— Давай. Как говорится — две головы хорошо, а три…еще хуже, — понуро кивнул Пит. — Я экипаж ее звездолета дождусь и тоже к вам. Бывай.
— Свяжемся, — кинул Кирилл и отключился. Экран погас.
Г Л А В А 5
Межата боязливо потоптался вокруг `черного' человека и, наконец, решился, поднял на руки, испуганно замирая и подивился — легок-то, что перина маманина.
У того голова безвольно мотнулась и то, что парни приняли за глаза, съехало и шлепнулось на траву. Межата чуть не выронил ношу со страху, зажмурился, дичась: а ну там кость голая, али космы лешачьи? Кинуть бы, да не дело.
Парень приоткрыл глаза и вопросительно покосился на товарища — что там?
А тот, как зачарованный, таращился, рот открыв, голову набок — дурень дурнем. Межата нахмурился и тож глянул, обалдел. На него смотрели огромные золотистые глаза, то подслеповато щурясь, то изумленно расширяясь.
Парня в жар кинуло, и сердце захолонуло от открывшейся взору не виданной до селе красоты — никак бога приветили?
— Богиня! — выдохнул Мерило, подойдя вплотную.
— От дурень! Глаз разуй! — рявкнул Межата, — Волос короток, одёжа мужска! Где девку узрел?
— Сам таков! Ослеп, чай? Девку от мужа не отличаешь? На лик глянь! — ответил тот и склонился над девушкой, спросив ласково, — прозвана-то как, да чья будешь? — `голубка` хотел добавить, да не посмел, не ладно так, не по чести. Мало ль кто перед ними — ежели девка проста, так ей и без того позору хватит, волос-то вона под шею срезан. Кто знает — за что? Да тут еще угораздило в обществе двух неоженков оказаться, без присмотру — поди, отмойся оттого, что после злые языки начешут! А ежели и вправду богиня? Им ли, смертным, язык распускать? А ну осерчает?
Девушка вглядывалась в два блеклых пятна, маячивших перед ней, и никак не могла взять в толк — кто это? Откуда взялась? Вроде лица, да не разглядеть, стелется туман перед глазами, не тает. Голоса вроде мужские, но незнакомые, и вопросы заковыристые задают. И что им ответить, если сама не знает — кто она? Память подводит, молчит. В голове пусто, как в высохшем колодце, только одно слово эхом бродит, бьется в виски. Его и сказала:
— Ха лене…
Парней так к месту и приморозило, краска с лиц сошла, уставились друг на друга, не зная, что и думать. Можа ослышались? Голос-то тихий, еле слышный, будто и нет его, так, прошелестело что-то и стихло. Мало ль?
Они только дух перевели, а девушка вновь повторила, да отчетливо, не усомнишься: Ха лена. И сама не понимала — зачем? Ей пить хотелось попросить, а этим, в тумане, имя подавай! `Никто я — ха лене. Что ж теперь и напиться не дадут?` — огорчилась девушка и провалилась во тьму.
Парни переглянулись и, как сговорившись, поспешили в городище. Вечерело уже, но кованые ворота не затворены — их ждут. Ребята вошли с гордым видом, словно не из лесу, а с поля брани вернулись, и не только выжили и победили рать нечестии, но еще и клад нашли.
Они несли девушку в княжий терем, как Мирослав приказал. Его домина справа от ворот стояла, высилась, почитай, над всем городищем, как дозорный. Крепкая, из дубовых бревен слаженная, в два этажа, с высоким крыльцом, резными перилами и лошадиной мордой над крышей, из деревяшки искусно вырезанной, а уж внутри просторная, что алань за святилищем — и князю, и княжьей родне, и ближним дружникам места хватает, не запинаются за дружку, а и гости пожалуют, не утеснят.
На крыльце стояла пожилая, круглолицая женщина, ладони под передник прятала — их поджидала. Устинья князю по материной линии теткой доводилась. Как в прошлый набег лютичи племя посекли, так одна кровная осталась. С тех пор и жила с родичем под одной крышей, и мать всем дружникам, и стряпуха, и для молоди, что вечером княжья светлица сбирает — пригляд.
Тетка, упрежденная о болезнном госте, нижнюю светлицу занавеской огородила, красно чистое да воду приготовила и вышла на крыльцо поджидать. Ее приемная дочь — Верея, шестнадцатилетняя скромница, молчаливая да работящая, на скамье у крыльца сидела, хлопала белесыми ресницами, вишневые губы поджав, летник на коленях оглаживала. А ну как понадобится подсобить? Она вот — и позвать кого, и подать что — только кликни…
Любопытство девку мучило — что за гостя им лес послал? И рдели девичьи щеки в ожидании, сердечко колотилось — можа красив, да пригож гость незванный и не сговоренный — приглянется Верее, любым станет.
