруг будут порхать бабочки…
Он ждал с таким напряжением, с такой надеждой, что едва не потерял сознание. Но чуда, конечно, не произошло, в жизни чудес не бывает. Он был обижен и зол, и это придало ему сил. Внутри словно распрямилась какая-то пружина и заставила его вскочить на ноги. Теперь все казалось ему не страшным, а скорее нелепым, как оно в сущности и было. Он взял портфель и решительно зашагал домой. В конце концов, она ему мать, не повесит же она его…
Но когда он переступил порог, вся его смелость мгновенно испарилась. Мать уже встала и расхаживала по комнате, подбирая разбросанные мужем газеты. Когда сын вошел, она подняла голову, как всегда, рассеянно глянув на него.
— Что так рано? — спросила она.
— Нас отпустили, — ответил мальчик. Что-то в его тоне заставило ее насторожиться.
— Что-нибудь случилось?
— Ничего, — ответил он.
— Да скажи же!
Валентин вдруг разрыдался. Он не помнил, когда он так плакал в последний раз, слезы ручьем лились по его лицу. И, всхлипывая, он рассказал матери о случившемся. Она слушала нахмурившись, но мальчик чувствовал, что она на его стороне. Когда он кончил, она погладила его по голове, но голос ее прозвучал суховато.
— Ничего, мой мальчик, это все пустяки. В жизни случаются вещи пострашнее.
Валентин вздрогнул. Неужели бывает что-нибудь страшнее только что пережитого им? И впервые его охватил панический страх перед тем, что ждет его во мраке будущего.
На другой день Лора отправилась в школу. Она оделась тщательней, чем обычно, даже немного подкрасилась. Все внутри у нее кипело, острое желание сопротивляться обуревало ее. К ее удивлению, Цицелкова встретила ее весьма любезно: может, ей стало стыдно за себя, может, суровый вид Лоры вынуждал ее держаться осторожней. Она прекрасно знала приходивших к ней матерей, таких робких, смиренных, готовых на любые унижения. Но эта была непохожа на них.
— Да, Валентин симпатичный мальчик, — начала учительница. — Очень тихий, даже робкий. Плохо только, что он ужасно невнимательный.
— Все дети невнимательные, — возразила Лора.
— Да, да, конечно! — закивала Цицелкова. — Но он уж чересчур рассеянный. Он вообще не слушает меня. Его как будто и нет в классе: он витает в облаках. Вы мать, вы должны помочь.
— Как? — сухо спросила Лора.
Учительница удивленно посмотрела на нее. В самом деле, как? Над этим вопросом она до сих пор не задумывалась.
— Объясните ему, — ответила она нехотя. — В конце концов, вам как матери лучше знать…
— А я вот не знаю! — все так же сухо ответила Лора. — Ребенок есть ребенок. Он живет в своем мире. Имеем ли мы право насильно вырывать его из этого мира? Да и к чему? А если его мир лучше нашего?.. Безусловно, лучше.
Впервые во взгляде учительницы появилось что-то недоброе.
— Он обязан учиться! — сказала она не допускающим возражения тоном. — Обязан слушать, что говорят в классе.
— Прекрасно, вот и внушите ему это! Вы ведь учительница, а не я. Добейтесь, чтобы он вас слушал. Это зависит от вас, а не от меня.
— Что вы хотите этим сказать? — На этот раз Цицелкова посмотрела на Лору с вызовом. — Я учительница, а не нянька вашим детям. По-вашему, я должна фокусы им показывать, кукарекать? Сомневаюсь, что и это поможет.
— А вы попробуйте! — уже раздраженно ответила Лора.
Учительница уставилась на нее пустыми глазами.
— Мне не до шуток! Я вас предупреждаю, с вашим ребенком дело серьезное. Его надо показать врачу.
Лора бросила на нее встревоженный взгляд. Впервые ей пришло в голову, что, может быть, дело действительно серьезное, но она тут же отмахнулась от этой мысли. Нет, во всем виновата эта зануда. И взгляд-то у нее точно у гадюки.
— Вы просто не понимаете детей! — сказала она зло. — Дома сын ведет себя нормально. Это вы, вероятно, в том возрасте, когда нужно показываться врачу.
Отомстив таким образом за все обиды, Лора, сердитая, но довольная, вышла из класса. В последующие дни она незаметно наблюдала за сыном. Нет, мальчик абсолютно нормальный, у него подвижное лицо, живой взгляд, быстрый, ясный ум. Правда, время от времени он впадает в задумчивость, но, очевидно, он просто о чем-то мечтает… И нет никаких причин к тому, чтобы он плохо учился. Наверняка в школе ему не нравится из-за придирок учительницы, потому он и замыкается в себе. Да разве этого не бывает и со взрослыми в этом шумном утомительном городе? Правда и то, что он без конца читает книги, которые берет в ее шкафу. И у него, пожалуй, остается мало времени учить уроки. Но неужели у нее хватит духу вырвать у него из рук «Пармскую обитель», которую он сейчас читает, и засадить за скучную математику. Нет, пусть этим занимается Цицелкова, за что-то же ей платят зарплату?
11
Валентин перешел во второй класс с посредственными отметками, но это не встревожило Лору: до получения аттестата было еще далеко. Но будь она наблюдательней, она заметила бы, что сын становится все более молчаливым и замкнутым. Ел он мало, да и то приходилось его заставлять, почти никуда не выходил. Читал. Она так привыкла видеть его склоненным над книгой, что уже не обращала на это внимания.
