Фалунские рудники - Гофман Эрнст Теодор Амадей


Эрнст Теодор Амадей Гофман

Однажды в июльский солнечный лучезарный денек весь народ Гётеборга собрался на рейде. В Клиппской гавани, с удачей воротясь после дальнего плавания, стал на якорь богатый купеческий корабль Ост-Индской компании; в честь прибытия на мачтах были подняты вымпелы и, словно ленты, весело трепетали на ветру в лазоревых небесах; сотни битком набитых лодок — ботов и шлюпок, которые везли моряков, бороздили зеркальные волны Гёта-Эльва[1], громкое ликование царило на воде, а с берега ему в ответ то и дело бухали батареи Мастхюггарторга, отзываясь раскатистым гулом пушечного салюта.

Возле причалов степенно прохаживались господа ост-индские компанейцы и, посмеиваясь, высчитывали, какие нынче привалили доходы; купцы от души радовались, что рискованное предприятие год от года упрочивается и успешная торговля служит к вящему благу и процветанию славного города Гётеборга. Поэтому честные купцы провожаемы были одобрительными взглядами, и всяк за них радовался, понимая, что их прибыток питает кипучую и деятельную жизнь всего города.

Команда купеческого корабля, полторы сотни матросов, высадилась из лодок, которые были за ними отряжены с берега, и отправилась на хёнснинг — так называется праздник, который по обычаю справляют в честь окончания плавания и который нередко продолжается по нескольку дней. Впереди шествия выступали спельманы со скрипками, флейтами и барабанами, что есть мочи наяривая на своих инструментах, другие распевали под музыку веселые песни; за музыкантами следовали парами матросы. Одни, украсив лентами шляпы и куртки, размахивали в руках развевающимися вымпелами, другие приплясывали на ходу, откалывая разные коленца; клики веселья, разудалые возгласы неслись со всех сторон, шум и гам далеко окрест оглашал воздух.

Так веселое шествие миновало верфи и, двигаясь через предместья, пришло в Хагу, чтобы расположиться там в трактире и всласть попировать и накутиться.

Тут полилось рекой самолучшее пиво, шведский эль — знай только успевай наливать бокал за бокалом! И, как всегда бывает, когда моряки празднуют возвращение, так, конечно, и здесь к их компании присоседились известного рода красотки; начались танцы, веселье становилось все бесшабашней и так расходилось, что поднялся бешеный гвалт.

Только один-единственный матрос, стройный и миловидный паренек, едва ли достигший двадцати лет, тишком выбрался из людской сутолоки за порог и сел на пустую скамейку, которая стояла на улице возле крыльца.

Следом вышли несколько матросов, подступили к нему, и один хохоча сказал:

— Элис Фрёбом! Элис Фрёбом! Никак ты опять за свои скучные чудачества, копаешься в дурацких мыслях и зря тратишь золотое времечко! Слышь, Элис, коли ты вздумал сторониться нашего веселья, так лучше уж и не возвращайся к нам на корабль! — Все равно из тебя никогда не получится справного матроса. Хоть ты и храбрый парень и в опасности не плошал, а как дойдет, чтобы винца хлобыстнуть, — на это ты не мастак, и денежки свои сберегаешь, нет чтобы раскошелиться перед сухопутными крысами — нате, мол, гуляйте, от моряцкой щедрости! — А ну-ка, выпей, парень! — А не то катись ты к морскому черту нёккену, и тролль тебя побери!

Элис Фрёбом порывисто вскочил со скамейки и, сверкнув глазами на говорившего, взял у него налитый до краев бокал с водкой и осушил одним духом.

Затем он сказал:

— Видишь, Юнас, водку пить я умею не хуже вашего, а каков из меня моряк, пускай рассудит капитан. А теперь хватит ругаться, заткни глотку и проваливай! Мне противна ваша дикая гульба. — А что я тут делаю, это уж не твоего ума забота.

— Ладно, ладно, — ответил на это Юнас. — Уж я знаю, что ты родом из Нерки, а там у вас все такие скучные и угрюмые, вроде тебя. Не лежит у вас душа к раздольной моряцкой жизни! — Вот погоди-ка! Я знаю, кого за тобой прислать, сейчас ты у нас мигом вскочишь, а то сидишь как приклеенный, точно тебя нёккен заколдовал.

Недолго спустя из трактира вышла к Элису девушка — красотка на загляденье — и подсела к унылому юноше, который, чуть только его оставили в одиночестве, сел на прежнее место и с отрешенным видом снова углубился в свои печальные думы.

