Делать их мне было нелегко. Я жил в постоянном страхе перед застенками и темницами Великой Инквизиции и особенно ее главы кровопийцы Хименеса де Сиснероса, который обвинил в ереси и сжег на кострах многих истинных мужей науки и по милости которого Джордано Бруно и его ученик Лючилио Ванино вынуждены были тайно бежать и до сих пор скитаются на чужбине. А ведь все они постигли едва ли десятую или сотую часть мудрости, дарованной нам Ближней Звездой — великому Леонардо в его зрелости и мне в моей юности.
Не имея решимости и достаточных духовных сил дать истинную модель, я должен был построить механизм по космологии Аристотеля— Птоломея. Невыразимо грустно и смешно сознавать, что такой механизм геоцентризма рассчитать и создать было неизмеримо труднее, чем если бы я создал истинную модель солнечной системы. Мои часы показывали все видимые движения планет и светил; я воспроизвел движение primum mobile (в старой астрономии — ежедневно кажущееся движение небосвода. — А. И.). Тут были: все восемь сфер с их колебаниями и движениями семи планет во всем их разнообразии и противоречии Птоломею, солнечные и лунные часы, знаки Зодиака и все крупнейшие звезды.
В этом механизме было только одних зубчатых колес более 1800, разных по величине, числу и форме зубьев. Я преодолел трудности движения Меркурия и неравные часы Луны. В эту область уже простые числа не доходили, и я ее преодолел знаниями, данными Ближней Звездой.
В непомерных трудах я закончил эти часы уже после того, как Карл V сначала отрекся от императорского престола в пользу брата Фердинанда, а от королевского престола Испании — в пользу сына Филиппа II и вскоре скончался.
Когда Филипп II стал королем Испании, он возобновил со мной договор своего отца, а увидав гармонию моих новых часов, приказал быть мне ежеутренне третьим: пробуждаясь, король принимал первым патера, вторым — врача и меня — третьим. Лишь после этого он выходил к своим министрам.
Король жаждал новых механических „чудес“ и порой даже пытался постичь суть их внутреннего устройства. По прихоти короля я должен был со своими подмастерьями делать великое множество самодвижущихся игрушек. Я сделал фигуру женщины, которая била в тамбурин и в такт его звукам танцевала, кружилась, ходила по кругу. Я сделал фигурки сражающихся, размахивающих мечами рыцарей на вздымающихся конях; воинов, играющих на трубах и бьющих в барабаны; я сделал механических птиц, которые, подобно живым, летали во дворце.
Самым большим моим инженерным достижением было строительство больших насосов для подачи воды из Тахо в толедский Альказар, которое по указу короля я начал в 1564 и закончил в 1570 году, затратив 8 400 769 мараведис. Машина поднимала воду из реки в Толедо на высоту 110 кастильских вар (около 90 метров. — А. И.).
Работой машины все восхищались. Скульптор Беррукете высек мой бюст из белого мрамора, в мою честь выбили медаль с надписью „Virtus nunquam quiescat“ (смысл фразы: „Сила великого разума никогда не может бездействовать“. — А. И.), в Эскуриале повесили мой портрет, писанный маслом, однорукий начинающий литератор Мигель де Сервантес Сааведра воспел мои труды в изящной новелле.
Но не только невежды, но и самые искусные инженеры не смогли понять ее устройство, ибо я тайно использовал в машине законы сил притяжения планеты, открытые мне Гостями с Ближней Звезды. Эту тайну я доверил только младшему сыну, и она умрет вместе с ним, если в зрелости лет он не найдет достойного восприемника.
В эти времена я достиг многого и был счастлив в кругу моей большой семьи, жившей хотя и скромно, но в достатке, радостно и дружно. И вот, когда работы в Альказаре были в разгаре и мне нужно было из старой столицы Толедо приехать в новую — Мадрид к своей семье, меня сразили страшные события.
Бесчестный проходимец, неотразимый красавчик и дуэлянт предерзкий, бездушная, бессердечная тварь — дон Гуан убил на дуэли моего старшего сына, вступившегося за честь нашей семьи.
Что мог сделать я, уже старый человек? Горе, как ненасытный вампир, терзало мою душу и сердце, слезы безвольно лились из красных, опухших очей, не смежавшихся даже ночами. Денно и нощно думал я, как отмстить и остановить злодеяния этого негодяя из негодяев.
