Лам бродил в горах, но это были трудные тропы. Он спустился вниз, в долины и встретил там полуголых людей. Он научил их календарю, научил отвоевывать землю у лесов, научил строить каменные обсерватории, рассказывающие о движении Солнца, Луны и планет, и храмы, ориентированные по странам света. Он надеялся, что гигантские каменные сооружения заметят с орбиты его братья и ринутся сюда. Он ждал их и надеялся, ждал их долго…
У «бога» родились два сына, а с неба так никто и не сошел. Часто стоял «бог» Лам на вершине храма Солнца и с тоской смотрел в небо, там мелькали иногда блестящие точки, выделывавшие крутые траектории, и исчезали где-то за горизонтом… к Ламу никто не прилетел. А тут еще начались ссоры между вождями, и междоусобные войны погубили храмы, поля; заросли, джунгли поглотили гигантские сооружения. Все стало как прежде зеленое море джунглей как одеяло укутало землю, надолго скрыв титанический труд людей.
Лам двинулся в долину, там мастера-каменотесы вместе с Ламом обработали огромные камни, превратив их в шары. Лам приказал их раскидать по долине так, как разместились планеты его звезды, кружа вокруг нее. Он надеялся, что этот знак поймут его собратья, лишь бы увидели. Но шли месяцы, годы, иногда сверкало небо огнями причудливых трасс. С тоской смотрел Лам на эти небесные знаки, но сделать ничего не мог. Опять к нему никто не прилетел. Сельва утопила и шары, оставив еще одну загадку для потомков. Лам был в отчаянье, он расспросил стариков о землях вокруг. Один старик рассказал ему, что в высокогорье есть большая пустыня, там не бывает дождей, снегов, бурь, там всегда светит Солнце и небо не закрывается тучами.
Лам уговорил сотню индейцев и двинулся в горы. Там он нашел пустыню, она вполне годилась для полотна будущей картины. Люди привыкли делать то, что велел Лам, даже если не понимали смысла его творений. За плугом шли целыми семьями, оставляя причудливую, извилистую линию, а шедшие следом засыпали ее белым мелом. Теперь с большой высоты можно было рассмотреть рисунок чужих созвездий, через которые проходила звезда родной системы Лама. Пустынные знаки хранились долго…
…Тор летел на базу, уютно и надежно укрывшуюся в высоких горах, которые земляне называли красивым именем Памир. Корабль Тора нырнул в атмосферу с Южного полюса Земли и понесся привычным курсом через Южную Америку, Бермуды и правым разворотом туда, к горам Памира, в тихую гавань. Под кораблем лежали привычные складки гор, начались пустынные районы, и вдруг в пустыне Тор увидел звездную карту своего неба и даже координатную сетку с указанием какого-то района. Тор ахнул — под ним были начертаны знаки зодиака и путь его родного светила. Это было настолько неожиданно, что Тор стал лихорадочно думать, как могли земляне увидеть все это, ведь они нигде себя не проявляли, держали в тайне свое присутствие… и только потом сообразил снизиться и сделать вираж над пустыней. Вот ясно прорисована птица жизни, клюв ее упирался в точку, словно призывая туда, туда, где была чья-то жизнь… И Тор все понял, он взмыл вверх, ввел прочитанные координаты в машину, и его диск камнем устремился к земле; Лам стоял на коленях, протянув руки к растущей точке, вокруг него, уткнувшись лицами вниз, в песок, — коленопреклоненные люди. Тор бросился навстречу плачущему Ламу.
— А что делать со знаком нашего неба? — спросил Тор.
— Тор, — ответил Лам, — я долго жил с ними, они потом все поймут. Пусть знаки останутся, и когда они прочтут их, поймут, то мы снова вернемся к ним.
С тех пор люди, стараясь вернуть назад своих богов, рисуют магические знаки, но пока огненные трассы обходят горную пустыню.
РАСКРЫВАЛКА
Министр порядочности и нравов собрал совещание. Вид его не предвещал ничего хорошего, это поняли все с первого взгляда. Представители префектур сидели молча, стараясь поглубже втянуть в плечи свои почти лишенные лбов головы. Впечатление было такое, что вокруг стола сидели безголовые, и лишь одна голова — голова министра, болтаясь на тонкой длинной шее, возвышалась над этим сборищем квадратных тел. Два ряда сидящих за столом мужчин напоминали ровно подстриженные кусты перед входом в министерство. Страусиная голова министра еще выше взвилась над этой живой стеной, раскрыла свой клюв-рот и громко прошипела:
— Где мы живем? Где живете вы? В стране подлинной свободы и демократии или нет? Разучились работать?
