У Будберга был голый череп, желтоватое сухое лицо, надменно поджатые губы. Несоразмерно длинное туловище и короткие ноги делали его фигуру уродливой, но сослуживцы не смели подшучивать. Отто Будберг насмешек не терпел. Обиды, как все ущербные люди, никому не прощал. Еще в рейхсвере он примкнул к бывшему ефрейтору и будущему вождю рейха, быстро усвоил приемы фашистов. Его старания были замечены. В дивизии Будберг стал вроде политического эмиссара нацистской партии. Командование относилось к нему с некоторой опаской и деланной почтительностью, как ко всем функционерам партийных отрядов СС.
Когда пал город Пушкин, Будберг организовал по этому случаю митинг. Зал Екатерининского дворца был набит до отказа. Потух свет, и на экране показался орел со свастикой в когтях. Побежали кадры боев, заснятых в Прибалтике, — авиационная «карусель», потопление русского транспорта немецкой субмариной, пленные красноармейцы, развалины Нарвы…
Потом в зале вспыхнули прожекторы и осветили трибуну, накрытую бордовым бархатом. Появился Будберг в парадном мундире с Железным крестом.
— Солдаты и офицеры рейха! — хорошо поставленным голосом начал Будберг, выдержал паузу и взял несколько выше. — В эти дни, когда не знавшие поражений германские войска по дошли к обеим русским столицам, начали сбываться мечты фюрера, который поклялся раз и навсегда покончить с большевизмом. Петербург вы наблюдаете в свои бинокли. Этот город когда-то был моим родным городом. Я тут родился, воспитывался. За безупречную службу русским царям большевизм лишил семью всего, что она имела. В молодости нелегкой была моя жизнь. Скитаясь, бедствуя, я открыл в конце концов простую и печальную истину: в этом мире трудно быть немцем!
Будберг помолчал, выжидая, когда стихнет шум в зале, вызванный его последними словами.
— Трудно потому, что немцев все теснят, преследуют, ненавидят. А почему, за что? Потому, что природа даровала немцу трудолюбие, способности, предприимчивость, ум, дисциплинированность. Немецкая музыка исполняется во всех концертных залах мира. Немецких ученых чтят во всех странах. Разве одному Рентгену не обязаны своим здоровьем миллионы людей? На тронах почти всех монархических государств, в том числе и русского, сидели отпрыски немецких династий и княжеских родов. Нет более надежных и верных чиновников и рабочих, чем немцы. Нас не любят за то, что мы хорошие. Нам завидуют потому, что мы умнее, способнее, энергичнее других. И, завидуя, отказывают нам во всем, что составляет наши жизненные интересы. Немецкому народу тесно в его европейском жизненном пространстве, и его главная задача — расшириться, приобрести новые территории, где бы избыточная часть населения Германии могла поселиться и найти применение замечательным свойствам национального характера. Отто Будберг прошелся по сцене и воскликнул:
— Уже много лет мы находимся в тесноте и давке! Слишком много людей в слишком маленькой стране. Из-за нехватки пространства неимущие люди начали преобладать в Германии. Массы неимущих, ожесточенных крестьянских внуков под руководством раздраженных и марксистски мыслящих ремесленников обратились к интернациональным бредням вместо того, чтобы в новой борьбе завоевать свои национальные права.
Он выбросил сухую длинную руку и едва не закричал:
— Оглянитесь вокруг себя, подумайте о внуках! В такой тесноте немцы не могут расти и развиваться! Вам, молодому поколению, фюрер вложил в руки меч. Так добудьте же этим мечом для немцев пространство и покончите с красными!..
Последние слова Будберга потонули в грохоте аплодисментов. Всем казалось, что Ленинград вот-вот падет, что фельдмаршал фон Бок возьмет Москву, что война закончится такой же победой, как в Польше, Франции, Дании, Бельгии, на Балканах, и солдаты встанут на зимние квартиры в северной русской столице.
После митинга Будберг приказал вызвать своего помощника лейтенанта Лаубаха. Когда тот вошел и вытянулся у двери, Будберг некоторое время оставался стоять у окна, не поворачивая головы. Лаубах осторожно кашлянул, прикрыв рот рукой. Будберг не обратил внимания, сделал вид, что интересуется стенами Федоровского музея с сорванным куполом и разбитой Белой башней.