Устинья лишь головой качала, глядя, как дочь розовую ленту на русых волосах поправляет, знала, о чем глупая думает. В возраст давно вошла — сговаривать пора. Дружники княжьи, молодцы ладные да пригожие, что ликом, что статью, как на подбор, хороводят вокруг дочери. Любой в мужья годен, а Верея словно без ума — скользит взгляд голубых глаза мимо, никого не привечает. И чего девке надобно? — вздыхает мать недовольно. Но неволить не хотелось — пущай еще в девках побегает, успеется бабьей доли хлебнуть.
Устинья вдаль глянула и по бедрам от досады ладонями хлопнула:
— Купалу лешак несет! Как же! Куды без него?
От холма, с борбища, вниз по улочке, к терему вышагивал невысокий, коренастый мужичок, пылил кожаными сапожищами, поспешал, ребятишек резвящихся обгоняя.
— Ишь, бежит базыга кривоглазый! Неймется старому! Одни б не управились, что-ль! — ворчала Устинья не по злобе — для порядка.
Женщина она добрая была, всех жалела и этого вредного мужичка, правую руку Мирослава, то ж, но больно не по нраву ей было, что лез он в ее владения. Им вровень зим было, а разнились, почитай, во всем. Ворчливый Купала никому спуску не давал, все поучать норовил, да лез, куда не просят, и в женские дела то ж. И сколь хлебов напекла и ладно ль в горнице девицы убрались, да крепкое ли кросно наткали — до всего дело старому было. Тряхнет русыми кудрями и давай пытать: кто из дружников с девками в светлице засиделся, да почто Мариша с Беликом по воду долгонько ходят? Что ему дело молодое — объясни старому вотлаку, что милуются — до утра бухтеть станет, спасу не будет, изведет, а после забудет, словно не было. Вот и спрашивается, чего бажил? Одно слово — кедрачник. В крови у них ворчать да любопытничать. Послал Солнцеяр Мирославу десничего!
— Пойду я, матушка? — вскинулась Верея.
Боялась она Купалы — страсть! Глянет тот карими глазом на выкате, близна на вежде полуприкрытом, пожует полными губами, тряхнет бородкой, да как зыкнет — сердце девичье в пятки уходит, кожа лягушачьей становится. Одно слово — филин. В правду похож, правильно княжьи дружники его прозвали.
— Иди, дитятко, — кивнула Устинья. — В светелке погоди. Кликну, ежели понадобишься.
И сдуло девушку, словно и не было, только ветка рябинки качнулась. Застучали резвые ножки по гладкой лестнице и смолкло все. Устинья в сторону глянула, чуяла, неспроста Купалу несет, знать скоренько и гость будет — не ошиблась. Молодцы от ворот топали, гордые, словно одаренные, а кого тащат — не разглядеть, черное что-то, только руки безвольно свесились, болтаются. Видать совсем хвор чужак, гость неведомый.
Парни к терему в аккурат с Купалой подошли, в светелку вместе протопали, куда Устинья указала, а та все разглядеть норовила — каков посланец?
Межата положил ношу на лавку, застеленную лоскутным одеялом, осторожно, словно ларчик с бечатами, и, отойдя, крякнул: Вота!
Мерилу Купала сразу плечом оттер — иди, мол, погуляй, нечё те здеся! И к скамье подошел деловито, ладони за пояс кожаный сунул. `И меч не снял, вотлак! — недовольно поджала губы Устинья, но промолчала, не до того, лясы с ним точить, да баруздить, и бочком, бочком поближе протиснулась, разглядеть — чего черен гость?
— Да-а, — протянул мужик, затылок почесал огромной ладонью.
— Халеной сказалась, — со значеньем молвил Межата. Устинья так и всплеснула пухлыми ладошками, к губам прижала, глаза тараща — чур, чур, страх-то какой!
— А меня Солнцеворотом! — недобро глянул на парня Купала и кудри огладил, крякнув. — Девка, значит.
— Халена! — настойчиво повторил дружник.
