Лучшее за год 2007: Мистика, фэнтези, магический реализм - Эллен Датлоу 3 стр.


— Я оставила записку, что отправляюсь в Париж, — невозмутимо сообщила Доминик.

— Ох… — Возможно, внучка не такая уж туповатая тихоня, какой ее всегда считала бабушка. — Что ж, это толково.

— И пробраться сюда было совсем не сложно, — продолжила девушка. — Полночи дороги оставались сухими, а я держалась в тени. Когда слышала стук сапог или копыт, сворачивала в поля. Потом стало хуже, пошел дождь, но, думаю, он же и притушил всякую утреннюю деятельность. Так что никаких проблем.

— Тебя могли изнасиловать, избить, убить, — покачала головой Мими Готье. — Твои родители из кожи вон лезли, лишь бы увезти тебя от опасности, а ты провела их, разрушила все их планы. Ты посмеялась над ними. Зачем ты вернулась, ma cherie? И кстати, ты принесла чего-нибудь пожевать?

— Думаешь, у меня было время заглянуть на рынок? — фыркнула Доминик. — Или, полагаешь, в городе еды побольше, чем тут? Я вернулась, потому что вряд ли ты сумеешь управиться здесь одна, бабушка. Я не могла позволить, чтобы ты бродила по другим фермам в поисках черствых объедков, забытых по углам, к тому же надвигается зима.

— Сейчас самый что ни на есть разгар лета! — Мими Готье не намеревалась дотянуть хотя бы до листопада; сама мысль об этом смешила ее.

— Я не могла прийти ни на секунду раньше, — не обратила на нее внимания Доминик. — А ты, кажется, ухитрилась за это время растерять последние остатки разума. Вижу, достала где-то молоко и хранишь его в своих башмаках?

— До кувшина мне не дотянуться, он на верхней полке. Не дерзи. — Она была счастлива, что раздобыла молоко. — Можешь попить немного на завтрак.

— Попью, когда буду готова. Сперва мне надо прилечь на часок. Прогулка была тяжелой, ночь долгой, я вымоталась до предела.

— Нет, не ходи в свою комнату, останься здесь, приляг на полу, составь мне компанию…

— Если тебя нужна компания, приходи посидеть в моей комнате; мне просто необходимо прилечь, — ответила девушка уже из коридора. Удаляясь от гостиной, она все повышала и повышала голос.

И крик ее разбудил мужчину.

— Ну вот, теперь ты все испортила, — сварливо пробурчала Мими. — Он еще не совсем готов, чтобы его убить. Он даже еще не готов встать.

Дубовик сидел на полу, обвив ручками-веточками курок винтовки. Мими не поняла, заметила его Доминик или нет. Возможно, для нее он выглядел всего лишь горкой ломаных прутьев; в сущности, при дневном свете он и старухе больше всего напоминал охапку хвороста.

— Ты захватила в плен германца? — удивилась Доминик. — Какая ты у меня способная, бабуля. Только вот зря ты отдала ему мою постель. Положила бы его в свою.

— Он сам выбрал твой матрас, без всякого приглашения, а мое белье все отправилось в город, или в ад, или еще куда-нибудь. Уйди отсюда, девочка.

— Он очень слаб, — заметила Доминик, частенько возившаяся с больными овцами и отказывающимися сосать вымя ягнятами. — А рану ему явно зашивал какой-то полуслепой криворукий недоумок.

— Попробовала бы ты справиться без света и со скрюченными артритом пальчиками!

— Ох, бабуля, это сделала ты? Я горжусь тобой.

Доминик двинулась вперед, едва не наступив на дубовика, она перешагнула винтовку. Солдат не выглядел ни испуганным, ни заинтересованным, но он по крайней мере очнулся и следил взглядом за девушкой, пересекшей комнату и присевшей на кровать.

— Думаю, в первую очередь его нужно хорошенько помыть, а потом дать ему то молоко.

— Я еще не собралась с силами, чтобы заняться насосом, — проворчала Мими Готье. — Я сама только что проснулась, — Тон ее стал тверже. — Доминик, этот человек — солдат вражеской армии, выгнавшей твоих родителей из нашего дома. Ты не можешь промыть его раны и посадить выздоравливать на солнышко, точно в пансионе для инвалидов. Мы должны пристрелить его и избавиться от тела. Подозреваю, его приятели через день-два вернутся за ним.