Наряд девушки и вся ее повадка ясно говорили, что она, увы, обрекла себя в добровольные жертвы непотребных утех, однако беспутная жизнь еще не произвела над ней своей опустошительной работы, черты ее были полны кроткой прелести, во взгляде не заметно было ни тени отталкивающей наглости — нет, одна лишь тихая печаль выражалась в тоскующем взоре этих темных очей.

— Элис! Ужели вы совсем не хотите принять участия в веселье ваших товарищей? Разве в вашей душе не шевельнулась радость при возвращении, когда вы, избегнув грозной опасности среди морских зыбей, ступили на твердую землю?

Так говорила она тихим, нежным голосом, одной рукой приобняв юношу. Элис заглянул ей в глаза, взял ее руку и прижал к своей груди; как видно, голос девчонки проник ему в самое сердце.

— Ах, — начал он, словно пробуждаясь от беспамятства. — До веселья ли мне! Сгинула моя радость. А уж буйство моих товарищей мне совсем не по душе. Ступай, дитя, обратно, ликуй и смейся вместе с ними, коли ты еще можешь, а унылого Элиса оставь наедине с его печалью, он бы только испортил тебе веселье. — Хотя постой-ка! — Ты мне очень понравилась, и я хочу, чтобы ты меня вспоминала, когда я снова уйду в море.

С этими словами он достал из кармана два блестящих дуката, вынул из-за пазухи нарядный индийский платочек и отдал это девушке. У той заблестели глаза от набежавших слез; она встала, положила дукаты на скамейку и молвила:

— Ах, заберите вы свои дукаты, мне от них только грустно, а вот этот нарядный платочек я буду носить и сберегу на память; через год, когда вы снова вернетесь в Хагу праздновать хёнснинг, меня вы уж, верно, больше не застанете.

И с этим словами девушка медленно пошла прочь; не заходя в трактир, она перешла через дорогу и скрылась из глаз.

Элис опять погрузился в сумрачные мечтания, и наконец, когда галдеж и пляс в трактире достигли яростного накала, он воскликнул:

— Ах, лучше бы мне покоиться на дне морской пучины! Никого-то у меня не осталось больше на целом свете, с кем бы я смог радоваться!

И вдруг совсем близко раздался позади густой и грубый голос:

— Знать, в свои молодые годы вы уже испытали большое горе, коли на пороге жизни, не успев ничего повидать, желаете себе смерти!

Элис обернулся и узрел перед собой старого рудокопа; гот стоял, прислоняясь к тесовой стене трактира, и, скрестив руки, смотрел на него сверху строгим и проницательным взором.

Элис посмотрел на старика долгим взглядом, и постепенно им овладело такое чувство, словно среди дикой, безлюдной пустыни, в которой он безысходно блуждал, перед ним вдруг предстало знакомое, дружественное видение с доброй и утешительной вестью. Собравшись с мыслями, Элис поведал старику, как погиб в бурю его отец, умелый и опытный рулевой, а сам он чудом тогда спасся. Оба его брата пали в сражении, и с тех пор он остался единственным кормильцем своей бедной, осиротелой матушки; богатое жалованье, которое он получал после каждого плавания в Ост-Индию, позволяло ему содержать старушку. С тех пор ему поневоле пришлось оставаться моряком, к этому делу он был приучен с малолетства и должен был радоваться, что так удачно попал на службу Ост-Индской компании. Нынешнее плавание выдалось особенно прибыльным, и каждому матросу досталось в придачу к обычному жалованью хорошее денежное вознаграждение; и вот Элис с полными карманами дукатов, не помня себя от радости, побежал в убогий домик, где жила его матушка. Прибежал, а там из окон выглядывают чужие лица; наконец ему отворила какая-то молодая женщина; узнав, кто пришел, она холодно и отрывисто сообщила Элису, что матушка его скончалась вот уже три месяца тому назад, а тряпки, какие остались после уплаты похоронных расходов, он может получить в ратуше. Кончина матушки, продолжал Элис, так истерзала ему сердце, без нее ему так одиноко, точно весь свет его покинул, точно остался он, всеми заброшенный, как моряк на скалистом рифе, беспомощный и бесприютный. Вся прошлая жизнь, когда он плавал по морям, представляется ему попусту растраченной, а уж, как, мол, подумаешь, что ради этого он покинул родимую матушку на милость чужих людей, и она умерла в одиночестве и неухоженная и никем не утешенная, тут он и подавно чувствует себя окаянным преступником и мерзавцем, лучше было не плавать по морям, а, сидя дома, зарабатывать на пропитание и ухаживать за бедной матушкой. Товарищи насильно затащили его на хёнснинг, да, признаться, он и сам надеялся забыться на буйном пиру и хмелем залить свое горе, но не тут-то было, в груди так и ноет, и кажется, что сейчас лопнут жилы и он умрет, истекая кровью.