— Ладно тебе! Иди ужо, без тебя чай разберем! — прикрикнул старшой. Парень затоптался, страсть, как уходить не хотелось. Вот откроет девица глаза свои распрекрасные, его увидит…
Купала так глянул, что Межата и думать про все забыл, вмиг за занавесь вынесло. Мерило на товарища сочувственно посмотрел, вздохнули оба недовольно: вот и честь добыли!
Они нашли, в городище принесли, а их, как молодь желторотую, вон гонят! Переглянулись и потопали, погрустнев, из терема, с княжьим десничим не поспоришь — лют дядька, спокою не даст.
А тем временем тетка место Межаты заняла, чтоб на девушку половчее глянуть, любопытство свое удовлетворяя, да так и ахнула:
— Батюшки светы!
До того лик пригож оказался — дух захватило! Это ж где такую красу взять, ежели не божьем тереме? Молоденька, личико белехонько, кожа словно светится, бровки ровные, черные, вразлет, ресницы длиннющие, подрагивают, вежи с посинетой, а волос черен, да короток, затылок видно, выя голехонька.
`Это какой же ахид на таку красу руку поднял? За что опозорил, спрашивается? ` — заохала жалостливо Устинья.
— Ну, чего закудахтала? Помогай, давай! — осёк тетку мужик, и начали они девицу раздевать. Верх-то быстро скинули — приподняли, черная кожанка с рук и соскользнула, только за ворот тряхнули, а остальное?
Купала опять затылок почесал — вот ведь удружил дух лесной! Девица, как ни крути, грудь вон рубаху безрукавную вздыбливает. Ему ли вдовому раздевать?
— Глянь, чего у голубки! — ткнула Устинья в сгибы на локтях. Дядька склонился — руки тонкие, белёхонькие, а на сгибах руда запеклась, синева растеклась и утыкано чем-то, словно шилом кололи. Выпрямился дядька, озлился на поганцев, сотворивших такое с лебедкой, и на тетку гаркнул:
— Рубаху сымай! — понимал, что от таких ран не помирают, а ежели квелая лежит, да без разуму, знать, где- то посерьезней болячка упрятана, не до стыдливости таперича!
Устинья рубаху стаскивала, подперев плечом безвольное тело, а Купала за обувку взялся, да не тут-то было. Не дается странный бот, хоть ты тресни, словно к ноге прилип намертво, уж и тетка на помощь кинулась, и так они его, и эдак, а не идет и все тут, только с ногой разве что? Осерчал дядька, рванул поболе и улетел к стене, спиной в брёвна с размаху врезался. Следом Устинья всем задом чуть не в лицо ему ткнулась, только понева холщевая взметнулась. Да брякнулась всем весом баба глупая об половицы, охнула.
— Да-а, видал сапог, да не тот! — брякнул Купала, подпирая спиной и плечами стену, разглядывая не виданную до селе обувку. В ладони повертел — мал сапожок да горазд и вычурен — где ж такой сробили, какой дока взялся? Устинья поднялась, охая, собрала вещички, на сундук у оконца кинула:
— Что дале, старый?
— Что, что? — забухтел мужик, поднимаясь да на голые ступни девицы заглядываясь — ишь, гладенькие какие, да ровненькие, мягонькие, наверное, как подбрюшек у жеребёнка.
И устыдился мыслей своих, глаза спрятал, чтоб тело белицы не видать, а все равно увидел, в жар кинуло:
— На живот вертай! Гляну! — гаркнул.
— У-у-у, охальник, глаза бестыжие! — взвилась тетка, наготу девичью прикрыла, подсадила, да так и ахнула — чего над горлицей утворили изверги?!
— Эва! — крякнул Купала, раны на вые разглядывая. По хребту, вдоль глубокий ровный след с двух сторон байрудой подернут.
— Чего расселась? Неси красно чистое да брагу! — приказал.
Тетка мигом за занавесь вылетела, звонко по половицам шлёпая, а Купала сел на лавку, прислонил к себе тело девичье, дичась, осторожничая — больно хрупка, косточки пересчитать можно, и все ранки рассматривал, чудилось, в нутрях раны что-то блёскнуло. Пригляделся — и вправду что-то есть, на железку схожее, глубоко, да в обеих ранках. `Разве ж ладно девку так-то? Это ж каким скверником сотворёно?! Ужель богов не страшились, женщину забижая? Тьфу, вереды бесстыжие! Вот и Халена! Как же! Допустили б боги такое будь и вправду Халена? Навряд`.
Дрогнула занавеска — Устинья вернулась, что просил, принесла. Лицо белое, словно в муку по дороге ткнулась.
