— Заруби себе на носу, — дед обрадовался, что я так хорошо подыграл ему. — Мужчина на охоту не за прибытком, а за храбростью ходит. Мы тут уж не знали, что думать, а он и ухом не ведет, постреленок. — Дедушка многозначительно посмотрел на бабушку и, притянув меня поближе, поинтересовался: — Пулей или дробью на кабанчика заряжал?
Мама и его отчитала за потачку, потом взяла меня за руку, подвела к стене, ткнула пальцем между календарем и часами и спросила, предварительно дав подзатыльника:
— Видишь?
— Ровно час.
— Теперь понял, за что досталось?
Я пожал плечами и попробовал угадать:
— Если бы пришел в двенадцать, вместо одного тумака двенадцать отвесила?
— Я тебя не про время спрашиваю. Ты на календарь смотри, — мама в сердцах схватила меня за ухо и повернула мою голову, куда следует.
— Среда, — заморгал я.
— А ушел в субботу!
С перепугу у меня в голове все перемешалось.
— Неужели я пришел на три дня раньше, чем вышел? — обрадовался я. — Как же теперь быть? Значит, надо все тумаки обратно возвратить?!
— Болтун! — мама уже не сердилась. — А если бы, не дай бог, убился где? Что тогда?
— Тогда некого было б и тумаками потчевать, — вступилась бабушка, притянула меня к себе поближе и спросила: — А скажи, дитятко, красивая сверху земля? Я ведь ни разу в жизни выше крыши не поднималась.
Бабушке мама противоречить не решилась. И стала вокруг меня хлопотать, ссадины да синяки мои охаживать. Камень холодный из погреба достала и к одному синяку приложила, к другому — топор прижала. А сама как бы невзначай спрашивает:
— А велик ли кабан?
— Как жеребец.
— А жирен ли?
— Как чибис.
— А много ли от него прибытку будет?
— Да на грош натянем.
— Ох, добытчики мои, — вздохнула мама и наклонилась, чтобы поцеловать меня. А у нее из глаз слезы — кап! — мне на щеку… — Лучше б ты перо матери на шляпу у ястреба из хвоста выдернул. Все соседи полопались бы от зависти…
И от ее слов так мне тепло и хорошо стало, будто солнышко в дом заглянуло. Все легко вздохнули и кинулись жалеть меня да подробности выспрашивать. Но мама не дала им и слова вымолвить.
— Все мы, вижу, в душе охотники, но порядок должен быть. Не торчите без толку под ногами. Не видите, что ребенок голодный пришел? Вы вдвоем с дедом целыми днями в лесу околачиваетесь и пустыми приходите, а он не успел на охоту выйти — сразу и ястреб, и кабан.
Отец на такую обиду ни словечка, отрезал ломоть хлеба во всю буханку, мяса кус сверху положил и принялся резать еще ломоть, но вдруг остановился, бросил нож на стол, разломал буханку пополам и вытащил из нее за обору запеченный лапоть.
— А это в каком бору добыли? — ухмыльнулся, чтобы матери отплатить за укоры.
— Сами виноваты, — накинулась на него мать. — И жнете, и молотите, и веете, и мелете, и муку просеваете, а лаптя не заметили. Вам только бы кабаны, только ружья… Чем языком молоть, отправились бы за кабаном в лес.
До этих слов я все еще мялся, а уж тут выпрямился во весь рост и сел к столу как равный с равными. Хотя помирал с голоду, борщ прихлебывал степенно, неторопливо. Выловил из миски кусок мяса и солидно объяснил отцу:
— Ты дохлебай борщ, а с мясом я управлюсь, так быстрей будет. И сможем в лес ехать.
Отец поморщился, но ничего не ответил, потом улыбнулся в усы, задумал, верно, что-то. Когда вышли мы с ним во двор, он посадил меня на телегу, сам оседлал коня и подался в лес.
— Куда же ты, погоди! — закричал я.
— Ты на телеге, а я верхом, так быстрее будет. Доброго пути! — и весело помахал шапкой на скаку.
Стыдно мне стало. Слез я с телеги и пошел в лес один, кабана своего искать. Неделю, верно, бродил и наконец совсем потерял надежду найти тот дуб и гнездо на нем.
