Научная фантастика — увеличительное зеркало настоящего. Тревожные симптомы, возведенные в энную степень, характеризуют буржуазное общество, в котором созидательные силы из блага превращаются в зло. При этом распад искусства ставится в прямую зависимость от развития науки и техники.
Зачем сочинять стихи, когда машина-поэт может за одну минуту изготовить прекрасную поэму?
Зачем работать кистью, когда машина-художник может выдать без промедления отличную картину?
Зачем писать музыку, когда машина-композитор может сфабриковать новый опус, не уступающий первоклассным образцам?
Зачем изощрять чувства, искать неподдельных переживаний, когда эмоциональные фильмы и прочие иллюзионы позволяют испытывать ужасы и ощущать наслаждение?
Машина обезличивает человека, вытесняет его из всех жизненных сфер, нивелирует духовную деятельность. Техника будущего рисуется как страшная обесчеловечивающая сила. Хитроумные синтезаторы воссоздают образы, воспроизводят эмоции и… разъединяют людей.
Электронный прибор в руках искусной художницы составляет из атомов изумительные цветовые гаммы, причудливые орхидеи, превосходящие естественные тончайшими переливами красок. Но никакие иллюзии не заменят одинокой женщине потерянного счастья. Забывшись, она может создать из воздуха лишь бесплотный образ возлюбленного, с которым рассталась много лет назад. Лирическая новелла Масами Фукусима «Жизнь цветов коротка» заметно отличается национальным японским колоритом от привычных американских рассказов. Однако речь идет о сходных явлениях, порожденных теми же закономерностями бездушной механической цивилизации.
«Нет, Рамирес, художника должна связывать с аудиторией общность жизненного опыта. А эту-то общность люди утратили… Ведь вам известно, что последним новым видом искусства было кино. Все, что делалось после этого, — простая техника». Художник Рамирес не может опровергнуть утверждение миллионера Картера, но чтобы отомстить ненавистному магнату, которому понадобился его жалкий клочок земли, обещает создать нечто необыкновенное и сдерживает слово. Великолепная картина, выполненная необычным способом, фиксирует затопление каньона и смерть самого художника, из чувства протеста не пожелавшего покинуть свою землю.
В «Картине» Айона Декле погибает художник. В «Премьере» Ричарда Сабиа погибают зрители. В электронном аппарате, беспредельно усиливающем эмоции актера, человека с повышенной возбудимостью, не сработало ограничительное устройство. Все умерли с улыбкой на губах: смерть была легкой и приятной…
Джеймс Блиш в рассказе «Произведение искусства» воскрешает к новой жизни и переносит в Америку 2162 года знаменитого Рихарда Штрауса. Искусство механизировалось. Поточный метод применяется даже при создании серьезной музыки. «Неододекафония», основанная на теории информации и электронной технике, доводит до логического предела те самые симптомы деградации, которые тревожили Рихарда Штрауса в XX столетии и еще раньше были подмечены Жюлем Верном в метафоре «алгебраической музыки». В этих условиях художественный опыт «короля капельмейстеров» оказывается безнадежно устаревшим. По мнению Штрауса и очевидно самого Блиша, экстраполирующего в даль времен характерные признаки музыкального авангардизма, это «стиль игры малолетнего идиота, которого учат барабанить по клавишам расстроенного рояля, только бы он не занялся чем-нибудь похуже». Однако бедному Штраусу не остается ничего другого, как примениться к изменившимся требованиям. Не в силах преодолеть свою творческую индивидуальность, он копирует в новой опере собственные «музыкальные рефлексы» и, вопреки ожиданиям психоскульптора, вселившего в телесную оболочку донора интеллект и духовный мир великого композитора, умирает как художник еще до того, как закончился необычный эксперимент. Мертворожденное произведение Штрауса столь же бесплодно, как и психоскульптура, которую он справедливо считает «достаточно утонченным, на уровне века, видом жестокости». Искусство, утратившее человечность, перестает быть искусством. К этой мысли и приводит читателей Джеймс Блиш.
Парадоксы современного мира, помноженные на богатое воображение, порождают удивительные сюжеты, которые эксплуатируются фантастами в серьезных или развлекательных целях.
Англичанин Уильям Тэнн и американец Дэймон Найт известны своей склонностью к юмористическим ситуациям, проистекающим из того положения, что в эпоху всепобеждающей техники представления о сущности и видимости, подлинном и поддельном относительны. «Открытие Морниела Метауэя» Уильяма Тэнна и «Творение прекрасного» Дэймора Найта — рассказы, основанные на недоразумениях. И в том и в другом используется условный фантастический прием перемещения во времени. В первом случае к художнику-пачкуну попадает искусствовед из далекого будущего, посвятивший себя изучению «великого Метауэя», основоположника новой школы в живописи. Но прежде чем искусствовед выяснил свою ошибку, находчивый пачкун умчался в машине времени, а посланец из будущего, оставшись в нашем веке, реформирует живопись на правах «подлинного Метауэя».