Иногда у нее появлялась неясная надежда. Вдруг он будет великим человеком? Она знала из биографий великих людей, что все они отличались исключительной любовью к книгам. А в школе никто, даже Эйнштейн, не были отличниками.
Зимой Валентин довольно тяжело заболел гриппом. Войдя как-то утром в его комнату, мать заметила, что худенькое его лицо раскраснелось, щеки прямо-таки пылают. Она приложила руку к его лбу — он горел.
— Да ты болен! — сказала она.
— Болен? — Мальчик с надеждой взглянул на нее. — Не знаю, может, и болен.
Он действительно был болен и пролежал в постели около двух недель. Больной он был тихий, не капризничал, мать даже не заметила, как пролетели эти дни. Он лежал неподвижно в узкой своей кровати, лицо его словно светилось в полумраке комнаты. Мать мерила ему температуру, давала сироп. Порой сердце ее сжималось от любви и жалости. Кожа его стала такой прозрачной, что сквозь нее, казалось, проступала розоватость плоти. Она жалела его — такого маленького, тихого и беспомощного. Ей и в голову не приходило, что он счастлив.
А он был счастлив, как никогда в жизни. Он был свободен. Никто его не мучил, не заставлял что-то делать, не навязывал своей воли. Не надо было ходить в школу с ее противными переменами. Не было ребят, которые орали над самым его ухом, били тяжелыми портфелями по голове, подставляли подножку и смеялись, когда он падал, совали мусор ему в карманы и опять гоготали, гоготали. Не было зловещей тишины класса и жесткого голоса, учительницы, словно бурав сверлившего ему уши.
Не было самой учительницы. Просто невероятно. Он не видел ее расплывшейся фигуры. Не слышал ее шагов, ее голоса. Никаких ее надоедливых вопросов: «Валентин, где твоя домашняя тетрадь? Валентин, почему ты не слушаешь? Ты что, нарочно? Отвечай! Это ты нарочно, чтобы поиграть у меня на нервах? Валентин, почему ты не слушаешь?» В голосе ее звучали злые, обиженные и вместе с тем беспомощные, плаксивые ноты. Иногда она с отчаянием смотрела на него, ей хотелось убежать из этой проклятой школы куда-нибудь далеко-далеко. Опротивел ей этот бледный хилый мальчишка, который, уходя в себя, ускользал из-под ее власти.
Ото всего он освободился, даже от мелких забот и неприятностей. От молока, от жирной пищи, от умывания по утрам холодной водой, от необходимости чистить ботинки, от хождения в булочную за хлебом — и еще от многого. Даже от книг он избавился — от хороших, от самых прекрасных, от самых чудесных книг. Как бы ни были они хороши, они сковывали его. Самыми хорошими, самыми раскованными были те книги, которые сочинял он сам — в любое время дня и ночи, когда ему вздумается. А лучшими, самыми необыкновенными были те из них, которые он сочинял, когда поднималась температура. Самыми взволнованными и радостными.
Из всех людей на свете он радовался только матери, когда она входила в его комнату, как всегда, куда-то спешащая, занятая своими мыслями. Она клала прохладную руку ему на лоб, переодевала его, вспотевшего, давала лекарства. Даже ночью заставляла пить лекарства, вырывая его на мгновенье из теплых мягких объятий постели и снов, совала ему в рот большую розовую таблетку, которую он с трудом проглатывал, запивая тепловатой водой, а потом снова опускался на дно счастливого забытья. Просыпался он рано, с тихим приятным предчувствием, что его ждет долгий день свободы, когда он будет наедине со своими мечтами, с новыми своими, не думанными еще мыслями, которые сами собой рождаются в нем, как время рождает жизнь. Погода стояла облачная — он любил облачную погоду, ненавидел солнце, которое резало ему глаза и мешало думать. Часто падал мягкий пушистый снежок, ветер дул редко, наверно, уже пахло весной и влагой. Иногда в щелку двери просовывалось румяное от холода лицо отца, он ласково смотрел на него: «Ну как ты там, мой мальчик?» Но не заходил, и хорошо, что не заходил…
Наконец Валентин выздоровел, и теперь снова надо было ходить в школу. После отдыха он все же немного приободрился. Да и в последние дни у него словно бы появилось слабое желание увидеть свой класс. Человек быстро привыкает к счастью и свободе и готов при первом же испытании пожертвовать ими. Не из любви к испытаниям, а чтобы иметь фон, на котором счастье и свобода выглядели бы еще заманчивее. Нельзя класть счастье на счастье, как слой теста на слой теста в слоеном пироге.
Не успел он прийти в класс, как случилась беда — он получил первую в своей жизни двойку. По математике, конечно, ведь он пропустил много уроков. От неожиданности он не заметил, как слезы сами собой полились у него из глаз. Но мать не восприняла новость так трагически— этого следовало ожидать.
— Подумаешь! — сказала она. — Первая и, наверно, не последняя…
Ничего не оставалось, как сесть с сыном за стол и помогать. Она была удивлена тем, как изменилось преподавание простых арифметических действий. Немало усилий, вероятно, было приложено к тому, чтобы сделать его столь затруднительным. Против ожидания сын оказался весьма понятливым и быстро наверстывал упущенное. И все же она чувствовала, что Валентин учится без интереса, механически, через силу. Он так часто отвлекался, временами словно исчезая куда-то, что Лора наконец рассердилась.