Анатолий Днепров
Когда я выхожу из высокого серого здания с могучими колоннами и спускаюсь вниз по широкой гранитной лестнице, меня охватывает чувство, будто ничего этого никогда не будет и что все, что там может произойти, – плод моего воображения. Я щурюсь от яркого солнечного света, меня оглушает шум уличного движения, а голоса прохожих, среди которых я затерялся, кажутся мне чересчур громкими.
На этой улице и на других улицах и площадях все мне кажется совершенно новым и незнакомым, хотя смысл, который я вкладываю в слово «незнакомый», в данном случае совсем не тот, который существует в понимании большинства людей.
Я иду по улице и внимательно рассматриваю спешащих навстречу мужчин и женщин, всматриваюсь в их лица, разглядываю их одежду, и меня поражает фантастическое многообразие и пестрота во всем. Именно пестрота, от которой рябит в глазах, а в висках больно стучит кровь. Я просто поражаюсь, как огромно, бесконечно велико многообразие в том мире, через который я иду, вернее, не иду, а протискиваюсь.
И хотя очень скоро я забываю про величественный серый дом, про его полупустые, похожие на музейные залы, я не могу поверить, что вне его стен существует этот многоголосый, красочный, бурлящий, как океан, мир.
Особенно трудно привыкнуть к шуму и непрерывному движению. Только сейчас я начинаю понимать, что почти всякое движение сопровождается шумом, иногда едва уловимым, но чаще грохочущим, звенящим, стучащим, воющим, скрипящим, и все это сливается вместе в то, что привыкли называть гармонией жизни большого города, гармонией, от которой болят уши и кровь в висках стучит еще сильнее…
Я замечаю, что прохожие обращают на меня внимание, и может быть, это было так и раньше, но только я этого не замечал. А сейчас я замечаю значительно больше, чем раньше, почти все: и взгляды людей, и выражение их глаз, и движение рук, и то, как на мгновение они останавливают внимание на мне, а затем снова торопятся вперед.
О большом сером здании с колоннами я забываю, как только дохожу до моста через реку. По нему я иду медленно, очень медленно, и теперь меня перегоняют все, кто до этого шел сзади меня. Прохожие обгоняют меня, а после поворачивают голову и сердито смотрят, потому что я иду слишком медленно и, наверное, мешаю им куда-то спешить. А они буквально проносятся мимо меня, а я иду вдоль перил и смотрю на воду, которая тоже куда-то несется подо мной.
А прохожие обходят меня, неодобрительно оглядываются и, наверное, думают, что я порядочный бездельник, если вот так, как сейчас, стою у перил моста и смотрю на желтую воду, которая течет туда, куда ей положено течь.
Мне становится весело от мысли, что многие принимают меня за бездельника, от нечего делать глазеющего на течение реки, а я-то чувствую свое превосходство и постепенно начинаю понимать, почему меня интересует эта река и вообще все, что творится вокруг. Тогда я снова мысленно переношусь в полупустые залы и вспоминаю все, до последней мелочи, ибо мир состоит из мелочей, которые только кажутся незначительными.
Во время первой встречи с Горгадзе он прямо меня спросил, умею ли я замечать мелочи. Сначала я не понял, что он имел в виду, а после его разъяснений пришел к выводу, что под этим словом он подразумевал все на свете и, значит, особенно не нужно было ломать голову над тем, что я должен уметь замечать.
Сначала были тесты, подобные тем, которые раньше педологи предлагали ученикам, чтобы определить степень их внимательности. Огромные листы бумаги с точками, крестиками, кружочками, которые нужно было либо закрасить в разные цвета, либо перечеркнуть через один или через три, либо отметить фиолетовыми и красными чернилами.
Я очень быстро справился с этим, и Горгадзе сказал, что моей способности замечать мелочи может позавидовать самый совершенный автомат.
Постепенно от тестов на бумаге мы перешли к тестам более простым и одновременно более сложным.
Мелочи нужно было обнаруживать там, где их, казалось, вовсе и не существует, например на идеальном стеклянном шаре, или на полированной поверхности металла, или еще на чем-нибудь удивительно простом.