— Полно, Элис, полно! — сказал старый рудокоп. — Скоро ты снова сядешь на корабль, а как выйдешь в море, глядь, все твое горе точно рукой снимет. Старики умирают, так уж повелось на белом свете, а твоя матушка, ты сам говоришь, получила избавление от злой недоли.

— Увы! — вздохнул на это Элис. — Увы мне! Никто не верит моей грусти, люди только бранят меня и говорят, что все это одна дурь да блажь; вот это и мешает мне жить на белом свете. — Море мне стало немило, жить мне тошно. Прежде у меня, бывало, сердце радовалось, когда корабль, распустив паруса, как птица летел по волнам, подхваченный ветром, плеск и ропот волн, хлопанье парусов, гуденье ветра в снастях — все было мне слаще музыки. Бывало, и я подхватывал вместе с товарищами удалую песню, а после, стоя на вахте в глухой полночный час, думал о возвращении и вспоминал матушку — то-то обрадуется моя голубка, когда встретит своего Элиса! — Эхма! Как я потом, бывало, веселился на хёнснинге! Но первым долгом спешил к матушке. — Прибежишь, высыпешь ей в передник все дукаты и разложишь перед ней все гостинцы, какие привез, — красивых платков да всяких заморских редкостей. А у нее на радостях глаза так и светятся; как посмотрит, так нет-нет и снова руками всплеснет. Уж так довольна моя старушка, так ей хорошо. А сама-то уже хлопочет, снует, словно мышка, и несет на стол лучший эль, который давно припасла, чтобы попотчевать своего Элиса. А вечером сядем мы с моей старушкой, и тут я начинаю рассказывать про удивительных людей, которых мне довелось повстречать, об их нравах и обычаях, о разных чудесах, какие перевидал за долгие странствия. Уж как она любила это послушать! А сама, бывало, расскажет о том, какие дива встречал мой отец, когда плавал на Крайнем Севере, и наскажет всяких страстей, я, хоть сто раз слышал эти матросские байки, а все, кажется, век бы слушал ее — не наслушался! — Ах, кто вернет мне эти радости! — Нет, с морем у меня покончено! — На что мне мои товарищи матросы, от них только и жди насмешек, да и откуда мне взять усердие к работе, когда не из чего стало утруждаться.

— Я с удовольствием слушаю ваши речи, юноша, — начал старик, когда Элис умолк. — Как, впрочем, уже несколько часов я все радуюсь, глядя на ваше поведение. Во всех ваших поступках, во всех словах выказывается детская кротость чистой натуры, склонной к самоуглубленному созерцанию, всевышнее небо одарило вас как нельзя лучше, но в моряки вы отродясь никогда не годились. Да и могла ли вам, тихонравному и даже склонному к унылости уроженцу Нерки — откуда вы родом, я сразу угадал по вашим чертам и по всему облику, — могла ли вам полюбиться удалецкая непоседливая жизнь моряка? Вы правильно делаете, решив от нее отказаться. Но ведь не сидеть же вам теперь сложа руки? — Послушайтесь моего совета, Элис Фрёбом! Отправляйтесь-ка вы в Фалун[2] и будьте рудокопом. Вы молоды, полны свежих сил, из простых рудокопов перейдете в забойщики, потом в штейгеры и пойдете шагать выше и выше. У вас тугой кошелек, набитый дукатами, пустите их в дело, наживете еще больше, а там, глядишь, обзаведетесь домом, подворьем, купите пай в руднике. Послушайтесь моего совета, Элис Фрёбом, станьте рудокопом!

Внимая старику, Элис Фрёбом ощутил от его слов непонятный страх.

— Вот так совет! На что вы меня подбиваете? Покинуть широкое раздолье земли с ясным солнышком, с голубым простором небес, бросить все, что ласкает взор и тешит душу, и похоронить себя под землею, чтобы, зарывшись, как крот, в мрачной преисподней, копаться в потемках, добывая руду и металлы — и все ради презренной наживы?

