— Можешь не отвечать — я вижу, что ты против, — говорит Наташа со вздохом и тянется к вазе. — Что ж, возможно…
— Ты должна будешь остановиться сразу же, как я скажу.
Ее рука отползает от вазы, а голова медленно поворачивается ко мне. В широко распахнутых глазах изумление и недоверие.
— Значит, можно?! Ты думаешь поможет?!
Я думаю!.. То есть, идея уже как бы моя. И ответственность, соответственно, тоже.
— Я остановлюсь сразу же, — Наташа начинает слегка волноваться, — по твоему слову или если сама почувствую, что что-то не то. Я смогу. Хотя, — она пододвигает вазу к себе и внимательно оглядывает, — что может быть не так?.. Уж в крайнем случае всегда можешь дать мне по голове.
— Именно так я и сделаю, — говорю я совершенно серьезным тоном и внимательно смотрю на нее. Наташа слегка бледнеет — вот глупая, неужели ей на ум пришел пистолет, который спрятан где-то в квартире, в неизвестном ей месте.
— Хорошо, — бормочет она, встает, держа вазу в руках и начинает оглядывать комнату. Ходит, отдергивает занавески, в комнату вливается полуденное солнце. Я жмурюсь. Она не смотрит на меня, она уже вся в работе. Вот и все. У меня ноет затылок — в последнее время он почему-то всегда ноет, когда мне страшно. Если это никак не подействует — еще ничего, но если это все ухудшит… хотя, кажется, куда уж хуже. Безумие — и внутри нас, и снаружи — скоро уже и воздух, которым мы дышим, станет безумным… Тихий голос — такой тихий, что я бы не услышала его, если не ловила с таким напряжением то, чем заполнена каждая секунда сегодняшнего дня.
— Спасибо, что после всего… ты пытаешься мне верить.
Верить! Разве это доверие? Не смотри на нее сейчас, можешь ободряюще улыбнуться, кивнуть, но не смотри. Раз, два, три… теперь можно.
Я наблюдаю.
Время идет — идет, потому что я слышу, как щелкают часы на шкафчике — черный пластмассовый кошелек, в который вмонтирован циферблат. Шуршит карандаш, летая в умелых пальцах так стремительно, что иногда я не могу уследить за ним, и линий на белом все больше, больше, появляется нечто, густеет, форма, выпуклость, блеск, грани — и все из простых серых штрихов, какое-то волшебство… Но я смотрю не столько на то, что рождается на листе, сколько на того, кто управляет этим рождением. Нижняя губа слегка прикушена, и кажется, Наташа почти не дышит. Живут только рука и глаза. Взгляд странный — я ожидала увидеть удовольствие, дикость, даже некий фанатизм, но от этого только всполохи откуда-то из глубины, мне не доступной, а так — вижу остроту, сосредоточенность, легкое недоумение, недовольство и даже растерянность. Что-то не так? У нее вид человека, безуспешно пытающегося открыть дверь собственного дома. Что такое? Снаружи — вот в чем штука. Она разучилась видеть и рисовать снаружи. Если вообще умела… Наблюдаю. Время сейчас состоит не из секунд. Время состоит из штрихов и выражения глаз, из частоты дыхания, из движений руки. Невидимая сигнальная нить от нее ко мне. Малейшее подергивание, и нужно прекращать… Затылок ноет, в затылке холод.
Иногда ее рука с карандашом застывает, и Наташа, хмурясь, смотрит то на картину, то на вазу, пытаясь что-то понять или найти. Несколько раз она вообще бросает карандаш, встает, молча ходит по комнате, улыбается мне мимолетно и рассеянно, и кажется, что она меня не видит. Но пока нормально, пока… И снова шуршание грифеля, воздух беззвучно пролетает туда-сюда между приоткрытыми губами… Остановить? Остано…
— Вот, — лист вдруг с шелестом вспархивает и плывет ко мне, увлекаемый Наташиными пальцами, и я невольно вздрагиваю и встаю ему навстречу, — посмотри, как получилось.
— Что, уже все? — удивленно смотрю на нее, потом на циферблат в кошельке, потом снова на нее. Наташа стоит, ее рука с рисунком все так же протянута ко мне.
— Ну, возьми же! — говорит она нетерпеливо. Я беру лист и, еще не глядя на него, спрашиваю:
— Ну, а сама ты как думаешь?
Наташа пожимает плечами.
— Фигня, по-моему! Стандартная непритязательная фигня. Технически — ничего, а так… Ваза как ваза. Копия. Просто копия.
