Увеличение расстояния от Земли выражалось лишь в увеличении ряда мертвых цифр на показателях приборов: они были уже непостижимы для ума.
Мне неоднократно предлагали включиться в различные группы, и я, признаюсь, даже собирался заняться видеопластикой, но затем воздержался. Зато я все больше увлекался занятиями медициной и вечерами, ощущая приятное чувство физической усталости после тренировок, проводил сложные операции на трионовых моделях и изучал богатейшие медицинские пособия, которые были в судовой библиотеке.
Хотя занятия медициной поглощали все мое время, тем не менее я чувствовал какую-то смутную неудовлетворенность. То мне казалось, что я слишком мало общаюсь с людьми, то приходило в голову, что моя наука носит слишком академический характер и никому на корабле не приносит пользы. Надежда на практику по возвращении на Землю была такой отдаленной, что фактически потеряла реальный смысл.
Я учился, читал. Принимал здоровых «пациентов», посещал Тер-Хаара, прогуливался с Аметой, а в это время на корабле медленно происходили неотвратимые изменения. Мелкие, но многочисленные события и факты должны были привлечь мое внимание, однако я был глух и слеп. Впоследствии я немало удивлялся тому, как мог ничего не замечать, но теперь я думаю, что мой ум в реакции самозащиты не хотел допускать вестников приближавшихся событий, того, что уже ожидало нас в одной из черных, холодных пучин, сквозь которые без устали мчался наш корабль.
Однажды вечером, когда мы, усталые от бега, полуголые отдыхали на лежаках и от наших тел после душа поднимался пар, кто-то из нас, лениво похлопывая себя по бедрам ребром ладони, как бы вновь начиная прерванный массаж, пожалел, что мы не можем заниматься греблей. Зорин, улыбнувшись, сказал, что собирается организовать на «Гее» регату восьмерок, и в ответ на наши удивленные вопросы рассказал, как он это себе представляет. Лодки можно установить в небольших прямоугольных бассейнах с водой, окружить их видеопластическим миражем озера или даже моря, и экипажи начнут соревнования: скрытые измерительные аппараты определят, какая из восьмерок гребла быстрее, и та будет признана победительницей. Он уже по своей привычке рисовал в воздухе контуры, как вдруг физик Грига сказал с досадой:
– Это будут не соревнования, а галлюцинация. Вообще здесь слишком много этой видеопластики. Искусственное небо, искусственное солнце, искусственная вода; кто знает, может быть, все мы сидим в обыкновенной бочке, а «Гея», экспедиция и межпланетные пейзажи – все это лишь видеомираж!
Кое-кто из нас рассмеялся, но наш смех еще больше задел физика.
– К черту такую забаву! – воскликнул он и, вскочив, разразился гневной речью: – Все это самообман! Если так будет продолжаться, мы дойдем до того, что вообще никто не будет делать ничего, даже видеопластика будет не нужна. Чтобы пережить восхождение на Гималаи, достаточно будет проглотить пилюлю, которая вызовет соответствующее раздражение в мозгу, и, сидя в своем кресле, ты будешь испытывать самое подлинное впечатление того, что находишься среди скал и снегов! Хватит дурачить нас! Это какие-то наркотики, отвратительные суррогаты! Если человек не может что-нибудь делать по-настоящему, не нужно этого делать вообще!
Последние слова он почти выкрикнул. Вначале некоторые из нас засмеялись, но смех прервался. Биолог попытался было что-то рассказать про наркотики, но беседа не клеилась, и мы быстро разошлись.
Долгое время мне не давала покоя мысль о том событии, о котором я случайно узнал у атомного барьера. Я дал слово никому не рассказывать об этом, но должен признаться, что несколько дней подряд ожидал вечернего сигнала с растущим беспокойством и, где бы ни находился, внимательно наблюдал за окружающим. Несколько раз я заглядывал вечером в нишу атомного барьера. Там было пусто и темно. Мне хотелось повторить эксперимент Ирьолы с пеплом, но я опасался, как бы кто-нибудь не застал меня за этим занятием. В конце концов проблема разрешилась сама собой. Ирьола к концу следующего месяца вновь стал приходить в столовую. Он был в прекрасном настроении и, казалось, совсем забыл о нашей ночной встрече. Несколько раз я пытался намеками напомнить ему то, что произошло, но он не понимал их, и я вынужден был спросить его прямо.