— Как же это?… — Уймись! — цыкнул и нож свой в балакирь окунул. Подержал да в рану — чужое злобство убирать, а не идёт, словно вросла железка. Пришлось выковыривать, как ни жалел белицу. Руда хлынула шибко, но рана чужое отдала. Вытащил Купала чудную вещицу, блескучую, тонюсенькую, с шипами еле видными, железка — не железка, острие — не острие, и давай вторую ранку чистить. Устинья только руду утирать успевала. Девица застонала, забилась было, да осела вновь безвольной куклой.
— Крепись, голубка, шибко засела, — попросил дядька, извлекая вторую штуковину, один в один, как первая. Вытащил, покрутил, дивясь, да на кросно Устинье кинул:
— Оботри, опосля князю покажем. Да не стой аюклой! Кросно подай! — прикрикнул на бабу, зажимая руками руду лебёдке. Промыли раны, стянули натуго через грудь, только розовые пятна выступили, но не ползли, не сочились шибко — унялась рудица.
— Рубаху давай! — недобро зыркнул на тетку десничий — что за баба? Воловодица! Очнулась, подала. Натянули вдвоем чистую холщевку, стиранную, не новье, до пят девчушке. С пяток таких хилых упрятать можно.
— Другую бы… — покачала головой Устинья, с сомненьем разглядывая ветхую рубашку. `Чего раньше думала? Дебелого воина приветить блазнила, а девчоночка явилась. Ишь, из рубашонки плечо да перетянутая ключица виднеются, ворот съехал, а рук не видать, потонули в рукавах.
— Утром ужо. Порты лучше сыми, молока подогрей. Отпоить молодку надобно, — усмехнулся в усы. — Халена!
Устинья испуганно дернулась, а ну вправду дружникам не послышалось? Осерчает тогда богиня на старую одёжу, хмарь нашлет.
— Вот дура баба! — усмехался Купала, на Устинью глядя, словно мысли ее зрил — где ж видано, чтоб у богов руда шла? Одним анохампоблазнилось, другая верит!
— Всяко бывает! — осуждающе поджала губы тетка, устраивая удобней голову болезной. — Аль ума в тебе, старый, не осталось, аль вовсе окосел — не ведаю? Неуж красу таку дивную средь людей ранее видал? Можа одёжа те ведома да дока, что железки невиданные сробил? Аймак ейный назовешь? А ну и впрямь богиня-воительница, а ты охальничаешь? Видать, гордыня непомерная обуяла, выше богов себя ставишь!
— Тьфу ты! Чего городишь, балаболка? — неуверенно заворчал десничий, задумчиво разглядывая лицо чужачки, и засомневался, засопел: А ну вправду сама Халена в городище пожаловала? Кто их, богов, знает, чего над нами, смертными, учудят? Опять же, какая из этой девчонки — Халена? Тонка, что ветка березовая, куда ей меч поднять? Халена-воительница, что мать мирянам, не раз о беде упреждала, от выкомурыаймак берёжила. Всем ведомо, что дева-богиня сильна без меры и нрав, что огонь, и за правду да честь завсегда вступится, подмогнёт, а ежели неправый в сечу с ее именем полезет, ворожить не надо — поляжет. Не стерпит охальства Халена, накажет неправого.
Купала хотя и кедрачник исконный, но что в вере, что в алабореих племя с мирянами лишь в малости рознилось, и деву воительницу, и жениха ее Грома, и отца Солцеяра, что те, что другие почитали. Но мирян она особливо хранила. Старики баяли: не раз, человечье тело вздев, являлась к ним перед лютой годиной и завсегда приметна, не спутаешь. Однако с той поры, когда в последний раз видеть ее довелось — тьма зим прошла. Уж правнуки тех удальцов-счастливцев сгинули, и их правнуки, а память осталась, живет благодарность людская, не ослабевает. В каждой домине, на каждом празднике про то время лихое да подмогу светлую и несмышленышам малым, и мужам именитым сказывают. Сколь же Халене без надобности объявляться было? А вот на тебе!
И так глядел Купала, и эдак на красу дивную, а все не верилось. 50 зим прожил, с кем только судьба ни сталкивала, где ни носила, а таку одёжу не видывал и красы такой не зрил, да иверень, что из раны вышел, разве ж по силе простому мастеру сробить? Варох, на что дока, и то навряд возьмется. Однако ж хила больно для меча гостья пришлая, куда такими ручонками сталь грозную подымать? На вид — дите малое, болезное, не до жорное.