— Начиная войну с Россией, — наконец, растягивая слова, проговорил Будберг, — фюрер ставил своей целью не только покорить русских, но и покончить с ними как нацией. Вы хорошо знаете это.
— Так точно, — тряхнул белым чубчиком Лаубах, тараща на шефа синие коровьи глаза.
— Но знаете абстрактно, так сказать, теоретически… А конкретно вам бы следовало поразмышлять.
— Я готов, — не очень уверенно произнес Лаубах.
— Это значит уничтожить, стереть с лица земли все, что составляет национальную гордость русских. Нужно вытравить у них память! Народ без истории, без прошлого — уже не народ, а стадо, которым легко управлять с помощью кнута. Все, что они делали раньше, должно стать нашим достоянием. — Будберг рукой обвел мраморные колонны и белоснежные бюсты царей и полководцев. — Отныне все это должно стать достоянием Германии. А то, что мы не сможем вывезти, просто-напросто раз рушим. Фюрер намерен из Ленинграда сделать пустыню…
Будберг прошелся по кабинету, зябко повел плечами:
— Однако становится свежо. Прикажите денщику затопить камин.
Через минуту Лаубах вернулся с денщиком. Солдат принес дрова и большую пачку старых бумаг для растопки.
— Что это? — Будберг носком сапога разворошил бумагу и поднял лист с царским орлом. — Да ведь это бумаги адмирала де Траверсе! Вы, разумеется, не слыхали о таком, господин лейтенант?
— Это имя мне незнакомо, — подтвердил Лаубах.
Будберг позволил себе улыбнуться краешком губ:
— Русские звали его Иваном Ивановичем. Когда-то он был поклонником короля, после французской революции бежал в Россию. Здесь начал с главного командира черноморских портов. Сначала привел в упадок Черноморский флот, а потом и весь флот в целом. Это когда был морским министром.
— Русским редко везло на умных начальников, — заметил Лаубах.
Будберг повернулся к денщику:
— Макс, откуда вы принесли эти бумаги?.
— Из подвала, господин майор. Ребята разворошили там целый склад таких бумаг.
Будберг выразительно поглядел на Лаубаха:
— Немедленно запретите это делать, лейтенант! Если мы говорим об уничтожении, то это не значит, что должны превращать в пепел все подряд.
Будберг поднял еще несколько листов гербовой бумаги, быстро пробежал глазами:
— Несомненно, русские оставили здесь морской архив. Германии он может пригодиться, как и Янтарный кабинет в здешнем дворце. Вы приступили к его демонтажу?
— Да. Солдаты упаковывают его в ящики.[1]
— Архивы — это та же память. Она хранится не в корке серого вещества, а в документах. По ним, этим архивам, мы докажем потомкам свою правоту. Вы это усвоили, лейтенант?
Лаубах прижал руки к бедрам.
— К сожалению, мне некогда сейчас заниматься архивами. А когда-то я с интересом изучал историю России.
— У вас такое образование! — решил подсластить Лаубах, уже привыкший к разглагольствованиям шефа, и Будберг клюнул на этот крючок, самодовольно кивнув головой:
— В свое время я увлекался работами Гобино, Лапуха, Вольтмана, Шпенглера и Фрейда. Разумеется, не прошел мимо учения Дарвина о роли естественного отбора. В жестокой борьбе за существование выживали только сильные нации. Вы заметили, лейтенант, что в те времена, когда гибли империи Ассирии и Вавилона, германцы уже видели зарю своей истории. Великий Рим, сокрушив Элладу, распространил свое могущество на всю Европу, Северную Африку и провинции Азии. Казалось, не было силы, чтобы одолеть его железные легионы. В Риме не смотрели всерьез на полудикие племена германцев. Но именно эти племена разрушили великое государство. Только в жилах этих племен текла горячая молодая кровь завоевателей. Сыновья библейского Яфета нашли свое идеальное воплощение в германце. И мы должны поднять имя германца на своем знамени.
Лаубах переступил ногами, как застоявшаяся лошадь, скрипнул паркет. Будберг резко повернулся к лейтенанту:
— Вам не по силам маленький экскурс в историю?