Во втором рассказе жуликоватый делец Гордон Фиш благодаря случайному «сдвигу во времени» получает из будущего комплекс загадочных механизмов, создающих по заданной программе шедевры изобразительного искусства, но из-за невежества не может воспользоваться этим подарком судьбы. Такие парадоксальные рассказы, не лишенные, впрочем, критической направленности, характерны для англо-американской фантастики.
Искусству будущего посвящены и произведения прогностические, авторы которых, учитывая потенциальные возможности техники, предсказывают появление новых изобразительных средств и новых способов воплощения художественного замысла. Так, в рассказе румынского писателя О.Шурпану «Колдун» речь идет о воздействии на слуховые центры через осязание и сюжет построен таким образом, чтобы показать необыкновенный музыкальный аппарат в действии. С будущими техническими новациями связан и юмористический рассказ польского литератора Витольда Зегальского «Писательская кухня».
Если в упомянутых произведениях выдвигаются более или менее частные проблемы, эстетические или моральные, то Ллойд Биггл младший в рассказе «Музыкодел» приходит к социальным обобщениям. Общество будущего с его гигантскими монополиями, взявшими на откуп то, что когда-то называлось искусством, гипербола современной Америки. Когда-то существовали музыка, литература, поэзия. Все это исчезло и давно забыто. Никто больше не учится играть на инструментах. «Зачем, когда есть столько чудесных машин, воспроизводящих коммерсы без малейшего усилия?» Рекламные коммерсы — такое же проклятие века, как телевидение в романе Бредбери. Один из музыкоделов-поденщиков, Эрлин Бак, пытается возродить настоящую музыку, которая «заставляет людей смеяться и плакать, и танцевать, и сходить с ума». Но его поиски противоречат интересам рекламной компании. Непокорного Эрлина Бака, виновного в том, что он не хотел и не умел быть посредственностью, отправляют на пожизненную каторгу на рудники Ганимеда. Казалось бы, все безысходно и беспросветно. Однако автор вводит в рассказ утопический зачин и финал. Добрые семена, посеянные Эрлином Баком, дали прекрасные всходы. Его примеру последовали другие музыкоделы, и в Америке XXIV века возродилась не только музыка, но и поэзия, литература и все другие виды искусства. Вернувшись на Землю дряхлым стариком, Эрлин Бак застает у себя на родине огромный город искусств, возникший «необъяснимо, словно феникс… из пепла позорно загнившей культуры».
Разумеется, в этом счастливом финале нет ничего закономерного. Все объясняется странным стечением обстоятельств. Эрлин Бак нечаянно дал первый толчок и… люди опомнились. В основе рассказа — та же концепция (распад искусства в связи с развитием науки и техники), что и в подавляющем большинстве произведений современной западной фантастики. Эта новейшая отрасль литературы сильна своим критическим потенциалом, но зачастую наивна и беспомощна в утверждении позитивных идей. Мы не можем, конечно, согласиться с концепциями западных фантастов относительно искусства будущего и развития общества в целом.
Философский оптимизм социалистической научной фантастики исходит из иных представлений, которые хорошо сформулировал индийский литературовед К.С.Дхингра, анализируя «Туманность Андромеды»:
«У Ефремова наука и искусство не только существуют рядом в полном своем расцвете, но и содействуют взаимному развитию. Союз науки и искусства — главная черта ефремовского общества; он способствует физическому и духовному развитию людей будущего, формированию всесторонне развитых личностей».
Западная фантастика отвечает на другие вопросы. В лучших своих образцах она современна и злободневна, раскрывает теневые стороны жизни и уводит в условное будущее только для того, чтобы помочь понять настоящее.
Евг. Брандис
Рэй БРЕДБЕРИ
О СКИТАНЬЯХ ВЕЧНЫХ И О ЗЕМЛЕ
Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь.
— Вот и все, — сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. — Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.
Космос слишком необъятен, думал он, межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую.
Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета…
В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов.
— Приезжайте сейчас же! — кричал он.
Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете — встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то непонятным лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ.
— Смотрите, — сказал он наконец, — вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвиле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то напечатал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя ветры. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Гопкинса, от древней страшной болезни — пневмонии, и после него остался чемодан, набитый рукописями — и все карандашом.
Собравшиеся посмотрели на книгу.
«Оглянись на дом, ангел».
Старик Филд выложил на стол еще три книги. «О времени и о реке», «Паутина и утес», «Тебе уже не вернуться домой».
— Их написал Томас Вулф, — сказал он. — Три столетия он покоится в земле Северной Каролины.
— Неужели же вы созвали нас только затем, чтобы показать книги какого-то мертвеца? — изумились друзья.