– Ах, ты об этом, – сказал он. – Такие вещи случаются, когда что-нибудь делаешь впервые. Ничего, все в порядке.
…На восьмом месяце путешествия ракета достигла скорости ста тысяч километров в секунду. В своем беге она рвала в клочья встречные световые волны и рассеивала их далеко позади. Мы достигли трети максимальной скорости, существующей в мире. Но звезды оставались неподвижными и безразличными к нашим усилиям. Самого малого передвижения созвездий, измеряемого микроскопическими величинами, надо было ждать не дни, не месяцы, а годы. Мы неслись день и ночь, автоматы включали двигатели, струи атомного огня с грохотом вылетали из, дюз, ракета ускоряла свой бег, пролетала 105, 110, 120 тысяч километров в секунду, а звезды по-прежнему оставались неподвижными…
Девятая симфония Бетховена
Все то новое, еще не изведанное, что тлело где-то в глубине сознания, все то, что подавлялось при встречах с людьми или в часы, проведенные за аппаратами, настроенными на передачи с Земли, но бурно вспыхивало в те минуты, когда я просыпался ночью, или во время одиноких прогулок под звездами на заре, – все это собралось вместе и всплыло на двести шестьдесят третий день путешествия.
Я закончил обычные занятия позднее, чем всегда, и, стоя под большой араукарией на полпути между больницей и моей комнатой, думал о том, как убить Остаток вечера. Не придя ни к какому решению, я отправился в сад.
Спускался ранний весенний вечер. Вероятно, по просьбе кого-нибудь из товарищей, ветер дул с большей силой, чем обычно, и его порывы, раскачивавшие ветви деревьев, будили во мне давно забытые, но приятные воспоминания. В потемневшем небе над головой плыли большие, бесформенные облака, низко опустившееся солнце то пряталось за ними, то бросало последние лучи, и тогда все деревья и кусты, как бы внезапно проснувшись, отбрасывали на землю четкие тени.
На скалах под обрывом, с которого стекал ручеек, сидело трое ребят в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Самый младший из них слизывал сахарную пудру с пирожного. Священнодействие его было таким глубоким, что я невольно залюбовался им. Второй насвистывал какой-то мотив из симфонии, при этом фальшивил и в трудных местах помогал себе, изо всех сил качая ногами; третий, в котором я узнал Нильса Ирьолу, забрался выше всех, уселся в естественном каменном седле, скрестил руки на груди и смотрел на горизонт с видом властителя беспредельных просторов. По другую сторону ручья находился человек, которого я не мог рассмотреть. Он стоял над пенящимся потоком, вода которого в тени казалась черной и густой, как смола. Время от времени оттуда вырывались сверкавшие белизной клочья пены.
– Когда же начнется эта страшная пустота, о которой так много говорят? – спросил самый младший из мальчиков, повернувшись к невидимому человеку. Он отломил кусок пирожного и засунул за щеку.
– Тогда, когда ты ее заметишь, – ответил невидимый.
Я узнал голос Аметы. В то же время кто-то положил мне руку на плечо. Это была Анна.
– Давненько мы с тобой не виделись. Что поделываешь? – сказал я, улыбнувшись и повертываясь к ней; я слышал, как мальчики продолжают беседу с пилотом, но уже не мог следить за ее содержанием.
– Сегодня концерт, – сказала Анна, тряхнув головой.
– В программе Руис-старший?
– Нет, на этот раз нечто очень древнее: Бетховен. Девятая. Знаешь?
– Знаю, – ответил я. – Ну что ж, пусть будет концерт. Ты идешь?
– Да. А ты? – спросила она. Вдали мелькали яркие платья детей.
– Обязательно, – сказал я. – Если можно – с тобой.
Она кивнула утвердительно и подняла руки к вискам, чтобы привести в порядок прическу.
– Уже пора идти? – спросил я. Меня неожиданно охватило легкое, приятное настроение, будто я выпил бокал игристого вина.
– Нет, начало в восемь.
– Ну, впереди еще целый час, – посмотрел я на часы. – Может быть, мы договоримся, где встретиться? – добавил я с улыбкой.