Никто не смел поднять глаза, уставившись на оттопыренные внутренние карманы своих пиджаков.
— Что вы хлопаете своими наглыми глазами, смотреть на меня!
«Кусты» шевельнулись и украсились рядом шаров-голов с щелками испуганных глаз, источающих собачью преданность и, на всякий случай, испуг: именно такие глаза любил министр.
— Где вы живете и как работаете? Почему у Хилла раскрываемость все сто, а у Смита двадцать, у Джека и того меньше, всего пять процентов? Почему, Дик, ответь?
Дик еще больше втянул голову в плечи, остальные тут же последовали его примеру. Дик молчал.
— Дик, я тебя спрашиваю.
Дик задыхался, уткнувшись носом во внутренний карман своего пиджака, и тихо проклинал себя, что давно не чистил его от крошек сигар. Громко чихнув и обрызгав полированный стол, он медленно выдвинул свою яйцеобразную голову с редкой, как лишай, растительностью и просительно уставился на министра.
Тот решил ему помочь.
— Он что, этот Хилл, умнее вас? Сомневаюсь, все вы одинаковые, остолопы. Но почему так, почему у него лучше всех, никак в толк не возьму. Я специально не вызвал его сюда, этого пройдоху Хилла, хотел поговорить сначала с вами, а вы как чугунная решетка в дождливый день — ни проблеска, ни звука. Да отвечай же ты, наконец! И встань, раз не можешь говорить сидя.
Дик взметнул свое тело вверх и крючком застыл над столом, пряча глаза и отворачиваясь в сторону. Наконец он нашел в себе силы и открыл рот, слабый звук полетел через стол к министру.
— Сэр, у него есть раскрывалка, а мы работаем по старинке, призываем к совести, которой у многих нет, а некоторые и вообще не знают, что это такое; пробуем электрический ток, ослепляющие лампы, голод, воды не даем, бессонницей мучаем, оплеухи раздаем, а у него… он ученого какого-то посадил, а тот эту раскрывалку придумал, вот бедолаги и раскалываются у него один за другим. А Хилл, он что? Он такой же, теперь пиво попивает, а эта штука работает, не то, что мы… вечно в грязи… копаемся.
— Что ты там несешь, Дик, какая еще раскрывалка?
— Сэр, я не могу вам объяснить, что это, но она работает без нервотрепки и побоев, это какая-то машина, сэр.
— Какая-то, — передразнил утиным голосом министр, — может, паровая, вроде парового молота? Положил под него бедолагу, а пресс все ниже и ниже, расскажешь тут все что было и даже чего не было. Ты давай объясняй, а если не можешь, то не черта соваться… машина… Кто может объяснить, что там выдумал этот Хилл?
Таких не оказалось, Дик скоренько плюхнулся на стул, стул затрещал, министр поморщился. Головы как по команде спрятались, «подстриженные кусты» замерли, как после порыва ветра, глаза потухли и пропали. Министр обвел глазами эту живую стенку.
— Ну а ты, Смит-немое кино, произнеси хоть два слова по этому поводу.
— Можно три, сэр? — осмелился Смит.
— Ну давай три, разговорился ты сегодня, прямо болтун на выборах, да и только. Ну валяй свои три слова.
— У него машина, сэр.
— Четыре слова, четыре, Смит-математик, ну прямо Эйнштейн. Какая машина? Зубодробильная, что ли, или дающая доброго пинка, или дергающая за язык, пока он не развяжется? Так, что ли? — веселился министр.
— Простите, сэр, не так.
— А как же? — всплеснула руками утиная голова.
— Как-то по дружбе он мне сболтнул, что у него есть машина, которая умеет говорить, и она так это ловко делает, что ей все и про все рассказывают, даже безнадежные молчуны, а немые мычат, как быки весной в загоне, так уж им хочется выложить всю правду. Хилл говорил, что они все рассказывают сами, а он слушает и потом читает записи. Он до того обленился, что уже не проверяет признания. Не было ни одной ошибки, сэр, так сказал этот Хилл, выскочка.
— Что за чепуху вы тут мелете, или хватили с утра?
