Жила–была женщина, которая хотела убить соседского ребенка - Петрушевская Людмила 6 стр.


Лето выдалось прекрасное, все зрело, наливалось, наша Лена начала разговаривать, бегала за нами в лес, не собирала грибы, а именно бегала за мамой как пришитая, как занятая главным делом жизни. Напрасно я приучала ее замечать грибы и ягоды, ребенок в ее положении не мог спокойно жить и отделяться от взрослых, она спасала свою шкуру и всюду ходила за мамой, бегала за ней на своих коротких ногах, с раздутым своим животиком. Лена называла маму «няня», откуда она взяла это слово, мы ей его не говорили. И меня она называла «няня», очень остроумно, кстати.

Однажды ночью мы услышали за дверью писк как бы котенка и обнаружили младенца, завернутого в старую, замасленную телогрейку. Отец, который притерпелся к Лене и даже приходил к нам днем кое–что поделать по хозяйству, тут ахнул. Мать была настроена сурово и решила спросить Анисью, кто это мог сделать. С ребенком, ночью, в сопровождении молчаливой Лены, мы отправились к Анисье. Она не спала, она тоже слышала крик ребенка и сильно тревожилась. Она сказала, что в Тарутино пришли первые беженцы и что скоро придут и к нам, ждите еще гостей. Ребенок пищал, пронзительно и безостановочно, у него был твердый вздутый живот. Таня, приглашенная утром для осмотра, сказала, даже не притронувшись к ребенку, что он не жилец, что у него «младенческая». Ребенок мучился, орал, а у нас даже не было соски, чем кормить, мама капала ему в пересохший ротик водичкой, он захлебывался. Было ему на вид месяца четыре. Мама сбегала хорошим маршем в Тарутино, выменяла соску у аборигенов на золотую кучку соли и прибежала назад бодрая, и ребенок выпил из рожка немного воды. Мама сделала ему клизму, даже с ромашкой, мы все, не исключая и отца, бегали, носились, грели воду, поставили ребенку грелку. Всем было ясно, что надо бросать дом, огород, налаженное хозяйство, иначе нас накроют. Бросать огород значило умирать голодной смертью. Отец на семейном совете сказал, что в лес переселяемся мы, а он с ружьем и Красивой поселяется в сарае у огорода.

Ночью мы тронулись с первой партией вещей. Мальчик, которого назвали Найден, ехал на тачке на узлах. На удивление всем, он после клизмы опростался, затем пососал разведенного козьего молока и теперь ехал в овечьей шкуре, притороченной к тачке. Лена шла, держась за узды.

К рассвету мы пришли в свой новый дом, отец тут же сделал второй заход, потом третий. Он, как кошка, таскал в зубах все новых котят, то есть все свои нажитые горбом приобретения, и маленькая избушка оказалась заваленной вещами. Днем, когда все мы, замученные, уснули, отец отправился на дежурство. Ночью он привез тачку вырытых еще молодых овощей, картофеля, моркови и свеклы, репки и маленьких луковок, мы раскладывали это в погребе. Тут же ночью он снова ушел и вернулся чуть ли не бегом с пустой тачкой. Прихромал понурый и сказал: всё! Еще он принес баночку молока для мальчика. Оказалось, что наш дом занят какой–то хозкомандой, у огорода стоит часовой, у Анисьи свели козу в тот же наш бывший дом. Анисья с ночи караулила отца на его боевой тропе с этой баночкой вечорошнего молока. Отец хоть и горевал, но он и радовался, потому что ему опять удалось бежать, и бежать со всем семейством.

Теперь вся надежда была на маленький огород отца и на грибы. Лена сидела в избушке с мальчиком, в лес ее не брали, запирали, чтобы не срывала темпа работ. Как ни странно, вдвоем с мальчиком она сидела, не билась об дверь. Найден вовсю пил отвар из картофеля, а мы с матерью рыскали по лесам с кошелками и рюкзаками. Грибы мы уже не солили, а только сушили, соли почти не было. Отец рыл колодец, ручей был далековато.