Иду я, повесил нос, на птичек охочусь, белочек дразню, из шишек семечки грызу. И вдруг что-то как заорет над моей головой, как завизжит. Меня даже жар прохватил. Чтобы охладиться, шарахнулся я в сторону, ветер пустил, полегчало. Но на пути у меня опять очутился этот злосчастный дуб — девять пядей в ширину, пять вершков в высоту. Поглядел я вверх, на ветви, и как подкошенный свалился на землю. Час, верно, катался, ухватившись за живот, пока отпустил меня смех.
Оказывается, поросенок, которого я на дерево закинул, вырос, в большую свинью превратился, и привела она двенадцать поросят. Прыгают свинячьи детки по веткам, визжат пронзительными голосами — упасть боятся. Не столько боятся упасть, сколько радуются, что никто до них дотянуться не может.
Ну, думаю, теперь я покажу, чего стоит настоящий мужчина, за все насмешки с лихвой расквитаюсь.
Проверил: глаз — таращится, ухо — топорщится, а охотничье сердце, как цеп на току, стучит. Значит, все на своем месте, можно начинать. Поднял я ружье, прицелился и — паф! в крайнего. Тот с ветки — шлеп! вверх тормашками, а лис в тот же миг — хвать! его в зубы и унес. Я тогда второго — бах! И этого хорек заглотнул — на один укус хватило. Третьего сорока уволокла. Четвертого воробьи затоптали. Пятого ласточка склевала, а шестой… Пока я целился, его комар забодал. Но я не унываю, взял на мушку седьмого и… Подстрелил бы, точно вам говорю, только подошло время обедать, и я решил малость передохнуть.
Лежу в траве, припасы, что мама собрала, жую, из хлебного мякиша пульки катаю и примечаю — свинья на дереве со своим выводком на меня из-за листьев поглядывает. Подкрепился, прилег за пнем и давай снова палить. Кабанчики, как переспелые груши, посыпались на землю, по всему лесу гул и грохот идет. Это тебе не шуточная охота! Я метко целюсь, чтобы пуля в один глаз вошла, в другой вышла: ценный мех, не повредить бы…
И так я разгорячился, что обо всем на свете позабыл. А когда вспомнил, где нахожусь, было уже поздно: не успел прицелиться в последнего кабанчика, как чье-то рыло меня пониже спины ка-ак двинет! Подбросило меня выше дерева, а на обратном пути упал я в старое аистиное гнездо. Отдышался, через край перевесился, вниз смотрю. А там страх что творится: огромный клыкастый кабан вокруг дуба топчется и последними свинскими словами ругается: как, мол, я посмел его поросятам хлебным мякишем глаза залепить, его супругу тяжело ранить… Кружит он так, ветки в ярости ломает и ждет, пока я вниз спущусь. Щетина дыбом стоит, клыки оскалены, пена с морды клочьями летит. А я не шелохнусь. Что поделаешь, неужто такому свирепому добровольно на клыки полезешь?
Маюсь я в гнезде и рассуждаю сам с собой:
"Вот бы собачонку, хоть плохонькую! Прогнала бы она это страшилище, своего хозяина вызволила! Или вообще не позволила бы кабану подойти ко мне, на куски бы его разорвала". И поклялся всеми лесными бестиями: вернусь домой живым и здоровым, во что бы то ни стало заведу охотничью собаку.
А разъяренный кабан вокруг дерева носится, только ветки трещат.
И сидеть бы мне на дубе весь свой век, когда б не нашел в ранце клубок лески. Навязал из нее петель и принялся ловить ворон. Поймаю, на лапки путы надену и к гнезду привязываю. Как сто двадцать две набрал, стал кричать и руками махать. Они крыльями замахали, взлетели и гнездо в воздух подняли. А с гнездом и меня. Леший знает, куда бы они меня занесли, если бы не смекалка моя: стал по одной отпускать. Отпускал-отпускал, пока совсем мало осталось. Не под силу им было гнездо тащить, и мы мягко опустились на землю.
Но недаром меня мама упрямцем зовет, я от своего отступаться не намерен!
Пошел, значит, я опять к тому дубу. И вижу, что под ним уже никого нет: ни страшного кабана, ни его поросят, ни свиньи раненой. Одни следы остались. Пошел по следам. Оказывается, кабан выстроил своих кабанят и повел в пруд глаза промывать. Первый поросенок за отцовский хвост держится, второй — за хвост своего братца, третий — за репицу второго… А последней шла свинья. Так цепочкой и двигались, как альпинисты.