На «Гее» было принято поступать именно таким образом. Мы как бы подчеркивали, что свобода наших поступков не ограничена стенами ракеты; это составляло один из элементов все увеличивающейся системы иллюзий; мне, как и другим, этот обычай нравился.
– Конечно, – серьезно ответила она, – встретимся… через час вон под той елью.
– Ровно через час я буду там. А теперь я должен оставить тебя?
– Да, мне нужно еще кое-что сделать.
Я вновь остался один и решил побродить по саду. Зная каждый его уголок, каждую аллею и клумбу, я мог бы с закрытыми глазами идти в любую сторону. Мне было хорошо известно, где кончается пространство, по которому можно прогуливаться, и начинаются призрачные красоты, созданные видеопластикой. Вдруг мне пришло в голову, что моя прогулка похожа на прогулки древних каторжников, и я почувствовал внезапное отвращение к кустам и деревьям, так сильно шумевшим сегодня.
Я отправился на восьмой ярус навестить Руделика, однако уже на пятом вышел и вернулся вниз, надеясь найти Амету, но не встретил его.
Послушный лифт снова помчался вверх. Я закрыл глаза и наугад нажал подвернувшуюся под руку кнопку, затем стал терпеливо ожидать, что будет дальше. Двери открылись с едва слышным шипением. Оказалось, что я приехал на одиннадцатый ярус. Я медленно пошел к большой стене, за которой находилась лаборатория Гообара.
Сложенная из поляризованных плит, стена была непрозрачна: в определенном положении плиты пропускали свет, в другом – поглощали его. Теперь стена была темной и переливалась, как покрытая бархатом. В одном месте на уровне головы в ней имелось оконце. Я заглянул в него: была видна часть лаборатории с математическими аппаратами, поднимавшимися до самого потолка. Лабораторию заливали потоки света. В первое мгновение мне показалось, что она пуста. В глубине комнаты я заметил слабое повторяющееся движение: это ритмически колебались стрелки реле.
Я увидел Гообара. Он ходил мимо ощетинившихся контактами машин и, казалось, разговаривал с кем-то невидимым; его голос поглощался стеклянной стеной и не доходил до меня.
Заинтересовавшись, с кем он так оживленно беседует, я сделал еще шаг, забыв, что меня могут заметить. Теперь Гообар стоял, расставив ноги, подняв вверх руку, в которой была зажата небольшая черная палочка, и что-то быстро говорил. Перед ним на экранах двигались бледно-зеленые линии.
Он был наедине со своими автоматами и спорил именно с ними. Это было странное зрелище: Гообар, казалось, объяснял что-то собранной вокруг него группе машин. Центральный электрический мозг, огромный металлический массив, выпуклый, как лоб гиганта, покрытый толстым панцирем, с глазницами циферблатов, отвечал ему рядами расчетов и чертежей, которые появлялись и вновь исчезали на его экранах. Гообар читал эти ответы и медленно качал головой в знак несогласия. Иногда он принимался шагать с выражением отвращения на лице, но, сделав несколько шагов, вновь поворачивался к машине, бросал отдельные слова, дотрагивался до какого-нибудь контакта, уходил в сторону, что-то вычислял при помощи небольшого электроанализатора, затем возвращался с карточкой и бросал ее внутрь машины. Машина начинала работать, экраны загорались и гасли, и по временам казалось, что машина понимающе подмигивает ученому зелеными и желтыми глазами. Но тот, ознакомившись с тем, что она хотела ему сообщить, вновь покачивал отрицательно головой и отвечал односложно: «Нет!»-я уже научился различать это слово по короткому движению губ.
Беседа затянулась. Гообар несколько раз скупым жестом руки с зажатой в ней черной палочкой останавливал автомат, подводивший длинный итог, и заставлял повторять расчеты; вдруг, нахмурив брови, он отбросил в сторону палочку и скрылся из поля зрения. Несколько мгновений в лаборатории не было никого, только автомат все медленнее выбрасывал на остывавшие и как бы превращавшиеся в куски зеленого льда экраны свои чертежи, словно еще раз продумывал без хозяина все отвергнутые аргументы.
