Был он мертв, этот огромный бурый лось. Его большое открытое ухо торчало настороженно. Будто лось к чему-то чутко прислушивался. Летел, крутился по синезеленому льду ярко-белый, сверкающий огоньками снежок. Легкий ветер, взлетая на лося, бросал на бурую шерсть россыпь снежинок и мчался дальше. Снежинки живо и весело поблескивали на темно-бурой шерсти неподвижного зверя.
Я опустился на лед. Стал всматриваться в лося. Ни одной ранки, ни одной царапинки не было на нем. Я ходил вокруг лося, но двигался осторожно, боязливо: казалось, миг один – и животное рванется, прыгнет, собьет меня, побежит.
С недоумением посмотрел я на лесника – что за загадка?
«Волки!» – тихо сказал лесник, словно боясь разбудить лося. «Но они его не тронули!» – «Не тронули. А мертв». – «Так почему же?» – «Воздуху не хватило». – «Как так?» – «Воздуху не хватило», – повторил угрюмо лесник, круто повернулся и пошел.
Я последовал за ним.
И вот что я узнал в тот вечер.
Зимой голодные волки делают облавы на лосей. Об этом они «сговариваются». Волки знают, что снег еще не прикрыл замерзшую Волгу. Лед на ней обнаженный, скользкий. У волков на лапах упругие подушечки, они по льду бегают легко. А лоси на своих копытах скользят и падают.
И в полночь, чуть луна поднимается над лесом, где-то тоскливо и одиноко начинает завывать волк. Откуда-то издалека ему отвечает другой. За ним откликается третий… четвертый… Ночной лес тонет в волчьем вое. Лоси слышат волчий вой и прижимаются к деревьям: в лесу лось станет спиной к дереву и будет бить волков рогами и передними ногами. Но волки воют уж в разных концах леса. Вой сближается… Волки сходятся. Кольцо вокруг лосей сужается. Одну лишь дорогу волки оставляют открытой – к берегу, к Волге, на лед. И тут страх, смертельный страх гонит лосей к реке. А на реке лосей подстерегают другие волки. Податься лосям некуда. И начинается… Раз – как по каманде, волки кидаются на лесных великанов, по два на одного: этот хватает лося за горло, а тот прыгает ему на спину.
Случается, какой-то лось чудом вырывается из этого волчьего ада. Бежит во весь дух, скользит, падает, подымается. Пытается прорваться к берегу, к лесу. Прорвался! Но несколько волков мчатся наперерез, теснят лося, гонят его к реке. И лось – что делать? – мчится по льду. И слышит: догоняют. Он уже чует, как жарко дышат волки. И страх подстегивает его: беги что есть сил! Волки давно отстали, вернулись к своей стае, а лось не смеет оглянуться на волков и бежит, бежит по льду. Упал. И не поднялся больше: сердце разорвалось.
«Воздуху не хватило», – припомнил я слова лесника.
…Я подарил свое ружье леснику и попросил заложить санки. Уехал. И с тех пор ни разу в жизни не взял в руки ружья…
Наступило небольшое молчание. Де Давен задумался, словно забыл о моем присутствии.
– Так вот, – неожиданно начал он, – знаете ли вы, мосье Веригин, кто я? Я лось. Тот одинокий лось, которого затравили волки. Отсюда – мое молчание.
– Не понимаю.
– Угрызения совести – вот мои волки. Я всегда их слышу. Угрызения совести! Никто не сказал лучше, чем ваш Пушкин в «Борисе Годунове» об этих муках. Но я еще прибавлю. Угрызения совести – это как будто не хватает воздуха. Совесть спустила на меня с цепей своих волков. Я чувствую: моему нравственному преследованию нет конца. Жизнь превратилась в смертельный полусон. Воздуху мне уже не хватает. И быть мне темно-бурым лосем на сине-зеленом льду…
И де Давен повернулся, намереваясь встать со скамьи, на которой мы сидели.
Я схватил его за руки:
– Что случилось с вами, Анри де Давен?
– Что случилось? – Де Давен пристально посмотрел мне в глаза.
В этот миг к нам подбежала старушка Мари:
– О, мосье де Давен, я везде ищу вас. Дилижанс на Прагу уходит через десять минут. Пассажиры уже занимают места. Вас ждут.
Поодаль из пансиона степенно прошел пожилой слуга. Он нес большой саквояж де Давена и его клетчатый дорожный плед. Издали донесся призывный голос почтового рожка.
Де Давен встал.
– Благодарю вас, мосье Веригин, – твердо и четко сказал де Давен.
– За что?
– За то участие, которое вызвало у вас мое молчание.
Де Давен вытянулся передо мной по-военному. Слегка склонил голову. Он был строг и подтянут, этот полковник колониальных войск Франции.
Я крепко пожал его узкую сухощавую руку.
Голос рожка прозвучал еще раз – резко, прерывисто, настойчиво.
Француз ушел. Я остался в глубоком раздумье.
