Больше всего я боялся, что проснется Галя. Женщины в таких ситуациях либо хватают за руки, мешая действовать, либо требуют вызвать милицию. К счастью, Галя сегодня спала на втором этаже. Я тихо спустился вниз и взял с полки у двери легкий топорик. По другую же сторону двери кто-то стоял. И не просто стоял, а тяжело, как медведь, перетаптывался. Терлись друг о друга края досок, шаркал половичок, видимо, сминаемый каблуками, а сама дверь подрагивала, точно ее ощупывали: отходил дерматиновый валик, побрякивал неплотно прижатый засов.
— Кто там? — негромко спросил я.
Звуки на мгновение прекратились. Человек замер. Так мы и стояли некоторое время, разделенные дверью. Он снаружи, а я внутри, сжимая топорик. Страха у меня совсем не было, но я слышал сопение, будто прорывающееся сквозь воспаленное горло — хрипловатое, мокрое, побулькивающее дифтерийными пленочками, и я чувствовал душный холодный запах, исходящий от ночного пришельца. Я тогда еще не знал, что это за запах, но когда рано утром, чтобы опередить Галю, открыл наружную дверь, то увидел комья влажной земли, рассыпанные по крыльцу, полусгнившие корешки, ошметки рыхлого дерна и в одном из них след, как будто от босой пятки.
Землю с крыльца я смахнул и Гале ничего не сказал. Настроение у меня испортилось совершенно. Я зверски не выспался, просидев до утра на кухне с топориком. И поэтому — к разочарованию Герчика — восторгов его насчет свидетеля не разделял, даже не сразу сообразил, о чем, собственно, речь, а когда сообразил, спросил довольно уныло:
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно, — прошептал Герчик мне на ухо. — Селиванов Василий Григорьевич, помните подчеркнутую фамилию?
— Кажется, помню…
— Так вот, он жив, — сказал Герчик. — Персональный пенсионер, поселок Лыко Ростовской области, от Ростова на электричке, потом местным автобусом. — Он прищелкнул пальцами и деловито спросил:
— Ну что, я еду?
— Только без фанфар, — сказал я после некоторого раздумья. Честно говоря, мне не хотелось его отпускать. Не то чтобы я действительно всерьез чего-то боялся, но, по-видимому, сказывалась политическая обстановка тех дней: я все время пребывал в состоянии некоторой настороженности — когда ждешь, что на тебя вот-вот что-то обрушится. И обрушиваться, вроде бы, нечему, а все равно плечи сутулятся. Добавляло тревоги и неприятное происшествие в Лобне. Я тогда еще не увязывал его с нашим неофициальным расследованием, но осадок в душе оставался, спокойствия не было, и я дергался по пустякам, предчувствуя неприятности.
Разумеется, некоторые меры предосторожности мы приняли. Как уже говорилось, о Мумии в моем кабинете не произносилось ни звука. Уходили на шумный бульвар, где прослушивание, по-видимому, исключалось. Или — шепотом, как сейчас, на ухо друг другу. Одно время Герчик пытался писать мне записки, которые тут же сжигал. У нас целый день в комнате стоял запах паленой бумаги. И в конце концов я запретил ему это делать: подозрительно, и к тому же не хватает нам пожара! Вот будет скандал — пожар в «Белом доме»! Возникал и вопрос, а где, собственно, держать папку? Оставлять ее дальше в архиве Комиссии было рискованно. Архив открытый, наткнуться на нее может кто угодно. Спрятать в камере хранения на вокзале, зарыть в землю? Или, может быть, временно схоронить у какого-нибудь надежного человека? Ерунда, это все отдавало страстями дешевых шпионских романов. Я чувствовал, что не следует пользоваться никакими книжными ухищрениями. В прошлый раз (когда были первые обыски) нас спасла именно святая наивность. Попытайся мы тогда специально спрятать папку, ее бы непременно нашли. Ну и в данном случае, вероятно, следует сделать то же самое.
Я неоднократно пытался втолковать это Герчику: с профессионалами можно бороться только непрофессиональными методами. Наша сила лишь в том, что мы становимся непредсказуемыми. К сожалению, Герчик, по молодости, никак не соглашался со мной. Он считал, что именно настоящего профессионализма нам и не хватает. Можно все просчитать, аккуратно продумать, предусмотреть все опасности. В общем, есть одно место, вы только доверьтесь мне, Александр Михайлович! Глаза у него блестели. В итоге, я просто махнул рукой. Делай, что хочешь. Пусть я даже не буду знать, где она спрятана. Может быть, он прав, так будет надежнее.