Эх, думаю, была не была…
Ка-ак шарахнул я кабана в лоб, он вверх тормашками и лежит без движения, а остальные тоже не бегут, стоят на месте и горько хрюкают. Не видят, куда идти — глаза-то у них хлебным мякишем залеплены!
Мигом вытащил я нож из-за голенища, отхватил у кабана хвост, сунул его в зубы первому поросенку и тронулся в путь, а за мной весь выводок кабаний как на поводке потянулся.
Так я с одного выстрела семь кабанчиков и свинью в придачу добыл.
Отец с дедом в мою честь пир закатили — три тарелки холодца из моих трофеев наварили. Из одной щетины столько жиру натопили, что все наши деревенские как ни старались, никак ложками пробить не могли. Тогда я принес топор, присел на корточки да как рубану со всего маху… Но угодил по краю. Тарелка подпрыгнула, перевернулась, холодец по полу разлетелся, а мыши вмиг угощение по норкам разнесли.
Разозлился я, кинулся крушить их норы, только дедушка удержал мою руку и сказал:
— Не сердись. Дешево досталось, задешево и рассталось… От семерых всегда меньше пользы, чем от одного. От твоей жадности и лес опустел, и деревня еще одним недобрым делом прославилась, — сказал это дедушка и посмотрел на меня грустно-грустно. И так мне от его взгляда стало холодно и тяжко, будто в груди вместо сердца у меня гладкий холодный камень лежит.
Перестарался.
МАГНИТ
— Какого пса зайчишка больше всего боится?
— Белого.
— Почему?
— Думает, — самый свирепый, в одной нижней рубахе гонится.
Как я решил, когда в аистином гнезде сидел, так и сделал: от соседа принес в шапке щеночка махонького и стал растить. А когда подрос мой Чюпкус, оказалось — пес редкой охотничьей породы, почти совсем исчезнувшей на земле. Лапы у него, как у теленка, — толстые, нарастопырку, хвост — мохнатый, бубликом, шерсть колючая, как щетина на платяной щетке, уши — длиннющие, до земли висят, приходится над головой веревочкой завязывать, как на зимнем треухе, чтобы на бегу в ногах не путались, голос хриплый, клыки острые, выше носа торчат. А вообще-то характер у песика покладистый: когда спит — и с палкой подойдешь, а когда сторожит — и палки не нужно.
Листал я его родословные книги и в седьмом томе прочел, что порода эта очень и очень солидная — помесь чистейшей литовской гончей, французского свинопаса, английского конокрада, цыганского дога и прусского бульдога. Его предки, как писано в девятом томе, у древних литовских князей в покоях зайцев травили, в шубах медвежьих блошек ловили, шляхтичей чванных за икры хватали, рыцарей-крестоносцев выть на луну обучали.
А однажды такой случай случился. Триста тридцать третий собачий прапредок Чюпкуса, по кличке Гребкус, бежал как-то по дороге и нашел грош оброненный. Схватил в зубы и со всех собачьих ног помчался к своему хозяину Йоселису в корчму. На беду в ту самую пору ехал в карете по той же дороге ясновельможный пан Гвера. Как увидел он золото, тотчас велел слугам остановиться и грош у пса безродного отобрать.
Схватили слуги грош, взобрались обратно на козлы и дальше поехали. А Гребкус бежит сзади и с досады тявкает:
— По бедности отнял! По бедности отнял!..
Надоело пану слушать Гребкусов лай, швырнул он грош в окошко кареты и думал, что отделался от въедливой твари, да не на такого напал. Схватил Гребкус грошик, но не отстает, продолжает гавкать:
— Со страху отдал! Со страху отдал!..
Разозлился пан:
— Стану я такого паршивца пугаться!.. Слуги, отобрать у голодранца золотой!
Слуги опять слезли с козел, отняли грошик у Гребкуса и дальше поехали. А. Гребкус всех собак с округи созвал, подучил, бегут они за каретой и на разные лады заливаются:
— По бедности отнял! По бедности отнял!
Побелел пан от такого оскорбления, швырнул грош на дорогу.
— Со страху отдал! Со страху отдал! — не унимается Гребкус, а за ним и вся свора.
Тут уж пан совсем взбеленился. Велел слугам гнать коней вскачь. Хлестнули те рысаков кнутами, и кони понеслись во весь опор. Вихрем летел пан в карете, но еще быстрее мчались Гребкус с приятелями, не переставая драть горло:
— Со страху отдал!..