Она садится в кресло напротив меня и ждет. Я рассматриваю рисунок. Я смотрю долго и очень внимательно, потом кладу его на столик.
— Мне не нравится.
— Объясни, — требует Наташа. — В каком смысле?
Я неопределенно качаю головой. Объяснить… как объяснить? Эта ваза мне не нравилась изначально, уродливая массивная вещь. Но на рисунке… Изображена, конечно, мастерски, даже… несмотря на то, что рисунок сделан серым карандашом, ваза каким-то непостижимым образом кажется синей. Не видя ее в оригинале, я бы, вероятно, все равно подумала, что стекло, из которого она сделана, синего цвета. Как это у нее получается, хотела бы я знать? Но ваза… на рисунке она мне не нравится по-другому. Она точь в точь такая же, но другая. Ваза на рисунке плохая. Сам рисунок как рисунок, он не такой, как те Наташины картины, это просто рисунок, он не действует на меня, не шепчет, не приказывает ничего, штрихи и бумага — больше ничего. Но эта ваза плохая. Словно…
Ладно, Вита, не ходи вокруг да около! У этой вазы на рисунке такой вид, будто ей только что кому-то проломили голову, потом отмыли от крови, тщательно вытерли и поставили на хорошо освещенное место. Вот в чем дело. Не знаю, как такое возможно, но это так. Оригинал не вызывает у меня таких ассоциаций. А вот рисунок — да.
— Ну, что ты молчишь?!
Я собираюсь с духом и старательно объясняю. Наташино лицо вначале становится недоверчивым, потом ошеломленным.
— Да ну, брось, что за бред! — она забирает рисунок, тщательно изучает его, потом поднимает на меня глаза. В них удивление и досада.
— Слушай, а ведь верно. Как я сразу не заметила? Но я не понимаю… ничего подобного я не видела, я просто рисовала и все. Я этого… сюда не вписывала.
— Что ты чувствовала, когда работала?
Ее губы недовольно кривятся.
— Было скучно. Неинтересно. Знаешь, как на уроке — рисуешь не то, что хочется, а то, что приказали.
— Ну, в рисунке чувствуется явно не скука. Может, ты все-таки что-то увидела в этой вазе?..
— То есть, что этой вазой кого-то убили?! — Наташа презрительно фыркает. — Брось! Ничего подобного я не видела!
— В таком случае, значит, ты настолько привыкла рисовать всякую мерзость, что и обычные нейтральные рисунки у тебя все равно получаются с каким-то налетом.
— Как из грязных рук?! Словно с какой-то частью из… — Наташа вдруг замолкает, и на мгновение в ее глазах мелькает ужас. Он исчезает так быстро, что может и померещилось, но мне начинает казаться, что я чего-то не знаю. Делаю вид, что ничего не заметила.
— Либо все-таки…
— …когда-то в этой квартире произошло страшное преступление. Гражданин N был убит граненой вазой после очередного отказа выбросить мусор и починить водопроводный кран!.. И до сего дня синее стекло хранит тепло обагрившей его невинной крови!.. — Наташа произносит это с замогильным подвыванием, потом начинает смеяться — хорошо и искренне. — Вит, это уж слишком, тебе не кажется?
Я тоже смеюсь, но мне совсем не смешно, и Наташа чувствует это.
— Впрочем, твои варианты легко проверить… я и сама хочу знать, что именно… Дай мне какую-нибудь вещь, которая, как ты точно знаешь, ни в чем таком не замешана.
— А не хватит на сегодня?
— Ну ладно, — ее голос становится немного расстроенным, хотя Наташа старается говорить абсолютно равнодушно. Я снова смотрю на рисунок, потом на вазу, потом вздыхаю и отправляюсь рыться в своих вещах. Даю Наташе губную помаду, которую купила не так давно. Обычная недорогая помада цвета «кофе с молоком», на четверть стертая. Уж что помадой-то сделаешь? По голове не огреешь. Никаких увечий не нанесешь.
— Попробуй вот это.
Наташа смеется и забирает помаду.
— Это просто.
Но оказывается, что это отнюдь не просто. Когда по прошествии некоторого времени, для меня заполненного таким же напряжением, как и в прошлый раз, Наташа протягивает мне новый рисунок, я понимаю, что не ошиблась. Рисунок, как и предыдущий, сделан мастерски. Прозрачный колпачок снят и лежит небрежно. Столбик помады выдвинут на всю длину, чуть поблескивает влажно… «кофе с молоком». Помаду поставили поспешно — сразу же как только подкрасили губы… мертвые губы… холодные, липкие… Я с отвращением отталкиваю рисунок. Наташа молча смотрит на него, потом на меня и отходит к окну. Через несколько минут она решительно говорит:
— Я попробую еще раз.