Работы в Толедо стали идти без моего присмотра, а я сутками напролет в своей лаборатории в Мадриде создавал самую совершенную машину, которая когда-либо была задумана мною. В этого „Деревянного человека“ я вложил всю известную мне мудрость Ближней Звезды: „Человек“ ходил, используя притяжение Земли, голова, руки, шея, корпус приводились в самостоятельное движение родниками силы и mobiles (источниками питания и двигателями? — А. И.). „Человек“ должен был уметь все делать и даже слушаться моей воли на расстоянии без заранее рассчитанной последовательности его движений. Для этого служили тонкие механизмы, которые я расположил на своем поясе в виде пряжки и украшений. Каждый из них можно было бы назвать камертоном, ибо они отзывались на свою ноту, звучащую в другом камертоне. Но они не были такими, какими пользуются музыканты, а более тонкими и более сложными, ибо можно создать их чувствительными и к звуку, и к свету, и к запаху, и даже к таким эманациям, которые человеком не воспринимаются. Объяснить их устройство, если бы я имел на это право, моим современникам было бы немыслимо: вам же, моим далеким потомкам, все будет ясно и без моих пояснений. Чтобы к этому не возвращаться, поведаю вам, что я должен был хранить эти тайны не только ради личной безопасности, но и ради многих народов и их истории; упаси Бог, если бы эти тайны попали в руки фанатиков, изуверов, стяжателей, работорговцев и тиранов…
Чтобы не навлекать подозрений, все работы, кроме тонких, я делал открыто, и даже когда „Человек“ был готов, я его повез в Толедо. Он так часто шагал со мной к строящимся насосам, что эту улицу толедцы назвали улицей „Статуи“, или „Деревянного человека“. Если у меня спрашивали, как он движется, то я серьезно, но со скрытым лукавством объяснял, что это автомат, начиненный часами и он ходит, мол, так же, как из хороших часов выскакивает кукушка, возвещающая время. Понятно, что всего его искусства я никому никогда не показывал.
Когда „Человек“ был доведен до полного совершенства и силы (он мог двумя руками, как соломинку, сгибать в петлю железный прут), я долго и скрытно наводил справки о местонахождении ненавистного дона Гуана.
Однажды я в задумчивости сидел в Антоньевом монастыре у могилы своего незабвенного сына, когда заметил двух гидальго, которые остановились неподалеку у могильной статуи убитого дон Гуаном командора Мадрида.
Не замечая меня, они вели разговор, который заставил бешено забиться мое сердце: один из них был негодяй дон Гуан. Сей убийца, доподлинно зная, что красавица дона Анна почти ежедневно приходит на могилу мужа, похвалялся своему дружку: он-де намерен наведываться сюда и бьется об заклад, что вскоре соблазнит несчастную вдову.
Меня осенило озарение: сразу возник, как хороший чертеж, план мести. Скрупулезно изучив статую командора, весь следующий день я наряжал „Человека“ в доспехи, подобные командорским, и придал полное сходство лицу. Глухой ночью я пришел с „Человеком“ на кладбище. Он по сигналам моих камертонов снял статую с постамента, отнес ее в заброшенный склеп, а сам взобрался на пьедестал, и я за несколько минут добился полного сходства со статуей командора.
Под вечер следующего дня я уже сидел в своем тайнике, когда к статуе подошел дон Гуан. Я не решился привести в исполнение свой план, так как мерзавец явно и нетерпеливо ожидал появления доны Анны. Но я ошибся: пришел его дружок, и я стал свидетелем мерзкого разговора, из которого узнал, что дона Анна пригласила убийцу своего мужа к себе домой, правда не зная, с кем имеет дело, — он назвал себя ложным именем.
Их разговор все время шел у статуи. Дружок негодяя изредка на нее посматривал и под конец сказал:
— А что скажет об этом командор?
— Ты полагаешь, он ревнив? — усмехнулся негодяй дон Гуан.
Я дал сигнал статуе повернуть голову в сторону дон Гуана. Дружок взглянул и сказал с ужасом:
— Гляди! Кажется, он смотрит на тебя!
Но прелюбодей не только не смутился, но даже с издевкой сказал:
— Эй! Командор! Едва стемнеет, приходи к доне Анне и стань на страже у ее покоев. А я тем временем буду наслаждаться!
По моей воле статуя кивком головы дала согласие. Дон Гуан отпрянул, чертыхнулся и сказал:
— Почудилось, будто сей идол кивнул головой. Должно быть, привиделось с похмелья… Пора мне на свидание.
Когда совсем стемнело, я помог статуе спуститься с пьедестала, и мы быстро зашагали к дому доны Анны… Я заглянул в окно и сквозь щели в шторах увидал любовников. Я возложил руки на пояс с камертонами и направил статую к входу. Услышав шум и увидав „командора“, дона Анна упала в глубокий обморок. Лицо дон Гуана залила мертвенная, зеленоватая бледность. Хвала провидению, мой механический мститель покончил с негодяем.
Было далеко за полночь, когда мой автомат извлек из склепа статую командора и водворил на пьедестал. Остаток ночи я в тиглях и камине своей лаборатории сжигал доспехи и ставшую ненужной всю начинку автомата и вместо нее поставил простейшее устройство. Остался все тот же простой автомат — „Деревянный человек“. Он умел только шагать…»
Научно-фантастический трактат о вечности
Жестоко дул ветер из края в край бесконечной, только с восхода холмами окаймленной равнины, и безнадежно маленькими были два человека в самом центре полулеса-полутундры, такой однообразной, что каждый шаг ни к чему не приближал и не отдалял ни от чего. Снег, проткнутый черными мокрыми ветвями низких кустарников, лежал там и здесь островами, грудами, клочьями — при взгляде вдаль эти острова на всех направлениях сливались в одно. Таяло. Среди мхов стояли озерца и лужи, по большей части соединенные между собой. Наверху, закрывая солнце, сумятицей в несколько слоев катили черные и белые облака, огромная панорама неба ежеминутно перестраивалась, и лишь изредка мелькал где-нибудь голубой просвет.