— Нет, сэр, ни росинки во рту не было, аж горло пересохло, как пески в Неваде.
— То-то ты и мелешь всякую чушь.
— Я так слышал, сэр.
— Ладно, расходитесь, все равно от вас ничего не добьешься, сам разберусь. Разбредайтесь по своим норам, ломайте кости, терзайте души, выпытывайте правду, храните нравственность страны. В общем, продолжайте свое грязное дело ради очищения нашего великого общества.
Шерифы вымелись в одно мгновенье, словно их ветром сдуло. Министр включил вентиляцию на всю мощь, выветрить запахи сильных потных тел, сигар, дешевого одеколона и еще чего-то почти неуловимого, но настойчиво присутствующего вместе с ними всегда. «Едкий дух блюстителей закона, с которым сами всю жизнь не в ладах, — определил его министр, — тяжеловатый дух, как и сама юриспруденция, тюрьмы и слежки».
К Хиллу министр нагрянул в поздний вечер, неожиданно, врасплох. Хилл вылупил глаза, открыл рот, закрыл его, вновь открыл и молча стал размахивать руками, словно выталкивая кого-то из кабинета.
— Вот что, Хилл, не пытайся меня надуть, продолжай свою работу и парня этого не гони, а то он уже под стол полез после твоих устрашающих жестикуляций. Это и есть твой ученый умница? Ну выкладывай, что вы тут напридумывали. Или очередной великий блеф? Рассказывай, Хилл.
— Сэр, — наконец разродился голосом Хилл, — мы рады вас приветствовать в нашей префектуре, префектуре, в которой… в которой вскоре не будет нарушителей закона, сэр, мы всех раскроем, сэр, всех, я уверяю вас.
Министр хмыкнул, успев разглядеть поподробнее кабинет Хилла. В дальнем правом углу покоилась большая металлическая коробка.
«Вычислительная машина», — догадался министр.
Около нее стояли стол и кресло, под этот стол и пытался залезть приятель Хилла. Стол Хилла был огромным, абсолютно ровным и пустым. В переднем верхнем углу висел большой экран, видимый и из кресла Хилла, и из кресла около компьютера. Экран светился темно-серым пятном, на нем проступали внутренние контуры камеры, кровать, пристегнутый к стене стол, дверь с маленьким решетчатым окном и человек в полосатой «пижаме» — одежде узника, сидящий на табурете посередине камеры.
— Там темно, сэр, это инфракрасное изображение.
— Что вы делаете сейчас? Коротко объясняй, Хилл, если сможешь, конечно, и продолжай свое дело. Как зовут твоего помощника и почему он тоже в «пижаме»?
— Сэр, это доктор Фелинчи, его посадили за долги, он психолог-математик, достойный человек, сэр. Если позволите, то он скажет вам о своей идее. Во всяком случае, сэр, он согласился работать с нами, и мы перетащили его мысли сюда, и они там, в том железном ящике. Общее руководство было за мной, сэр, вернее, простите, за нашим ведомством, сэр.
— Похвально, похвально, Хилл, что ж, пусть скажет твой Фелинчи.
— Валяй, Фил, рассказывай.
— С вашего позволения, господин министр, я бы предложил вам посмотреть за нашей работой, камерник как раз созрел, а потом я готов ответить вам на все вопросы. Мы его готовили две недели, так что упустить момент будет искренне жаль. Если бы вы предупредили Хилла заранее…
— Что ж, я согласен.
— Кресло министру, — рявкнул Хилл, он почувствовал заинтересованность министра и смену его настроения от «вот я с вами разберусь, олухи» до «интересно, что вы там можете».
Дверь распахнулась, и два дюжих парня внесли мягкое кресло.
— Сюда, — указал министр на место рядом с креслом Хилла, — и начинайте, начинайте.
Министру не терпелось, он опустился в кресло и уставился на экран. Хилл и Фелинчи осторожно заняли свои места. Наступила тревожная тишина.
— Господин министр, обратите внимание на лицо нашего подопечного, оно отражает внутренний разговор, постоянно меняется, подрагивает, принимает выражение вопроса, ответа, удивления, согласия, отрицания, гнева. И губы, губы шевелятся, он ведет внутренний разговор, одиночество и смена биоритма сделали свое дело, он готов для контакта, ему надо выговориться, — тихо пояснил Фелинчи.