Снова шуршание карандаша, щелкают часы, стрелка режет время на порционные куски… карие глаза расстроены, но спокойны и внимательны. Приносит новый рисунок. Этот выглядит получше — помадой, похоже, только что всего-навсего написали какую-то препохабнейшую надпись.
— В общем, все ясно, — подводит Наташа итог. Мне ничего не ясно, но я молчу, а она деловито собирает свои рисовальные принадлежности в пакет. — Все, на сегодня хватит! Может, пообедаем? Уже третий час.
— Как ты себя ощущаешь?
— Разочарованной, — она улыбается немного печально, сгребает рисунки и бросает их на шкафчик, потом относит туда же вазу, которую я невольно провожаю взглядом. — Но все равно… хоть поработала немного. Сходишь со мной за пивом?
За пивом, так за пивом. Идем. Тепло, люди мимо — много людей, нехоженые тропы для Наташи… наблюдаю. Ничего. Нормально. Идти недалеко — через двор от нашего. Липы едва слышно шелестят под ветерком, на асфальте в лоскуте солнечного света спят пыльные кошки. На железном столбике указатель с надписью в два ряда: «Парикма — херская». Наташа фыркает: «Настолько плохо стригут?». Полуподвальный гастрономчик под пышным названием «Капелла». Пиво — бутылки звякают в мешке, запотевшие, холодные. Идем домой. Наблюдаю. Все нормально. Вот и наш дом, лестница, дверь, оббитая черным потертым дерматином. Я поворачиваю ключ в замке, осторожно открываю дверь и на мгновение застываю на пороге. Каждый раз, когда мы возвращаемся, мне кажется, что в квартире кто-то есть и сейчас бесшумно выйдет из комнаты, улыбнется слегка, удовлетворенно…
Почему кто-то? Вполне определенный человек…
…но в квартире никого нет.
За обещающе поблескивающими бутылками пива с грохотом и лязгом захлопывается дверца древнего «Донбасса». На кухне свежий запах капусты и огурцов. Наташа деловито стучит ножом — готовит салат, ворчит из-за того, что вчера забыла купить яблок. На зеленое густой белой волной стелется майонез. В кастрюле булькает суп, выпуская из-под крышки ароматный и сытный парок, в масле шипят сосиски с разрезанными кончиками, растопырившимися в разные стороны, и тут же подрумянивается картошка. Играет «Машина времени». Все нормально. Девчонки готовят себе обед. Девчонки как девчонки. Нож у Наташи широкий, блестящий… Паранойя.
После обеда сидим на балконе и пьем пиво, слушаем музыку, отмахиваясь от сизых облачков сигаретного дыма — ветер в нашу сторону, и дым упорно ползет в комнату. Разговариваем. Вначале разговор не клеится, но потом я даже не успеваю заметить момент, когда это происходит, — появляется непринужденность, слова приятно плещутся вокруг, как прогретая солнцем вода. Иногда толкаем друг друга, хихикаем, словно две семиклассницы, удравшие с урока физики. Говорим не о том, что случилось недавно, а о том, что было давным-давно, когда мы еще не были знакомы. Вспоминаются смешные истории, вспоминаются друзья — сегодня не с болью, а с какой-то тихой осенней печалью.
— Я скучаю по морю, — неожиданно говорит Наташа, задумчиво глядя куда-то вдаль. — Никогда не думала, что стану скучать по морю. Раньше я его вообще не замечала, только потом, когда мы… жили в том поселке, я по-настоящему поняла, что такое море. У моря есть душа, и есть сила, и есть любовь — и все это настоящее, без дешевой позолоты, без всякой фальши. Оно никогда не врет и оно так красиво — в любую погоду. Наверное, море — единственное, что я сейчас не смогла бы нарисовать плохим.
Я слушаю ее и вдруг понимаю, насколько скучаю по Волжанску — не так, как раньше, в «командировках», а как-то… по-взрослому, что ли. Не по широкой мутной реке, но по огромным тополям и по железным коням на вокзальных часах, и по горам арбузов, и по летним шествиям сухопутных лягушек, и по крикливому «чокающему» люду, и по фонтанам и паркам, и по старым соборам… Доведется ли мне еще когда-нибудь вернуться туда? Много страшного произошло там, но это мой город, и он держит меня крепко.