Во время бешеной скачки и слуг своих пан-шляхтич растерял, повываливались они на дорогу, и самого растрясло до полусмерти, и коней загнал, а от Гребкуса все равно не убежал. В конце концов ясновельможный пан заткнул уши паклей, натянул на голову шубу и лежит, мертвым прикинулся, может, отцепятся, думает. Но не тут-то было. Учуял Гребкус обман и решил пана перехитрить — в речке утопить. Стали пана из кареты выволакивать: за одну полу потянут, за другую потащат, за пятки куснут, за икры хватнут, только ничего не выходит, не поднимается пан, и все тут.
"Замерз, наверное", — решили собаки, победно подняли хвосты торчком и разбежались довольные. А Гребкус домой героем вернулся.
Вот какими смекалистыми и упорными были предки Чюпкуса еще в средние века. Так что уж о нем говорить? За последнее столетие, после ужасного собачьего мора, эта порода до того навострилась в упорстве, что Чюпкус мой, если за кем во сне увяжется, до тех пор дрыхнет, пока не догонит свою жертву.
Однажды зачем-то нужно мне было Чюпкуса разбудить. Так я его, представьте, в воду бросил. Уже пузыри идут, а он знай себе спит. В землю его закапывал, пятки щекотал, соломинку в нос совал, по-всякому ухищрялся, пока, наконец, удалось запахом шипящего сала поднять. Оказалось, Чюпкус вовсе не спал, просто он загнал во сне на дерево кота, да не простого, а самого вредного в нашей деревне, и караулил, глаз с него не сводил.
Кот сидит, а Чюпкус спит и караулит. Кот изнывает на дереве, а Чюпкус похрапывает и сторожит. Кот уже обессилел вконец, а Чюпкус — сторожит, ни на минуту глаз не открывает, чтоб не упустить врага.
Так и караулил, пока запах сала не перешиб его упорства.
За свое вмешательство я извинился, а его за упорство угостил — березовой кашей с тем самым салом. Не совсем, правда, с салом, больше с запахом.
А то был еще такой случай. У нашего соседа беда приключилась — какие-то негодники свели со двора быка. Не прошло и получаса, как мы с Чюпкусом были уже на месте происшествия. Глазом моргнуть никто не успел, как мой Чюпкус взял след. Кинулись мы в погоню за злодеями. Два часа бегом бежали. Наконец в придорожных кустах нашли теленка спрятанного. Знает мой Чюпкус дело! Люди, правда, стали сомневаться, только я все чин-чином по-научному им объяснил:
— У быка сколько ног? Четыре? И у теленка четыре. И у того и у другого копыта раздвоены? Раздвоены. А что от рогов на земле следа не остается — так тут уж Чюпкус ни при чем. Нашел пропажу, и нечего болтать зря. Только авторитет моего пса подрываете!
А сосед наш — тот уж так благодарил, слов найти не мог, молился на нас, от радости чуть изрядной дубинкой не перекрестил. Но это уже другой разговор…
До злодеев-грабителей Чюпкус еще целый год добирался. И до того их настращал, что с испугу они за границу сбежали. Но Чюпкус все не унимался, след не терял. На следующий год, едва снег сошел, он привел к заброшенной могиле и стал землю лапами рыть. Я сразу сообразил, что за собака тут зарыта. Ну, не то, чтобы собака… Одним словом, схватил я лопату и стал копать. Копал-копал, покуда девять потов с меня не сошло, а докопался-таки. Оказалось, мой пес учуял: в этой могиле был похоронен бронзовый чубук палисандровой трубки дальнего предка двух злодеев, который прославился грабежами еще во времена соловья-разбойника.
Вот какой удивительный нюх у моего Чюпкуса!
Но все это сущие пустяки по сравнению с тем, что произошло потом. Не упорством и не чутьем прославился мой пес на весь мир, а совсем другим, неведомым ни одной собаке свойством, которое я, посоветовавшись с нашими балаболскими говорунами, назвал "телецуцикомагизм". Это начала слов, которые все хорошо знают и очень часто произносят: "цуцик" — намекает на происхождение Чюпкуса, "магизм" — сокращение от магнетизм, теперь все о нем говорят. Ну, а "теле" я добавил просто так, чтобы новый термин звучал более научно и скорее прижился. Быстрее, чем "телик", наверное, ничто не приживается!
А дело было так.