На пятый день нашего переселения к нам пришла бабка Анисья. Она пришла пустая, без ничего, только с кошкой на плече. Глаза у Анисьи смотрели странно. Анисья посидела на крылечке, держа испуганную кошку в подоле, потом подхватилась и ушла в леса. Кошка забилась под крыльцо. Анисья вскоре принесла полный передник грибов, среди них лежал и мухомор. Анисья осталась сидеть у нас на крыльце и не пошла в дом. Мы ей вынесли нашего пустого супу в баночке из–под ее же молока. Вечером отец отвел Анисью в землянку, где у нас был третий запасной дом, Анисья отлежалась и начала бодро рыскать по лесам. Грибы я у нее отбирала, чтобы она не отравилась. Часть мы сушили, часть выбрасывали. Однажды днем, вернувшись из леса, мы нашли наших приемышей всех вместе на крыльце. Анисья качала Найдена и вообще вела себя как человек. Ее словно прорвало, она рассказывала Лене: «Все перешевыряли, все унесли… К Марфуте даже не сунулись, а у меня все взяли, козу свели на веревочке…»

Анисья еще долго была полезной, пасла наших коз, сидела с Найденом и Леной до самых морозов. А потом Анисья легла с детьми на печку и слезала только на двор. Зима замела снегом все пути к нам, у нас были грибы, ягоды сушеные и вареные, картофель с отцовского огорода, полный чердак сена, моченые яблоки с заброшенных в лесу усадеб, даже бочонок соленых огурцов и помидоров. На делянке, под снегом укрытый, рос озимый хлеб. Были козы. Были мальчик и девочка для продолжения человеческого рода, кошка, носившая нам шалых лесных мышей, была собака Красивая, которая не желала этих мышей жрать, но с которой отец надеялся вскоре охотиться на зайцев. С ружьем отец охотиться боялся, он боялся даже дрова рубить из–за опасений, что нас засекут по звуку. В глухие метели отец рубил дрова. У нас была бабушка, кладезь народной мудрости и знаний. Вокруг нас простирались холодные пространства.

Отец однажды включил приемник и долго шарил в эфире. Эфир молчал. То ли сели батарейки, то ли мы действительно остались одни на свете. У отца блестели глаза: ему опять удалось бежать!

В случае, если мы не одни, к нам придут. Это ясно всем. Но, во–первых, у отца есть ружье, у нас есть лыжи и есть чуткая собака. Во–вторых, когда еще придут! Мы живем, ждем, и там, мы знаем, кто–то живет и ждет, пока мы взрастим наши зерна и вырастет хлеб, и картофель, и новые козлята, – вот тогда они и придут. И заберут все, в том числе и меня. Пока что их кормит наш огород, огород Анисьи и Танино хозяйство. Тани давно уже нет, я думаю, а Марфутка на месте. Когда мы будем как Марфутка, нас не тронут.

Но нам до этого еще жить да жить. И потом, мы ведь тоже не дремлем. Мы с отцом осваиваем новое убежище.

Чудо

У одной женщины повесился сын.

То есть когда она пришла с ночного дежурства, мальчик лежал на полу, рядом валялась табуретка, а с люстры свисала тонкая синтетическая веревка.

Рот у парня был в крови, на шее ясно виднелась красная полоска.

Он был без сознания, однако сердце еле слышно билось, так что приехавший на «скорой помощи» врач сказал, что это была только попытка самоубийства.

Причем на столе лежала записка: «Мамочка, прости, я тебя люблю».

Только тогда, когда сына увезли на каталке по больничному коридору (а мать вместе с ним в карете «скорой помощи» доехала до приемного покоя и отстала от него не раньше чем у дверей реанимации, держалась за его руку) – только тогда она, вернувшись домой, обнаружила, что у нее в тайнике, в шерстяном носке на дне чемодана, ничего не осталось.

А там было два обручальных кольца, все деньги, немного долларов и золотые сережки с рубинами.

Бедная женщина затем недосчиталась и магнитофона, единственной ценной вещи, которую она вынуждена была купить сыну под его обещание вернуться в школу.

Потом она увидела под кроватью и в кухне много пустых бутылок, в раковине груду грязной посуды, а в уборной следы рвоты и безобразие.

Правду сказать, она еще с порога, придя рано утром после ночного дежурства, подумала, что тут явно шла гульба (сыну предстояло идти в армию, и он говорил, что пригласит гостей, но мать все время возражала).