— Не волнуйтесь, шеф, все будет в порядке, — твердо сказал он.
Тут же запихал папку в портфель и уехал с ней на вывернувшем трамвае.
Больше я никогда этих документов не видел. Если бы я тогда знал чем все это закончится, если бы я хоть в малейшей степени прозревал трагическую суть предстоящего, я бы, наверное, своими руками отдал эту папку Грише Рогожину. Нате, жрите, делайте с ней, что хотите, шантажируйте, устраивайте себе карьеры, продавайте, обменивайте на сиюминутные политические победы. Об одном только прошу: не трогайте человека!
Ничего подобного я, конечно, предвидеть не мог.
* * *
Первые признаки, что у нас что-то не так, появились еще до его возвращения из той роковой поездки. Связаны они были все с тем же Гришей Рогожиным. Я не устаю удивляться этому человеку. Гриша политик до мозга костей. Когда нужно было на первых выборах опрокинуть стену партаппаратчиков, он метался по митингам и доказывал, что коммунисты погубили Россию. Но когда, уже после выборов, обнаружилось, что коммунисты никуда не ушли, что они по-прежнему сидят в кабинетах, правда, под другими табличками, что правление крупных банков составлено исключительно из функционеров ЦК, оказалось, что Гриша с этими людьми вовсе не ссорился, он давно их приятель, коллега, до некоторой степени собутыльник, они вместе заседают в каких-то полуофициальных структурах, а все прежние друзья (из демократов, естественно) где-то на периферии. На упреки в двуличии он недоуменно поднимал брови. Какое двуличие, просто ситуация принципиальным образом изменилась. Мне казалось, что он придерживается старого английского правила: у нас нет постоянных друзей и постоянных врагов, у нас есть только постоянные интересы. Впрочем, до англичан это использовали римляне. Мало помогло, рухнула Римская и скукожилась Британская империя…
Интересы у Гриши были. В коридорах власти он чувствовал себя как рыба в воде. Новые веяния ощущал по каким-то невидимым колебаниям эфира, и я нисколько не удивился, когда в августе он якобы случайно столкнулся со мной при выходе из «Белого дома» и, пройдя как приятель с приятелем метров сто, вдруг, без связи с предыдущим, заявил, что нам следовало бы поговорить.
Вероятно, он, как и я, сомневался в звукоизоляции кабинетов парламента (а быть может, как раз уже не сомневался, а знал все точно), но повел он меня не в свои тогда еще довольно скромные апартаменты, а свернул дважды за угол, пересек трамвайную линию, протащил меня по проспекту, пренебрег светофором, и мы оказались на том самом месте, где обсуждали свои проблемы с Герчиком. Только не в начале бульвара, а в дальнем его конце. Здесь Гриша чуть ли не силой усадил меня на скаамейку, сел рядом, достал роскошную папку с тиснением «Верховный Совет РФ», вынул из нее какие-то якобы деловые бумаги, положил на колени, подровнял, прижал, чтобы не сдуло и, не обращая больше на них внимания, канцелярским, без эмоций, голосом произнес:
— Верните папку.
— Какую папку? — спросил я.
Гриша сразу же сморщился, как будто раскусил что-то кислое, обеими руками провел по гладким, зачесанным назад волосам, сдул что-то с ладоней, потер их одна о другую, точно в ознобе, и все тем же канцелярским голосом сообщил, глядя в сторону:
— Меня тут недавно спросили, может ли она находиться у вас. Поймаете? И я был вынужден ответить утвердительно. Имейте в виду: задействованы очень серьезные силы. Понимаете?
Он опять потер руки, точно в ознобе.
— А что в этой папке? — невинно спросил я.
— Если бы я знал, — тоскливо ответил Гриша. — Честное слово, все будто с ума посходили. Рыщут по Москве, обшаривают, вынюхивают что-то. — Не поворачивая головы, он скосил на меня чуткие глаза. И внезапно в них, будто тень, что-то мелькнуло. — Вы хотите быть членоом Совета безопасности при Президенте?
— Ого-о!.. — протянул я. — Такова, значит, цена?
— Цена, по-моему, выше, — сказал Гриша. — Но ведь настоящую цену вы все равно взять не сумеете. И я вообще не уверен, что вы понимаете, о чем идет речь. Или все-таки понимаете?
— Нет, — сказал я.