— Что вы, господин майор! — воскликнул Лаубах. — Я солдат и готов выполнить ваш любой приказ.
— Кроме беспрекословной готовности, вы должны понять общие идеи.
— Я понимаю…
— Вы свободны. — Будберг сухо простился и подумал: «Этот баварский нетопырь ни черта не понял. Да и не только он. У молодого поколения немцев забетонировали мозги. Где дух, где мировоззрение? Фюрер, к несчастью, недооценивает этого фактора. Для государства руководящей должна стать идея, а не приказ! Марксисты хорошо усвоили это, утверждая, что, когда идея овладевает массами, она становится материальной силой. С идеей легко, удобно и выгодно жить…»
Будберг открыл дверь и позвал денщика:
— Макс, принесите из подвала еще бумаги, пока его не запер Лаубах!
«Любопытно посмотреть, что там еще осталось…»
КАПИТАН ЗУБКОВ И ДРУГИЕ
До самой темноты Головин наблюдал за линией немецких окопов. Особой активности гитлеровцы не проявляли. Судя по реву тракторов и стуку досок, они подвозили строительные материалы. Видимо, сооружали дзоты, укрепляли глиняные стенки окопов, собираясь переждать в них зиму, пока голод не свалит всех ленинградцев.
Невдалеке тихо и односложно перебрасывались словами солдаты боевого охранения:
— Дома как?
— Живы вроде.
— А мои там остались.
— Неужто близко?
— Я по эту сторону проволоки, они по ту…
Головин заинтересовался, спустился с бруствера и подошел к бойцам:
— Кто из вас здешний?
— Я, товарищ младший лейтенант, — подал голос молоденький солдат в новой, необносившейся шинели. Из-под каски высовывался пятачок носа и пухлые, схваченные простудой губы. — Кондрашов моя фамилия. Алексей.
— В Пушкине жили?
— Ага. Здесь у меня батька с дедом остались, а мать с заводом эвакуировалась.
— Батька кто?
— Инвалид после гражданской, а дед совсем не ходок.
— Дом далеко?
Кондрашов вытянул тонкую шею:
— Во-о-он у ветлы…
«А ведь можно что-то придумать», — обрадовался Головин и пошел к командиру роты.
Капитан Зубков ужинал. На круглом столе стоял котелок с жидкой ячневой кашей и кружкой чаю.
— Извините, зайду попозже, — смутился Головин.
— Заходи, раз пришел. Ел?.. А все равно голодный. Никитич, сообрази!
Ординарец поставил рядом другой котелок и положил ложку. — С чем пришел?
— У меня долгий разговор, Алексей Сергеевич, — проговорил Головин, пристраивая шапку на коленях.
— Выкладывай.
Зубков не был кадровым военным. Правда, в январе сорокового года он немного повоевал с белофиннами в добровольческом лыжном батальоне, но обморозился, и его комиссовали из армии. Работал он в районном комитете Осоавиахима, и звание ему присвоили по должности. Левую сторону его лица уродовал сизоватый шрам. Головин стеснялся смотреть на этот шрам, но взгляд сам по себе останавливался на нем.
— В подвалы Екатерининского дворца в сентябре наши пере везли морской архив. Сейчас его захватили немцы. Конечно, они пустят его по ветру. А это громадная ценность, Алексей Сергеевич! Архив надо спасти.
— Ну и что теперь?
— Спасать надо.
Зубков почертил ложкой узоры на столе, помолчал.
— Других дел по горло, Левушка… Боюсь, ничего не выйдет.
— Нельзя же бросать архив на погибель!
Капитан поскреб ложкой по дну котелка, собрал крошки и отправил в рот:
— Давай так сообразим… Напиши обстоятельную бумагу, обоснуй. Я передам комбату, а тот дальше. Может, кого-то она заденет. Сам же исподволь наблюдай, думай, что предпринять.
— Спасибо, Алексей Сергеевич. — Головин с радостью пожал локоть Зубкова.
— Не за что. Как я понимаю, кто-то в штабе должен заинтересоваться. Все же история. Хоть старая, но в научном смысле дорогая.
— Правильно вы понимаете! — Головин махом проглотил кашу и заторопился к себе.