Однако, когда она утром вошла в квартиру, в их единственную на двоих комнату, и увидела покосившуюся люстру, отодвинутый стол, лежащую табуретку и, что еще страшней, веревку и тело на полу, у нее мгновенно отшибло все гневные мысли.

И только теперь, вернувшись из больницы, она все сразу восстановила в памяти и тут же, подняв табуретку, выдвинула из–под кровати чемодан.

Он был заперт небрежно, только на один замочек, второй отскочил.

Этот торчащий замочек много ей сказал, и она уже безо всякой надежды, оцепенев, открыла чемодан.

Носок лежал на своем месте, в углу под одеждой, но пустой.

В этом носке хранилась вся ее надежда на спасение, она строила разные планы, то купить телевизор, то заплатить, чтобы у парня приняли экстерном экзамены за курс средней школы, он бросил учиться в середине года.

То она мечтала поменять квартиру с доплатой, еще поднатужиться и накопить, однокомнатную на двухкомнатную, хоть в плохом районе, чтобы у мальчика была своя комнатка: пусть ей жилось тяжело с ним, но он был единственным родным человеком, больше никого у нее не осталось, вся семья умерла, весь их род: родители, тетки–дядьки, потом молодым погиб ее муж, какой–то злой рок преследовал их.

И вот теперь и мальчик захотел уйти. Кстати, он давно уже поговаривал о таких вещах, неуклонно приближалось время призыва в армию, а он с детства был мягким, добрым ребенком, не любил драться, говорил, что не может тронуть человека, и из–за этого его частенько избивали в школе, его постоянно преследовали трое ребят из соседнего класса, смеялись, что он не дает сдачи, такой слабак, и вытрясали у него из карманов все вплоть до носового платка, а он молчал.

Что не мешало ему теперь, в пьяном виде, замахиваться на мать: вообще с ним произошли страшные перемены, когда он подружился с дворовыми парнями старше его.

Они взяли мальчика под защиту, как он признался матери, он пришел домой и сказал, что все, теперь его никто не тронет, и ходил веселый, даже слишком веселый.

Вот тогда, в четырнадцать лет, он стал требовать у матери магнитофон, ребята давали ему переписать кассеты, а он не мог им признаться, что у него ничего нет, только сидел и смотрел на эти кассеты.

Он, видимо, им нахвастал насчет собственного магнитофона, выдавая желаемое за действительное.

Он знал, что у матери есть деньги, она берегла, копила, работала везде, где могла, но при этом она всегда ему твердо говорила, что карманные деньги могут его испортить, он еще, чего доброго, начнет пить и курить.

Он и начал довольно быстро пить и курить, его угощали, видимо; кроме того, он все–таки находил материнские заначки и подворовывал помаленьку, она была рассеянной и никогда не знала, сколько у нее чего.

Однажды он особенно долго кричал насчет магнитофона, плакал и даже заболел, поднялась температура, и он сказал, что лечиться не будет, хочет уйти.

Начался бред, он упорно отказывался от еды, и вот тут материнское сердце дрогнуло, она пошла купила ему магнитофон, самый дешевый, но все равно страшно дорогой.

Сынок быстро очнулся, стал смотреть во все глаза на магнитофон, она плакала от счастья, видя его ошеломление, но он вдруг опять лег, отвернулся и сказал, что это совершенно не то, что нужно.

Они вместе на следующий день потащились в эту дешевую лавочку менять магнитофон, приплатили опять бешеные деньги, причем их явно обманули, видя состояние матери и что она готова на все.

После этого он безо всяких тормозов слушал магнитофон день и ночь как сумасшедший, переписывал кассеты (понадобились деньги и на кассеты), а вскоре встал вопрос о кожаной куртке, джинсах и кроссовках.

Тут мать резко отказалась, эта веревочка могла виться бесконечно.

Она сказала ему: раз ты не учишься, поработай, как я. Я на всякую работу согласна ради тебя. Он стал говорить, что в жизни не будет, как его мать, гнуть спину за копейки.

Причем ведь он боялся делать все то же, что обычно делают в такой ситуации все мальчишки, – продавать газеты, мыть стекла машин у светофора: может быть, думала мать, он просто трусит, что опять прогонят, изобьют и т. д. Она, мать, и сама была из породы боязливых, всего пугалась, ото всего плакала, и он, видимо, вырос такой же без отца.