— У него красивые глаза, — ответила Доминик. — Доброе утро. Ты меня слышишь? Ты понимаешь меня?

— Imbécile![7] — Мими Готье не находила достаточно сильных слов, чтобы выразить степень своего изумления. — Доминик, убирайся от него! Я тебе запрещаю! Не болтай с ним! Это помощь врагу, преступление против твоей семьи, преступление против Франции!

— Он человек, истекающий кровью в моей постели, — сказала девушка. — И я не собираюсь представлять его папскому прелату. Бабушка, пожалуйста. Guten Tag?

Услышав приветствие на немецком, солдат моргнул. Голова его слегка дернулась, словно от приступа боли — боли, напоминающей человеку, что он все еще жив.

— Guten Tag? — прохрипел он в ответ.

— Давай молоко, — бросила внучка, — Принеси его сюда, бабуля.

— Я хранила его для древесного эльфа, — без всякой надежды воспротивилась Мими Готье.

— Какого еще древесного эльфа?

Мими Готье больше не могла говорить, да ей и нечего было сказать. Она просто показала на пол. Но ее внучка не смотрела. Дубовик лежал возле винтовки, вытянувшись, прижимаясь шипастыми конечностями к длинному стальному дулу, к поцарапанной полировке деревянного приклада.

— Ему молоко нужнее, чем нам, — пробормотала старушка, но она и сама знала, что голос ее слишком слаб и Доминик не услышит.

На гнилых стропилах в заросшем поле

Жестяная кровля шуршит под ветром —

Может, починить? А под этой крышей —

Дровяная печь, крашеный прилавок,

А в углу над кружкой сидит рассказчик:

«Вот он и пошел»… «И ему та ведьма»…

Пусть себе бычки нынче дешевеют:

Здесь любому фермеру по карману

Табачок, конфетки, покой, беседа.

Я едва познал этот зуд — и слушал,

Как Ньют Купер, важно дымя, клянется,

Что-де упокойник однажды ночью

У него сожрал битюга в конюшне.

Вот Эд Такстон хвалится старым банджо —

За него он дьяволу продал душу,

а звучит-то как! Даже зубы сводит.

А Сид Сигер шепчет: одна девица

Поутру купалась в меду душистом

И средь бела дня улетала в небо.

Я тогда не знал, что за каждой сказкой,

Для меня сиявшей небесным светом,

Прячутся свои горести и раны —

Целый мир мучений и страшных шрамов.

Я был городской, и в волшебной лавке

Я мечтал о том, что считал запретным:

Как заставить всех, позабыв о правде,

Мой ловить мотив — сладостный, но лживый?

Чем они берут? Где им варят зелье?

Как бы я хотел чаровать, морочить,

Увлекать, манить — но уже не помню

Эти вечера в желтом свете лампы,

Эти вечера — ледяное пиво,

Лимонад, тянучки и запах пота —

Я их не украл? Или это Фолкнер?

У него ведь тоже — над стойкой ястреб

И ножами дощатый пол изрезан.

Сам не без греха — я уже не знаю.

Лакрица? Полынь? Да. А вот ветчинный

Окорок — свисал с балки? Нет, не помню.

Кто же мне сказал — без хорошей байки

Ты, мол, не мужик? Джонатан Уайтфилд?

Или его брат Эйби — тот, который

Осенью попал под комбайн?

А Ховис Говорил: «Ты знаешь, на мне однажды

Загорелись брюки — от чистой злости».

Все это теперь — черепки, обрывки

И немой вопрос: может, мне удастся

Раскопать под листьями и полынью

И порог, и стены, крыльцо и крышу.

Чтобы от шагов заскрипели доски,

Чтобы по ступеням спустился Хортон —

Голос его — сорго, глаза — орехи, —

Нужен тот юнец, городской парнишка,

Не мужик еще — но готовый к байкам.

Пусть берет себе дьявольское банджо

И душистый мед… Улетаю в небо.

Саймон Бествик

Смутная тень зимы

Снег кружил на рождественском ветру, собираясь на лету в спирали и круги. Мягкая белизна покрыла тротуары и дороги, точно сахарная глазурь, иней припорошил живые изгороди и забор вокруг церкви; изморозь легла даже на надгробные плиты кладбища, на которое мы вошли через ворота покойницкой. Склонивший голову викторианский ангел словно нахлобучил снежную шапочку.