Минуту спустя Гообар вернулся; с ним был механоавтомат, который направился к электромозгу. Ученый отступил, прищурил глаз и что-то сказал механоавтомату. Тот вооружился сверлом, проделал в бронированной лобной плите электромозга отверстие и отодвинул при помощи рычага его наружную оболочку. Затем механический хирург остановился, а Гообар стал смотреть внутрь открытой машины, потом взял несколько мелких инструментов и начал менять соединения проводов. Некоторое время он пристально всматривался в обнаженную полость, в которой извивались серебряные и белые витки проводов, и еще раз переместил некоторые из них; наконец по его знаку механоавтомат поднял подрезанную лобную плиту и установил ее на прежнее место.
Гообар включил ток. Мозг ожил, на экранах появился вибрирующий свет, в пальцах ученого вновь возникла, как по волшебству, черная палочка. Гообар сел на высокий стул и долго смотрел на появляющиеся в глубине экранов кривые, наконец утвердительно кивнул головой и сказал что-то, вглядываясь в невидимую для меня часть комнаты.
Я подумал, что он, вероятно, создавал новую, не существующую до сих пор область математики, нужда в которой возникла в связи с новыми достижениями науки, и что я был свидетелем операции, при помощи которой он направлял рассуждения электромозга на новые рельсы.
Гообар сидел на стуле и вглядывался в электромозг, продолжавший работать; иногда свет экранов слабел, и тогда Гообар слегка шевелился, готовый к дальнейшему этапу операции, но экраны мозга снова начинали мерцать, а совсем было остановившиеся реле возобновляли колебания, определяя равномерный, однообразный ритм механической жизни.
Затем я увидел Калларлу. Она остановилась рядом с Гообаром, заслонив его от меня, потом повернулась и направилась к окну. Гообар что-то сказал ей. Калларла ответила лишь неуловимым движением губ и даже не оглянулась. Она не принимала участия в беседе, касавшейся каких-то технических вопросов. Казалось, она ничего не видела.
Темная фигура Гообара, отступившая на второй план, внезапно показалась мне нелепой; огромные аппараты, окружающие его, были похожи на усовершенствованные механические игрушки рядом с этим сияющим женским лицом с гладким лбом, сжатыми губами и глазами, словно устремленными в бесконечность. Калларла повернулась к Гообару, который продолжал разговаривать с машинами, и посмотрела на него; тогда, чувствуя, что на моем лице выступил жаркий румянец стыда за то, что я подглядывал за нею, я тихо отступил.
Лифт спустил меня на тот ярус, где помещался концертный зал. В глаза мне ударил яркий свет. Я стоял на мраморных плитах у входа; последние зрители спешили занять места. Я увидел Анну, схватил ее за руки и начал шептать какие-то сбивчивые оправдания. Она казалась выше, чем всегда, в длинном платье, затканном старым матовым серебром. Анна сжала губы в знак того, что очень сердится.
– Иди, иди, – сказала она, – посчитаемся после.
Едва мы успели войти, как верхний свет погас, осветилась огромная раковина в конце зала, на фоне сверкающих инструментов и двигающихся голов появилась тонкая черная фигура дирижера. Сухо застучала палочка.
Вначале эта старинная музыка как-то обтекала меня, и я был к ней равнодушен. Я испытывал удовольствие, рассматривая сверкающие медью и лаком инструменты, на которых всегда исполняются произведения древних композиторов. Металлические улитки труб, барабаны, обтянутые кожей, тарелки-все это казалось мне забавным и волнующим. Когда я начинаю думать об отдаленном прошлом, я поражаюсь контрасту между творческим вдохновением людей той эпохи, так же как и мы любивших музыку, и тем, как они получали ее, извлекая из струн и деревянных коробок!
В голове у меня перемешивались обрывки образов, голосов, неоконченных слов, мыслей, которые вызывала звучная, то нарастающая, то затихающая музыка. И вдруг эта музыка ворвалась в меня; ворвались мощные, захватывающие ноты, словно началось наводнение, и там, где мгновение назад текла скромная, будничная жизнь, теперь крутились огромные омуты. Музыка овладела мной; я сердился, я не хотел поддаваться ей, стремился обуздать мелодию, но напрасно. Мою мысль, память, все, чем я был, уносил куда-то бурный поток. Вот сломано последнее сопротивление, и я, обезоруженный, беззащитный, стал похож на русло страшного потока, который, врезаясь все глубже и глубже, бушевал, обрушивал берега, снова возвращался и наносил удары с удвоенной силой.