Его взвод размещался в подвале. Верх дома сгорел, но подвал остался. В нем хранилась раньше капуста, запах выветриться не успел, кислятиной несло из всех углов. Зато сюда не проникал ветер, было тепло от печки-«буржуйки». Трубы бойцы вывели в сторону, довольно далеко от подвала. Завидев дымок, немцы первое время стреляли из минометов и орудий, разворошили выход, но потом утихли. На всякий случай Головин приказал разжигать «буржуйку» только ночью. Теперь железные бока ее багрово сверились в полутьме.
Головин пробрался мимо спящих бойцов в свой угол, завешенный старым байковым одеялом, зажег коптилку, вытащил из вещмешка тетрадь в клеенчатой обложке и перламутровую авторучку — немецкий трофей.
«Командиру роты 3-го батальона 264-го стрелкового полка капитану Зубкову А. С», — начал он рапорт и остановился.
Сколько раз в детстве, отрочестве, юности слышался ему шум воды, рассекаемой форштевнем, ледяной звон обмерзшего такелажа, глухие удары льдин!.. Воспоминания так же стремительны и неуловимы, как мысль. Мгновенной вспышкой она вдруг осветила все, что хранилось у Головина в заветных клеточках памяти. И он увидел на мостике низенького капитана с покатым лбом, выпуклыми глазами под крутыми бровями, в высокой морской фуражке и шинели, подбитой волчьим мехом. Прищурив один глаз, этот капитан приникал к подзорной трубе, надеясь в плотной дымке тумана за сахарными головами айсбергов разглядеть южный материк…
В НОЧЬ ПЕРЕД СНЕГОПАДОМ
После того как Головин подал рапорт, прошла неделя. Его терзали сомнения. Казалось, что все командиры в батальоне уже знали о рапорте и многозначительно помалкивали, как скрывают от больного историю его болезни. Он ругал себя за торопливость, поскольку рапорт писал в спешке и там получилось больше эмоций, чем дела. Надо бы по пунктам, как в военном уставе, а он расписал всю историю, словно зеленый студент первую курсовую работу. У кого найдется столько времени?
Изредка фашисты постреливали из минометов. Наши не отвечали: снаряды и мины берегли, как хлеб. Выдавали их в дивизии почти поштучно. То же самое было и с патронами. Нехватка боеприпасов породила в войсках явление, невиданное в таких масштабах в истории войн. Чуть ли не главной силой в обороне стали снайперы-истребители. С винтовкой, снабженной оптическим прицелом, с пачкой патронов, долькой сала и ржаным сухарем — суточным пайком — они выползали на нейтральную полосу и выбивали немецких солдат.
Бойцы соседней роты притащили пленного — прыщеватого баварца в женском пуловере, натянутом поверх френча. Немец жаловался, что у русских отсутствует чувство фронтового товарищества. Они стреляют по отхожим местам. Высунешь голову — пуля. Поэтому загажены все траншеи. Среди немецких солдат прошел слух, будто под Ленинград прибыла специальная дивизия охотников-сибиряков, которые попадают белке в глаз. Поздно вечером за Головиным пришел ординарец Никитич.
— Командир роты просит.
Почему ординарца звали Никитичем, никто не знал. Это был еще нестарый солдат — лет тридцати пяти, не больше. Да и стариковской степенности не было. Но ординарец отличался от солдат роты, в большинстве молодых, необстрелянных, своей многоопытностью в житейских делах. Никитич прошел воспитание в горластой, нервной, настырной шатии беспризорников. Фамилию Никитского ему дали в детском доме, помещавшемся у Никитских ворот в Москве. Бойцы упростили ее до Никитича. Был он сух, немногословен и удачлив. За это и держал его Зубков в ординарцах. Носил Никитич челку, прикрывающую два разных глаза — голубой и карий, пренебрегал каской, довольствуясь комсоставской суконной пилоткой. Ростом он был еще меньше Головина.
Перед входом в землянку Никитич пропустил младшего лейтенанта вперед, а сам отошел в сторону. Зубков с интересом посмотрел на Головина, словно увидел впервые, склонил голову набок, выслушал.
— А ведь выгорело твое дело, — сразу он выложил новость. — Из политотдела дивизии кто-то должен приехать. Комбат тоже обещал заглянуть. Кто, говорит, такой этот Головин? Ученый или в этом роде? Береги, говорит.