— Нет, не только! Я созвал вас, потому что понял: Том Вулф — вот кто нам нужен! Вот человек, созданный для того, чтобы писать о великом, о Времени и Пространстве, о галактиках и космической войне, о метеорах и планетах. Он любил и описывал все вот в таком роде, величественное и грозное. Просто он родился слишком рано. Ему нужен был материал поистине грандиозный, а на Земле он ничего такого не нашел. Ему следовало родиться не сто тысяч дней назад, а сегодня.
— А вы, боюсь, немного опоздали, — заметил профессор Боултон.
— Ну нет! — отрезал старик. — Я-то не дам действительности меня обокрасть. Вы, профессор, ставите опыты с путешествиями во времени. Надеюсь, вы уже в этом месяце доделаете свою машину. Вот вам чек, сумму проставьте сами. Если понадобятся еще деньги, скажите только слово. Вы ведь уже путешествовали в прошлое, так?
— Да, на несколько лет назад, но не на столетия…
— А мы добьемся столетий! И вы все, — он обвел присутствующих неистовым, сверкающим взором, — будете помогать Боултону. Мне необходим Томас Вулф.
Все ахнули.
— Да-да, — подтвердил старик. — Вот что я задумал. Вы доставите мне Вулфа. Сообща мы выполним великую задачу, полет с Земли на Марс будет описан так, как способен это сделать один лишь Томас Вулф!
И все ушли, а Филд остался со своими книгами, он листал ветхие страницы и, кивая, бормотал про себя:
— Да, да, конечно! Том — вот кто нам нужен. Том — самый подходящий парень для этого дела.
Медленно влачился месяц. Дни упорно не желали расставаться с календарем, нескончаемо тянулись недели, и Генри Уильям Филд готов был взвыть от отчаяния.
На исходе месяца он однажды проснулся в полночь. Трезвонил телефон. В темноте Филд протянул руку.
— Слушаю.
— Говорит профессор Боултон.
— Что скажете?
— Я отбываю через час.
— Отбываете? Куда? Вы что, бросаете работу? Это невозможно!
— Позвольте, мистер Филд. Отбываю — это значит отбываю.
— Так вы и вправду отправляетесь?
— Через час.
— В тысяча девятьсот тридцать восьмой? Пятнадцатое сентября?
— Да.
— Вы точно записали дату? Вдруг вы прибудете, когда он уже умрет? Смотрите, не опоздайте! Постарайтесь попасть туда загодя, скажем, за час до его смерти.
— Хорошо.
— Я так волнуюсь, насилу держу в руках трубку. Счастливо, Боултон! Доставьте его сюда в целости и сохранности.
— Спасибо, сэр. До свидания.
В трубке щелкнуло.
Генри Уильям Филд лежал без сна, ночь отсчитывала минуты. Он думал о Томе Вулфе как о давно потерянном брате, которого надо поднять невредимым из-под холодного могильного камня, возвратить ему плоть и кровь, горение и слово. И всякий раз он трепетал при мысли о Боултоне — о том, кого ветер Времени уносит вспять, к иным календарям, к иным лицам.
«Том, — в полудреме думал он с бессильной нежностью, словно старик отец, взывающий к любимому, давно потерянному сыну, — Том, где ты сейчас? Приходи, мы тебе поможем, ты непременно должен прийти, ты нам так нужен! Мне это не под силу, Том, и никому из нас, теперешних, не под силу. Раз уж я сам не могу с этим справиться, так хоть помогу тебе. У нас ты можешь шутя играть ракетами, Том, вот тебе звезды — пригоршня цветных стеклышек. Бери все что душе угодно, у нас все есть. Тебе придутся по вкусу наше горение и наши странствия — они созданы для тебя. Мы, нынешние, — жалкие писаки, Том, я всех перечел, и ни один тебя не стоит. Я одолел многое множество их сочинений, Том, и нигде ни на миг не ощутил Пространства — для этого нам нужен ты! Дай же старику то, к чему он стремился всю жизнь, ведь, бог свидетель, я всегда ждал, что сам ли я или кто другой напишет наконец поистине великую книгу о звездах, — и ждал напрасно. Каков ты ни есть сегодня ночью, Том Вулф, покажи, на что ты способен. Эту книгу ты готовился создать. Критики говорят — эта прекрасная книга уже сложилась у тебя в голове, но тут жизнь твоя оборвалась. И вот выпал случай, Том, ты ведь его не упустишь? Ты ведь послушаешься и придешь к нам, придешь сегодня ночью и будешь здесь утром, когда я проснусь? Ведь правда, Том?»
Веки Филда сомкнулись; смолк язык, лихорадочно лепетавший все ту же настойчивую мольбу; уснули губы.
Часы пробили четыре.
Он пробудился ясным трезвым утром и ощутил в груди нарастающий прилив волнения. Он боялся мигнуть — вдруг то, что ждет его где-то в доме, кинется бежать, хлопнет дверью и исчезнет навеки. Он прижал руки к худой старческой груди.
Вдалеке… шаги…