Наташа внимательно и вопросительно смотрит на меня, и я соображаю, что, задумавшись, что-то пропустила.
— А?
— Да, я бы тоже хотела вернуться домой, когда все это закончится, — говорит она и подпирает подбородок кулаком. — Должно же все это когда-нибудь закончиться?
— Я не знаю.
Наташа кривит губы, вытягивает сигарету и катает ее между пальцами.
— Ты действительно думаешь, что он жив?
Я не сразу понимаю, о ком она говорит, потом киваю.
— Да, мне кажется наш знакомый демон не врал. Он хочет пригласить тебя на серьезный рынок, а на серьезных рынках не торгуют трупами. Любопытно узнать, как он выкрутился из ростовской ситуации. В странные игры он играет. Либо он сумасшедший, либо все очень хорошо придумал. Чего же он хочет? Но, в любом случае, будет лучше, если мы его больше никогда не встретим, ты же понимаешь?
Наташа смотрит на развесистую липу за балконом, и я понимаю, что вторую половину моих слов она не слышала.
— Я так его люблю, Вита, — тихо произносит она. — Уже почти полгода не видела, а все равно… я думаю о нем каждый день, я все помню — даже когда эти… затмения. Это наверное… страшно — так любить человека, нельзя. А ты любила когда-нибудь… так чтобы… — Наташа резко замолкает, сочтя вопрос бестактным. Я пожимаю плечами, слегка улыбаясь.
— Бог миловал.
— Да… да, наверное, ты права, — она резко вздергивает голову, словно выныривая из печальных мыслей. — Слушай, я вот все хотела спросить тебя — почему ты носишь это смешное кольцо?
Я машинально скашиваю глаза на свою правую руку, где на мизинце — посеребренное, слегка потемневшее детское кольцо с забавной божьей коровкой, Венькин подарок на восьмилетие — за два месяца до того, как брат и двое его друзей навсегда исчезли в желтоватой волжской воде. Почему ей вдруг вздумалось спросить? Даже Женька никогда об этом не спрашивал, никто никогда не спрашивал.
Я скупо рассказываю Наташе то, о чем в Волжанске до сих пор бродят легенды, в которых, правда, количество трупов уже доходит до десяти, длина сома — метров до пятнадцати, а я давным-давно отделываюсь не шрамом, а откушенной до колена ногой, словно на меня напала акула. Я сижу на балконном пороге, вытянув ноги, на мне длинная шерстяная юбка, но щиколотки открыты, и полукруглый шрам виден хорошо, и когда рассказ окончен, Наташа быстро смотрит на мою ногу, а потом поднимает на меня широко раскрытые глаза.
— Какой ужас!
— Это было давно.
— Все равно… я … — она слегка бледнеет. — Значит, ты уже не в первый раз встречаешься с чудовищами? Тогда понятно, почему…
— Я тебе вот что скажу! — резко перебиваю ее я. — По сравнению с теми, кто заварил всю эту кашу, сия свихнувшаяся рыба — просто ангел божий! Вот они — действительно чудовища, хотя выглядят вполне банально. А тебя я к чудовищам причислить не могу. Ты больна. Извини, но это так. А болезни — они ведь часто лечатся. В особенности, если больной прилагает к этому все усилия, а не садится в обнимку с самим собой и не начинает себя жалеть и говорить себе, что так ему и надо, что заболел, так, значит, и должно быть. Уже второй день у тебя получается лечиться и получается неплохо. Не порть все!
Наташа резко отворачивается и делает из бутылки несколько больших глотков, потом глухо говорит:
— Спасибо.
— Да на здоровье! Пиво действительно ничего.
Она смеется и поворачивает голову.
— И погода хорошая, да?
— Ага. Только пойдем в комнату — холодает.
— Ладно, — Наташа встает и смотрит на меня сверху вниз. — Хороший был день, правда?
Да… хороший день, славный вечер, тихая ночь. Но мне не спится — лежу, смотрю в потолок. Хороший день… но почему тревожно. Ты спишь, ты дышишь ровно — я слышу. Настоящая ты или фальшивка? Хитришь или искренна? Сумасшедшие бывают очень хитры, но хочется надеяться, хочется… Только обычно в жизни все бывает не так, как надеешься… С моего места видно, как тускло поблескивает граненая ваза на шкафчике. Слышен шум, мимо дома проезжает машина, по комнате прокатывается свет фар, и на мгновение ваза выступает из полумрака во всей своей массивности, а рядом с ней — несколько листов — рисунки, небрежно брошенные Наташей. Глупо… конечно же, глупо…