Пару секунд мы сидели в напряженном молчании. А потом Гриша вздохнул и, точно чертик, вскочил на ноги.
— Нет так нет, — сказал он, улыбаясь несколько кривовато. — Только вы уж и дальше держитесь этой версии. То есть — слыхом не слыхивали, понятия не имеете. Потому что в противном случае, вы можете очень крупно меня подвести. Между прочим, Галина Сергеевна в отпуске?
— Нет.
— Отправьте ее отдыхать. На Восток, на Запад — значения не имеет. Все равно. Главное, чтобы не в ведомственный санаторий. — Он вдруг наклонился и осторожно тронул меня рукой. — Прошу вас, не откладывайте…
Это был чертовски хороший совет. Правда, всю практическую ценность его я понял значительно позже. А тогда я только смотрел, как он уходит от меня по бульвару — вот остановился на перекрестке, закурил, обернулся зачем-то, небрежно помахал мне рукой и, не дожидаясь зеленого, побежал на ту сторону.
В эти же дни я начал чувствовать Мумию. Мне пришлось несколько раз пересекать Красную площадь в сторону проходной у Боровицких ворот. И вот, двигаясь как-то по брусчатке от Исторического музея, безразлично поглядывая на грозные пороховые зубья кремлевских стен, на торец Лобного места, на пряничную глазурь собора, я внезапно почуял, что как бы нечто холодное просовывается мне под сердце, осторожно обволакивает его, мягко, но подробно ощупывает, изучает, примеривается, будто взвешивает, а потом берет поудобнее и сжимает костяной ладонью.
Вероятно, я даже на долю секунды потерял сознание — пошатнулся, едва не рухнул на антрацитовый просверк брусчатки. Во всяком случае, передо мной вырос сержант с рацией на ремешке и, недоброжелательно смерив взглядом, потребовал документы.
Он, наверное, принял меня за пьяного. Но провал в мозговую судорогу уже миновал, невидимые ледяные пальцы разжались, сердце дико заколотилось, будто освобожденное, я поспешно предъявил удостоверение депутата Верховного Совета, сержант, подтянувшись, откозырял, и лишь кровь, обжегшая сердце, напоминала о том, что было.
Теперь я ощущал ее постоянно. Направлялся ли я к Савеловскому вокзалу, лежал ли ночью без сна у себя в тихой Лобне или бесконечно вываривался в истерике заседаний гнусного Чрезвычайного съезда (каждый голос был тогда на счету, и мне против желания приходилось терпеть непрекращающиеся дебаты: «Долой правительство!», «Вернем трудящимся социальную справедливость!»). Где бы я ни был, сердце у меня будто высасывала некая пустота — мрак изнанки, межзвездный холод Вселенной. Мавзолей казался мне гигантской могилой, возвышающейся над всем нашим миром. Задевали его верхушку развалы грозовых облаков, охраняли вход в преисподнюю траурные серебристые ели, а под титанической чудовищной его пирамидой, под землей и бетоном, служившими то ли защитой, то ли тюрьмой, в сердцевине мрака и неживой ровной температуры, точно панцирный жук, скрывалось трудно представимое нечто, и оно сквозь бетон и землю касалось меня нечеловеческим взором.
Я ей даже в какой-то мере сочувствовал. Разумеется, можно по-разному относиться к деятельности В. И. Ленина, считать его великим революционером, открывшим человечеству новый путь, или деспотом, создавшим жестокую извращенную тиранию. Это решать не мне. Но его страшная последующая судьба: одиночное семидесятилетнее заключение в подземных камерах зиккурата, изоляция, невозможность жить такой жизнью, какой живут самые обыкновенные люди, удручающее сознание того, что ты уже вовсе не человек, вероятно, вызывало невольную жалость.
Кстати, ясен стал и смысл букв, нацарапанных на папке синим карандашом. «ПЖВЛ» — «посмертная жизнь Владимира Ленина». Может быть, сам Иосиф Виссарионович сделал эту угловатую надпись. А, быть может, и не он, уж слишком это все было бы просто. Во всяком случае, видя теперь мрачный брус с пятью золотыми буквами, горки елей, высаживаемых обычно на кладбищах и перед горкомами, кукольные, как будто из воска, фигуры почетного караула, я — конечно, непроизвольно — старался ускорить шаги и как можно быстрее проскочить это неприятное место. Все это казалось мне декорациями, скрывающими мерзкую суть, и я ежился, чувствуя расползающийся по стране неживой черный холод.