Но очень быстро после этих скандалов дело покатилось к тому, что он не хотел ходить в своих старых штанах и курточке, впал в тоску, не делал уроки, соответственно незачем было шляться в школу, стоять там позориться перед классом, просто незачем. Не за руганью же. Он не любил нотаций, просто ненавидел.

Все больше времени он проводил со своими защитниками, дворовой компанией, а они ведь, размышляла мать, сидя у растерзанного чемодана, и пили там, и курили, и ели, а он угощался за их счет.

И теперь скорее всего, подумала она, ему наконец припомнили, что это все он пил–ел на их денежки, и пришло наконец время их тоже угостить.

Вот почему он все говорил, что надо устроить проводы в армию, а она отшучивалась, что рано, еще два месяца.

И, конечно, всякий ребенок знает о тайниках в доме, куда мама прячет денежки.

Мать даже забудет, а ребенок помнит, и был случай, когда эта Надя (мать) не могла найти заначку, припрятанную на покупку ботинок для сыночка Вовы, а Вова указал ей под шкаф, ему тогда было восемь лет, а сейчас уже стукнуло семнадцать.

Короче говоря, мать сидела посреди всего этого разора, этого издевательства (на стене в уборной было написано уличное слово, крупа была высыпана изо всех баночек, как будто там что–то искали) – она сидела и думала, что делать больше нечего.

Врач сказал еще в приемном покое, что он дышит и жив, что в реанимацию его отправляют просто так, для надежности, для порядка, а потом переведут в психиатрическое отделение.

Если его там, в больнице, признают сумасшедшим, то это то, чего он больше всего сам боялся, потому что втайне думал приобрести когда–нибудь машину, а сумасшедшим прав не дают.

В этом случае он не пойдет в армию и останется навсегда жить у нее на руках, как жил, и будет все больше катиться на дно.

Если же его не признают сумасшедшим, что тоже вероятно – ведь он теперь явно будет отрицать самоубийство, бороться изо всех сил, скажет, что хотел попугать мамашу, – тогда его ждет армия и уж там точно самоубийство, цинковый гроб. Он так и предупредил мать: унижений я не вынесу, жди меня из армии быстро, похоронишь вместе с отцом.

Делать было нечего. Надя переждала вечер, ночь и утро и пошла, покачиваясь, в больницу. Там врач психиатрического отделения встретила ее приветливо, сказала, что это была симуляция самоубийства с помощью дружков, парень сам признался. «Но на шее полоса!» – воскликнула Надя.

– Веревка очень слабенькая была, он это сделал специально, – ответила врач. – Он сказал, что если бы хотел повеситься, то в доме была другая веревка, шнур. Потом он нам все рассказал, что вы говорили фельдшеру «скорой», что она говорила, какой внешний вид был у девушки, как одета. Он все притворялся перед вами.

«А пена с кровью», – будто бы возразила Надя, но врач ее не слушала, а сказала, что парень очень переживает и не хочет видеть мать, не хочет идти домой после таких шуток.

«Да он меня обокрал», – хотела воскликнуть Надя, но только горестно заплакала. «Вам самой надо полечиться», – посоветовала ей доктор.

На этом Надя поплелась домой и там стала обзванивать знакомых, советоваться.

Потом спустилась во двор, где сидели старушки, тоже с ними посоветовалась.

Она вела себя как настоящая сумасшедшая, то есть ее кто–то как будто тянул за язык.

Она даже останавливала в переулке случайных знакомых и все им рассказывала как на исповеди.

Люди уже поглядывали на нее с интересом, поддакивали, задавали вопросы.

Но ей помогла одна встреченная на улице бывшая соседская бабушка, которая теперь жила далеко, у сестры, и теперь заболела, как она сказала, смертельной болезнью со сроком жизни две недели, и потому давно не видела Надю (а Надя, был такой момент, носила ей продукты из магазина, и бабушка все ей рассказывала: как передала по дарственной свою квартиру любимому внуку, чтобы доживать век в уверенности, что парень пристроен, – и как этот внук, получив дарственную, сразу решил делать большой ремонт, вскрывать полы, менять паркет, а бабушку перевез временно к ее сестре, чтобы не беспокоить, а потом исчез, а в квартире теперь живут посторонние люди, которые купили ее у внука по всем правилам, такие дела – эту историю знали все в их доме).

Назад Дальше