В морозных сумерках ярко горели огни церкви. Свет рвался из грязноватых оконных стекол, огни рассыпались по земле, по камням, по могилам — и по этому странному маленькому уголку погоста, втиснутому между двух стен, уголку, заросшему сорняками и отчего-то страшно запущенному в отличие от прочих участков ухоженного церковного кладбища. Земля тут была комковатая, неровная, утыканная деревянными покосившимися крестами.

Я забыл перчатки, но Карен тоже отличилась, так что все оказалось не так уж плохо: наши пальцы согревали друг друга. Ее родители следовали за нами.

Впервые за много лет — даже не припомню, за сколько именно, — я увидел церковь изнутри. Я отказался от любой веры в Бога примерно в то же время, когда понял, что Санта-Клаус и Зубная Фея всего лишь сказки для детишек. Но родители Карен оба были христианами, и она, кажется, унаследовала их веру. И все же до сих пор у нас не возникало крупных споров, так что я надеялся, что наши принципы в конце концов не придут в противоречие. Мы были вместе всего три месяца, но для меня наши отношения стали уже достаточно серьезными, чтобы провести эти праздничные дни с ней и ее семейством. Впрочем, мне все равно некуда было податься…

В церкви шла самая обычная служба. Прихожане поднимались один за другим и рассказывали свой кусочек истории Рождества; все, как всегда, упирали на рождение Христа, на то, как он пришел объединить человечество любовью, он, Спаситель, Мессия… ну, вы знаете всю эту чушь. Да нет, ничего такого, разве что зубастый воинствующий атеист во мне саркастически рычал: «Мессии, спасители… Люди всегда слишком трусливы, чтобы самим позаботиться о себе, вечно им нужен кто-то, кто придет и уберет за них весь мешающий им хлам…»

Атеист там или нет, но рождественские гимны — моя слабость. «Ночь тиха», «Вести ангельской внемли»… Когда я их слышу, мне и вправду хочется верить в Бога. А еще в Санта-Клауса. И в больших лопоухих кроликов по имени Харви, если уж на то пошло.

Что ж, сегодня вечером они играли «Так будь же весел, человек». Рокочущие органные мелодии распирали здание церкви, и голоса хора и паствы взмывали к потолку в более или менее музыкальной гармонии:

Так будь же весел, человек, пусть Бог тебя хранит.

Тебя в день Рождества Христа ничто не огорчит.

Заблудших Он пришел спасти, хоть дьявол и манит…

Карен все время стискивала мою руку, но я не мог не окинуть желчным взглядом паству. Интересно, какими христианами они бывают остальные дни в году, как любят своих ближних и прочих?

Но рождественская атмосфера все же постепенно овладела мной. Так просто отдаться течению, принять в свои объятия тепло, и товарищество, и любовь, не задаваясь слишком глубокими вопросами. Я и сам не заметил, что пою вместе с остальными:

К соседу повернись сейчас, его ты обними,

И обнимитесь все вокруг вы в братстве и любви.

И я не стыжусь (не слишком стыжусь) признаться, что именно так мы с Карен и поступили.

О эта весть, благая весть, и радостная весть!

О эта весть, благая весть.

Единственная странноватая нота прозвучала на коде проповеди викария.

Большая часть его речи протекла в согласии со всем предыдущим: банальности и сюсюканье о любви, мире, сострадании и тому подобное. Священник, седовласый старец с голубыми глазами, сверкающими за толстыми выпуклыми стеклами очков, одаривал ласковыми отеческими (хотя он больше походил на всеобщего дедушку) улыбками своих «детей». Но в конце…

— Мы не должны забывать, — произнес он, и лицо его внезапно окаменело, став суровым, — что наш Господь Иисус пришел к нам с прекрасной целью: Он пришел спасти нас от весьма реальной опасности. Эта опасность исходит от сатаны, от дьявола. Мы не смеем забывать это. Мы обязаны помнить, что Он сказал нам, помнить смысл Его слов и сохранить Его послание в наших сердцах.

Но мы должны также следить за дьяволом и его слугами. За теми, кто приходит искушать нас и отвращать от добра. Не так уж трудно увидеть, что есть добро, какая дорога верна. Но дьявол попытается заставить нас думать, что это

Назад Дальше