ОПЯТЬ СВЯТОШИН
Карлсбад. 12 сентября
Дневник Веригина
Вот не ожидал! Утром выхожу к завтраку, а за моим столиком вместо полковника де Давена сидит… мой знакомый по Люцерну Анатолий Алексеевич Святошин. Тот, что ночами подавал мне лекарство, когда я был в забытьи. Он только что приехал из Мариенбада и будет жить в «Черном лебеде». Его комната рядом с моей.
15 сентября
Святошин занимает меня разговорами.
Сегодня я вспомнил о том, как врачевал в Севастополе во время Крымской кампании, как не хватало медикаментов.
– Тогда на волах через всю Русь в Севастополь доставляли ядра для пушек, – сказал Святошин. – Позор!
И его пронзительные, широко расставленные серые глаза остановились на мне. Он вдруг понизил голос:
– Сам бог послал мне вас. Для одной очень важной вещи: я попрошу вас ввести меня в Лондоне в дом к Огареву или Герцену. Не отказывайтесь! Выслушайте меня! Вам, может быть, неизвестно, что я помещик, владелец двадцати тысяч десятин в Херсонской губернии. Но не гнушайтесь мною. Начну издалека. Кто поднял руку на цари Николая Первого? Декабристы-помещики. Пойдем дальше: не сегодня-завтра на Руси будет переворот. А кто в этом деле голова? Помещики Яковлев, Герцен и Огарев! Хотите верьте, хотите нет! Но и я из тех помещиков, которые «чувствовать умеют»! – воскликнул он. – О Русь, о Русь! Когда же удары в набат «Колокола» Герцена разбудят тебя!
Святошин остановился. Он был взволнован. На лбу выступили капельки пота. Легким взмахом Святошин развернул ослепительной белизны носовой платок и поднес его к лицу. От платка пахнуло лавандой.
Карлсбад. 20 сентября
Дневник Веригина
Шесть часов утра. Пересматривал записи опытов с планариями. Не заметил, как прошла ночь.
Прервал дневник: кто-то постучал в дверь… А! Это старушка горничная Мари.
– Вот вам, мосье Веригин, письмо. – И Мари протянула мне плотный серый конверт с гербом. Ушла.
Я всмотрелся в латинский шрифт, в крупный, твердый, размашистый почерк. Догадался сразу: это письмо де Давена. Вот оно:
«Дорогой Дмитрий Веригин!
От души благодарю Вас еще раз за Ваше сердечное внимание к моей беде. Дилижанс помешал мне сказать Вам то, о чем я пишу в этом письме.
Я разрешаю себе обратиться к Вам, уважаемый друг, со следующей просьбой. Не найдете ли Вы, мосье, возможным оказать мне услугу, которую я буду помнить, пока бьется мое сердце?
Не представится ли Вам возможность, когда будете возвращаться домой, побывать во Франции, в старом маленьком приморском городке Пелисье?
Там, в переулке Старые каштаны, живет госпожа Жермен Рамо. Сын госпожи Рамо, капитан Феликс Рамо, ранее служивший в колониальных войсках, был присужден к расстрелу, помилован, но погиб на каторге в Гвиане. Да! Погиб, потому что отказался стрелять в туземцев. Скорбная тень этого человека повсюду преследует меня. Но сейчас речь пойдет о другом.
Я хочу, я обязан вручить старушке матери некоторую сумму денег. Но сам я это сделать не могу. Не возьмете ли Вы, мосье, на себя это нелегкое поручение? Как это сделать, доверяю Вашему такту и деликатности и надеюсь, что Вы, вручая деньги, не назовете меня по имени, а скажете, что эти деньги просил Вас передать офицер, служивший в одном полку с ее сыном. Извините меня, пожалуйста, не слишком ли трудная моя просьба и не слишком ли она, эта поездка в Пелисье, помешает Вашим планам?
Желаю Вам счастья.
Ваш Анри де Давен. Мой адрес: Бретань, город Нуар, замок Анри де Давена».
Карлсбад. 23 сентября
Дневник Веригина
Святошин продолжает занимать меня своими историями, то забавными, то невероятными. Характер этих историй одинаковый: осуждение и критика царского строя, гражданская скорбь о мужицкой доле. Но все чаще встает передо мной старый швейцарец Бургонь, все чаще я вспоминаю его слова «…остерегайтесь этого человека».
Святошин огорчился, когда за обедом я сообщил о своем отъезде в Пелисье.
Он задумчиво забарабанил пальцами по столу, отбивая походный марш.
– Но ведь это ненадолго? На несколько дней? Я с нетерпением буду ждать вас.
Святошин подвинул к себе тарелку и посмотрел внимательно на суп. Я заметил жест, с каким он взял ложку – мягко и цепко. Я исподволь смотрел на Святошина, слушал его россказни, наблюдал за ним. Да! Во всей его повадке ощущаю мягкость тигриных лап. Продолжая рассматривать суп, Святошин вдруг чему-то улыбнулся.
«Ну, сейчас начнет рассказывать», – подумал я. И не ошибся.
– Есть у меня друг в Москве, прокурор. Приедем домой – я непременно познакомлю вас. Непременно. – И Святошин еще раз улыбнулся.