Сначала я думал, что должен заметить крохотную царапину, или вмятину, или пылинку, но после обнаружилось, что есть еще бесконечно много других мелочей, которые можно увидеть на поверхности стеклянного шара или металлического зеркала. И я увидел искаженное отражение высокого, доходящего почти до потолка, стрельчатого окна, через которое пробивается дневной свет и мимо которого плывут белые облака. Увидел, как в шаре отражаются мое собственное лицо, руки, которые кажутся неимоверно огромными. А на мгновение по нему в разные стороны растекаются усы Горгадзе и его улыбающиеся губы, хотя он никогда не улыбается.
С поверхностью металла дело обстояло значительно сложнее, потому что в нем отражается все, весь мир, и, значит, нужно заметить все и об этом подробно написать в дневнике.
Я учился замечать мелочи не только на предметах, но и на сложном собрании их, или, как говорил Горгадзе, на ансамбле предметов, и тогда число мелочей росло в фантастической пропорции. А когда для такого изучения он поставил передо мной картину Крымова «Женщина в голубом», я исписал целую толстую тетрадь. Там было обо всем: о каждом мазке кисти художника, о всех оттенках красок и о выражении лица женщины, которая, конечно, была смертельно больна. Это видно сразу, если обратить внимание на синеватые пятна на ее руках и на голубоватую дымку, сквозь которую как бы просвечивает лицо женщины. Кажется, что она куда-то уходит, или почти ушла, или находится на границе между реальным и нереальным.
Горгадзе особенно похвалил меня за то, что я это заметил, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которой я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.
На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себe, каким я стал внимательным и как хорошо я запоминал эти мелочи.
Одновременно с этим пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.
По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может. Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.
Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками с точностью до секунды определяю время. Я мог бы на часы и не смотреть, потому что в курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать в любое время дня и ночи с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм.
Я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы – все равно какие. Или мои, наручные, или вон те, электрические, которые висят на столбе на набережной.
Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только, все события во вселенной зависят от того, каков угол между большой и маленькой стрелками! А вращают эти стрелки обыкновенные колесики и пружинки, и от этих колесиков и пружинок зависят затмения Луны и Солнца, движение переменных звезд, отстоящих от часов на миллиарды миллиардов километров, распад атомов урана и движение железнодорожных поездов.
Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела. Часы вносят сумятицу в понимание проблемы, и поэтому нужно научиться на них не обращать внимания и вообще о них не думать.
Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. Я уверен, что тайна здесь какая-то есть, может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.
Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон. Как неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.
Как всегда, она идет неторопливой походкой, помахивая своей красной сумочкой. Я издали вижу, что она улыбается, но я знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста. Из-за этого я всегда вижу ее лицо вполоборота.
Если я написал о картине Крымова целую тетрадь, то об этом лице я мог бы написать энциклопедию.
Как вечная фотография, оно запечатлелось в моем мозгу, и, хотя она проходит мимо, глядя на ту сторону моста, я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую еще тогда, когда я увидел ее первый раз в метро, трепал ветерок, вливавшийся в открытое окно. Я знаю, что мимо меня она пройдёт очень медленно, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, она зашагает быстрее, не оглядываясь, рассерженная и разочарованная.
А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.
Каждый раз, когда мы встречаемся, я даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она – весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади и я жду самого главного.
Я заранее знаю, что храбрым я не стану и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать ее глазами до тех пор, пока она не скроется на спуске с моста. Я побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность, мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.
По мере того как она приближается, помахивая красной сумочкой, я судорожно сжимаю чугунные перила и замечаю все мелочи.
Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное.
Горгадзе всегда повторял, что в мире главными являются не столько предметы, сколько их движения, и поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.
Если говорить по правде, то о Горгадзе и об огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени, до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь-то наступает что-то, похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.
Я закусываю губы и начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец.
Я даже подумал о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.
Я взглянул на циферблат – стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я предвидел, и она в это мгновение поравнялась со мной.
– Скажите, пожалуйста, который час?
Я окаменел.
Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца среди волн реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.
– У вас, кажется, есть часы, – сказала она.
Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака, чтобы посмотреть на часы.
– Я вижу. Половина шестого. Спасибо.
И она повернулась, чтобы опять уйти.
– Постойте, – прошептал я.
Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и вееело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все стало легко и просто.
Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее лицо выражало неподдельное удивление, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем она никогда не думала.
– Я вас знаю давным-давно, – сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.
– Я вас тоже, – сказала она, улыбаясь. – Вы мне даже раз или два снились. Стоите себе на мосту с каким-то странным выражением лица. Я иногда даже думала, что вы собираетесь кинуться в реку. Не знаю, почему я так думала. Наверное, потому, что у вас действительно всегда было такое странное выражение лица.
– Я прихожу туда, чтобы встретить вас…
– А я об этом догадалась давно и тогда перестала бояться за вас.
– А вы боялись за меня?
– Очень, – ответила она, – особенно ранней весной, когда вода в реке была еще холодной. В темноте, при свете первых фонарей, она кажется мне еще красивее, и я иногда умолкаю, чтобы слушать ее голос, не очень заботясь о том, чтобы понимать, о чем она говорит.
После снова говорю я, и так было до тех пор, пока на башне куранты не пробили полночь.
Она вздрогнула, а я тихонько взял ее руку и прошептал:
– Это скоро кончится…
– Что?
– Тирания… Тирания времени… Вы помните, у Гёте: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
– Помню…
Когда мы дошли до ее дома и взялись за руки, чтобы попрощаться, у меня было такое чувство, будто мы – старинные-престаринные друзья и было нелепо несколько месяцев стоять без толку на мосту и смотреть на желтую воду и на стрелки часов.
А может быть, не так уж и нелепо, как мне казалось. Ничего нельзя уже переменить, а то, что было, свершилось, и значит, так нужно.
Я все еще продолжал верить, что поток времени совершенно неуправляем, что против его течения человек бессилен, а будущее давным-давно готово, лежит себе, как на складе, и ждет момента, чтобы неизбежно превратиться в настоящее…
Все наше будущее существует себе с незапамятных времен готовенькое и ждет своего времени..
– Именно такая концепция породила множество нелепых фантазий о машине времени, – сурово поучал Горгадзе. – Нельзя совершить путешествие туда, где ничего нет… Будущее – это постепенное, кропотливое мучительное созидание, в котором участвуют силы природы и силы человека. Его мы создаем, строим по зримым и незримым чертежам и планам. А пока эти чертежи и планы не реализованы, нечего и мечтать о путешествии в ничто…
Его голос гулко отражался под сводами высоких залов, и от этого смысл того, что он говорил, становился торжественным и величественным. Он посвятил всю свою жизнь тому, чтобы разрушить концепцию машины времени, доказать всю ее нелепость и бессмысленность, а сделать это можно только, создав нечто совершенно противоположное…
– Реальным является только настоящее… А кто в этом сомневается? Машина времени – это неизбежная мечта человека, не сознающего своего собственного величия. Такому человеку кажется, что его завтрашний день уготован ему давным-давно, и ему остается только покорно ждать.
– Реальным является только настоящее…
Рано утром я поднимаюсь по широкой лестнице в этот серый дом и заранее знаю, что будет дальше. Я буду смотреть на экран осциллографа, где неподвижно застыли причудливые кривые, которые изображают волны, несущиеся с фантастической скоростью. Я буду удивляться тому, что этот незамысловатый прибор остановил течение времени и то, что мчится, летит, изменяется на экране, омертвело и застыло. Я буду долго смотреть на бешено вращающееся колесо.
Его спицы освещены быстромигающей лампой, и вот теперь оно стоит совершенно неподвижно, и течение времени прекратилось.
Горгадзе снова и снова покажет мне фильм, на котором запечатлен всего лишь один неподвижный гоночный автомобиль. Гонщик сидит в напряженной позе, упрятав голову в плечи так, что над сиденьем возвышается только его белый шлем.
– Обратите внимание, автомобиль неподвижен, хотя он и несется вперед. Просто съемки производились с другого автомобиля, который мчался с такой же скоростью…