Неуютный, злой мир. Ни единого местечка, чтобы согреться, — снег, чавкающая, насыщенная ледяной водой почва. Но двое, медлительностью своего движения прикованные к тому краю, где родились, никогда не видели другого, только слышали от старших, что прежде было лучше. И не холод тревожил их, они были скорее дети холода, чем тепла.
Десять тысяч лет назад.
Север Европейского континента…
Люди приближаются, и мы можем их рассмотреть. Это молодые мужчина и женщина, им примерно по восемнадцать, но трудности борьбы за жизнь заставляют их выглядеть старше, чем наши современники в такие же годы. Оба исхудали, но оба хорошо сложенные и высокие, особенно мужчина, длинноногий, с развитой грудью, мощным плечевым поясом, одинаково способный и на длительный бег, и на большое мгновенное усилие. И он и она одеты в звериные шкуры, но не сейчас, не ими выделанные, а вытертые уже, порванные, скрепленные на трещинах, такие, что почти не удерживают теплоту тела, а лишь загораживают его от ветра. На женщине, кроме рубахи из оленьей кожи, еще что-то вроде куртки, сшитой из телячьих шкурок, — она на первых месяцах беременности и защищает от стужи не только себя. За плечами сверток больших шкур, в руке примитивно сплетенная корзинка, доставшаяся ей от матери, старая, потемневшая. Мужчина вооружен. На ременном поясе висит колчан с тремя толстыми деревянными стрелами, маленький мешок, где кремниевые рубила, скребки и предметы для добывания огня. В одной руке у него грубый, ничем не украшенный лук и копье, в другой — каменный топор на длинной костяной рукоятке, который нам теперь показался бы скорее молотком.
Женщина, опустив голову, смотрит себе под ноги — она собирательница. Мужчина — охотник, он бредет, оглядывая даль.
Но ничего нет ни рядом, ни в отдалении. Живая, движущаяся животная жизнь кажется исключением здесь среди снега и воды. Трудно помыслить, что эта бесплодная почва способна создать и прокормить существо с горячей кровью, упругой плотью. Правда, мужчина видит вдалеке, почти у горизонта, несколько темных точек. Но это рослые широкомордые волки, тоже охотники. Уже несколько дней они терпеливо преследуют двоих, ожидая, пока те ослабеют. А двое без пищи уже давно, их движения все неуверенней, их шаги шатки.
Вот двое подошли совсем близко. Женщина с коротким вздохом сбрасывает со спины сверток, садится на него. Мужчина опускается на корточки. Женщине хочется есть и хочется кислого, она обламывает черную веточку с куста, пробует пенный, жгуче-горький сок, роняет, срывает перышко голубого мха, опять пробует. Она вся здесь и теперь, ее чувства и мысли конкретней, непосредственней, чем у мужчины, который в эти минуты отдыха рассматривает рисунок, вырезанный на рукояти топора, поворачивая его и так и этак с бережной осторожностью, даже странной для его больших заскорузлых кистей. Он вспоминает прошлое и, поглядывая на дальнюю гряду холмов, прикидывает будущее.
Люди! Почти такие же, как мы, только сто столетий назад. Одинаково с нами способные научиться чтению и письму, понять или хотя бы ненадолго для экзамена запомнить формулы химии и математики, примениться к цивилизованному бытию.
Наши родственники в самом прямом смысле. Население Европы того времени составляет едва ли десяток тысяч человек, а это значит, учитывая множество пресекшихся родов, что каждая человеческая пара той эпохи дала частицы своей крови миллиону или двум наших современников.
Поменьше пятисот поколений отделяют нас от задумавшегося мужчины. Как интересно было бы выстроить во времени шеренгу двадцатилетних отцов (всего лишь пехотный батальон по числу), молодых, у которых впереди еще целая жизнь и глаза светятся.
Вот он первый, ближайший к нам, в солдатской гимнастерке Великой Отечественной войны. Он пригнулся с друзьями в окопе, нервно, быстро докуривает махорочного бычка, бросает вскипевший, трещащий огонек на влажную землю и по привычке раздавливает, прикрутив подошвой тяжелого сапога. Сейчас атака. Ну, конечно, он останется жив — ведь ему еще встретиться с нашей будущей матерью и в мгновение нежности, страсти, оглушающе стучащего сердца зачать нас.
За ним отец — строитель начала 20-х годов. И следующий уже выглядывает из шеренги, в косоворотке фабричной бумазеи навыпуск под ремень, темных брюках, заправленных в сапоги, в картузе — рабочий в 1900-м.