— Ну что же, Фил, давай начинай, как бы он не «перезрел».
— Включаю запись, даю собеседницу.
— Собеседницу? — удивился Министр. — Кто это такая?
— Да, да, собеседницу с голосом его матери, он ее очень любит, а голос ее мы записали, картотека фонем у нас в фонотеке.
— Голос голосом, а где она сама?
Хилл позволил себе саркастическую улыбку в адрес министра, но тут же одумался и сменил ее на смиренное выражение с тенью заискивания.
— Сэр, собеседница уже здесь, она там, в углу, это компьютер, а говорить он будет голосом матери этого типа, — он кивнул на экран, где крупным планом светилось небритое лицо с большим носом и закрытыми глазами, веки подрагивали, человек жил, страдал.
— А она, эта ваша машина, знает, что говорить?
— Нет, сэр, этого нельзя, это уже допрос, а допрос они чувствуют сразу и ничего не скажут, тут дело в другом, в…
— Ладно, ладно, Хилл-знаток, потом расскажешь, работайте, ты прямо первый ученый среди шерифов-работяг, растешь, Хилл.
— Запустил программу, мистер Хилл, — тихо сообщил Фелинчи и напряженно потянулся к экрану, словно принюхиваясь. Хилл тоже подался ближе к мерцающему стеклу, министр невольно повторил их движение, всматриваясь в лицо человека на экране.
— Всякое бывает, Бобби, мальчик, всякое, — послышался мягкий женский голос. Министр вздрогнул, оглянулся, в кабинете, конечно, никого не прибавилось: он, Хилл, Фелинчи, машина и человек на экране.
«Машина, — догадался министр, — она говорит, вкрадчивая, прямо в душу лезет».
Дрожь пробежала по лицу Бобби, оно напряглось, потом легкие складки преобразили его, рот приоткрылся, и он прошептал:
— Мама, я не хотел, честное слово, не хотел…
— Конечно, конечно, — женский голос был тих и ласков, в нем была легкая грусть и сожаление.
— Ты понимаешь, сколько же можно терпеть, я все биржи обежал, стоял с утра до ночи, работы нигде нет, я никому не нужен, мы никому не нужны, сколько можно! — Бобби чуть не плакал, губы его дрожали, глаза были закрыты, веки набухли от слез.
— Я понимаю, я все понимаю…
— Я знаю, мама, ты всегда все понимала, но молчала, терпела, я-то еще ничего, но вот Салли, ей-то каково, девушка красивая, слабая — и в этом зверинце, в этих джунглях, среди этих двуногих бандитов с толстыми кошельками. — Бобби умолк, лоб его прорезали морщины.
«Что-то вспоминает», — решил министр; лоб его вспотел, спина дрожала от волнения.
— Да, но что же? Разве все предусмотришь? — Женский голос прервал паузу. Голос лился, обволакивая раскаянием и доверчивостью, каким-то очищением.
— Да, да, мама, всего не предусмотришь. Случай подвел меня, я кроток. Но когда этот грязный жирный тип пытался ее купить за ужин в ресторане, а получив отказ, полез насиловать тут же, рядом с кухней, в парке, я не выдержал.
— Да, да, от судьбы не уйдешь, — шептал женский голос.
— Судьба судьбой, мама, но если бы я не был случайно там — меня наняли на вечер мыть посуду, то Салли мог изнасиловать этот пьяный боров. — Бобби опять умолк, очевидно погружаясь все глубже в воспоминания, лоб морщился, гримаса боли легла на лицо.
— На все воля божья, на все. — Голос звучал спокойно, как на исповеди.
— Вот, вот. Меня словно кто-то подтолкнул, словно кто-то вложил в мою руку тяжелый железный прут. Она так стонала, наша бедная Салли, так стонала, видно, кричать ей было трудно, а он душил и душил ее… Я ударил его прутом; затылок его был в толстых складках, по ним я и ударил, он хрюкнул и затих… прут был слишком тяжел… я убил его. Я убийца.
— Это как посмотреть, с одной стороны, так, а с другой, все представляется по-другому.
— Я сбежал, было темно, Салли меня не видела, слава богу, а прут я кинул в канал, рядом с рестораном. Иначе я не мог, не мог, понимаешь, не мог, хоть с какой стороны ни рассуждай. Иначе что было бы с Салли?
— В церкви учат, что все мы люди, братья и сестры.