— Вот оно! — воскликнул старик. — Вот оно, расхожее мнение! — Люди брезгуют тем, чего не могут осмыслить. Презренная нажива! Уж будто бы каторжная маета, которую порождает на земле торговля, лучше и почтеннее трудов рудокопа, который, следуя науке, усердной работой открывает потаенные кладовые земных недр. Ты говоришь о презренной наживе, Элис Фрёбом! — Как бы не так! По-моему, тут есть и кое-что повыше. Коли безглазый крот, повинуясь слепому инстинкту, роет землю, то может статься, что при тусклом свете горняцкой лампы человеческое око обретает ясновидение и обостренным зрением он все яснее начинает различать среди каменных чудес то, что сокрыто в заоблачных высях. Ты еще ничего не знаешь о труде рудокопа, Элис Фрёбом! Послушай же, что я тебе расскажу.

С этими словами старик сел к Элису на скамью и начал во всех подробностях описывать, что такое горное дело, стараясь в ярких красках наглядно живописать все это для непосвященного. Он остановился на Фалунских рудниках, на которых, дескать, проработал всю жизнь с ранней юности, он нарисовал огромную котловину на дневной поверхности, в которой находится устье шахты, описал её темно-бурые стены. Он изобразил невообразимое богатство горных пород, которые можно встретить в руднике. Речь его делалась все живей и живей, все ярче пламенел взор. Он бродил по шахтным стволам, словно по дорожкам волшебного сада. Горные породы оживали, древние окаменелости начинали дышать и шевелиться, вот вспыхнул дивный пиросмалит, сверкнул альмандин, со всех сторон замерцали и заискрились пучками разноцветных огней горные кристаллы.

Заслушавшись удивительного рассказчика, Элис старался не проронить ни звука, старик говорил так, словно сейчас стоял среди чудес удивительного мира, и речь его заворожила Элиса. Дыхание стеснилось в его груди, ему казалось, точно они со стариком уже спустились в глубокую шахту, что он навеки попал во власть могучих чар и никогда больше не вырвется отсюда и не увидит милого дневного света. Но в то же время ему казалось, будто старик открыл ему неведомый и заманчивый мир, в который влеклась его душа, ибо все волшебство этого мира казалось ему давно знакомым, как будто его туманный образ витал перед ним в смутных таинственных грезах и был ему знаком от незапамятной младенческой поры.

— Знайте же, Элис Фрёбом, — закончил старик свою речь, — я описал вам все великие достоинства того состояния, для которого вы созданы от рождения, которое уготовано для вас самой природой. Теперь обдумайте мой совет и поступайте так, как вам подскажет собственное разумение!

С этими словами старик проворно встал со скамьи и удалился быстрым шагом, не сказав больше ничего на прощание и даже не оглянувшись. Вскоре он пропал из виду.

В трактире между тем воцарилась тишина. Могущество крепкого эля (пива) и водки одолело пирующих матросов. Одни под шумок смылись со своими девчонками, другие полегли и храпели из всех углов. Элис, у которого не осталось другого пристанища, попросился ночевать в трактире и получил в свое распоряжение небольшую каморку.

Едва только он улегся на кровати, как сон осенил крылами его усталые вежды. Ему пригрезилось, будто он очутился на прекрасном корабле, корабль плывет на всех парусах, а вокруг расстилается зеркальная гладь; но, кинув взгляд на волны, он разглядел, что вместо моря внизу была плотная и прозрачная сверкающая твердь; корабль, как по волшебству, растаял и растворился в ее мерцании, и Элис очутился на хрустальном дне, а над собою увидел черноту блистающих каменных сводов. Ибо то, что он сначала принимал за небеса, оказалось горной породой. Влекомый неведомой силой, он шагнул вперед, но в тот же миг все вокруг заколебалось и вздыбилось, закурчавилось пенистой зыбью, и со дна поднялись дивные цветы и растения, переливающиеся металлическим блеском; всё новые цветущие побеги, покрываясь листвой, виясь вырастали из бездонной глубины и сплетались в кружевные узоры. Дно было столь прозрачно, что Элису отчетливо были видны даже корни растений, но взгляд его, все дальше проникая вглубь, скоро начал различать в самом низу бесчисленные сонмы прекрасных юных дев, которые, блистая белизной нагих плеч, соединили руки в едином хороводе, а из их сердец произрастали корни всех цветов и растений; когда девы улыбались, сладостные аккорды воспаряли под обширными сводами, и все выше и радостнее вытягивались кверху металлические цветы. Невыразимое чувство страдания и блаженства охватило юношу, целый мир любви, неутолимой тоски и сладострастной неги возник в его душе.

Дальше