Но глаза его оставались холодными и спокойными. Затем быстро стер улыбку с лица и начал:
– Помню, как-то прокурор пригласил меня посмотреть, как отправляют арестантов на каторгу. Пришел я. А он мне показывает кандалы. Глянул я на замки на кандалах и ахнул: на каждом из них любезное изречение, афоризм, так сказать… Замочник, видно, был человек с выдумкой и юмором. И вот на одном замке выбил: «Кого люблю – того дарю», на другом: «Кто любит больше, чем я, пусть пишет дальше меня»… Я гляжу и глазам не верю, мой товарищ прокурор хохочет: вот она, народная мудрость… сентенции на кандалах… – Святошин понизил голос: – Царь надел на русского крестьянина кандалы… А царский манифест об отмене крепостного права – слова «осени себя крестным знамением, русский народ» – чем не подходящая сентенция для кандалов? А? Что, если выбить эти царские слова на кандалах? А? Каково? – И Святошин пристально взглянул мне в глаза.
– Ваш суп стынет, – напомнил я.
Мой собеседник встрепенулся.
– Ну конечно, – сказал он, мягко протягивая руку за солью. – Простите. Я так легко увлекаюсь.
После обеда мы вышли в сад.
– Задумал я одно дело, – вдруг начал Святошин. – И вот обращаюсь к вам, Дмитрий Дмитриевич, за помощью в одном поворотном, так сказать, для моей судьбы деле.
– Слушаю вас, Анатолий Алексеевич.
– Буду с вами откровенен. Начну издалека. Дед мой был другом Потемкина. За какие услуги – не скажу, но Екатерина Вторая наградила моего предка двадцатью тысячами десятин. Но я-то при чем тут? Ведь я рос, читал Руссо, изучал жизнь Робеспьера, зачитывался Рылеевым. Наизусть «Русскую правду» Пестеля заучил. И однажды спросил себя: что лучше – двадцать тысяч десятин пли чистая совесть? Она ведь одна-единственная у человека, совесть. Либо чистая, либо грязная. Зачем мне мои угодья, если я – единственной чистой совести своей лишаюсь? И вот я решился: написал письмо царю. Правду-матку в глаза бросил. Надо, мол, землю у помещика взять и мужику отдать. Так и написал!
«Это еще что за затея? – насторожился я. – Что он замышляет?» И сказал вслух:
– А в чем, собственно, должна состоять моя помощь?
– Дорогой Дмитрий Дмитриевич, – медленно, как бы осторожно подбирая слова, начал Святошин. – Помогите, посодействуйте, чтоб это письмо мое царю было напечатано в «Полярной звезде».
– Письмо при вас?
Святошин достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист. Наклонился ко мне.
– Разрешите? «Царь! Монарх! – начал Святошиы. – К богу и царю положено обращаться на «ты». Ты, царь, помещик! И я, твой подданный, дворянин Святошин, тоже помещик! И как помещик помещику обязан заявить.
Ты, царь, освободил крестьян от крепостной зависимости. Низкий поклон тебе за это деяние. Освободить-то освободил, но в еще горшее рабство мужика поставил. Что толку в тех разбросанных там и сям крохах землицы, которые помещики выдали своим крестьянам? У пахаря дети пухнут с голоду, а рядом помещичьи латифундии пустуют н зарастают сорняком.
Знай и помни, царь! Мужик грамоте не обучен, по ему ведомо: земля не помещику принадлежит, а богу. Он верит, что бог его не обидит. А это значит: перекрестит мужик свой грешный лоб и с божьей помощью расправится с помещиками. Чем Емелька Пугачев народ поднял? Истиной своих прокламаций – обещал: жалую, мол, подданных своих землею да травами…
И пока не пришел новый Пугачев, надо и тебе, царь, п всем помещикам твоим поделиться с народом землею, лесами, лугами, живым и мертвым инвентарем».
Святошин не спеша сложил лист. Взглянул па меня.
– Я подписал это послание полным именем своим. А род мой царю хорошо известен. Итак, жребий брошен. Будь что будет. Кары не боюсь. Вместе с вами вернусь и Россию. Совесть моя очистилась. – С этими словами Святошин протянул мне руку. – Надеюсь на вашу помощь, – заключил он. – Я весь перед вами.
Глаза его сияли. Щеки горели. На лбу выступили капельки пота. Он легким взмахом развернул ослепительной белизны носовой платок и поднес его к лицу. И на меня опять пахнуло лавандой.
Мы остановились на ступеньках у входа в пансион.
– Возвращайтесь скорее! Буду ждать!
Святошин наклонил голову, затем повернулся и, мягко, бесшумно ступая, пошел к себе. Я смотрел ему вслед. Его походка… Он словно стлался, поворачивая голову направо, налево и то и дело всматриваясь во встречных людей. Он почти не касался пола каблуками, приподнимаясь на носках. И с новой силой прозвучали в моей памяти слова старого часовщика из Люцерна;
«Рысья… рысья походка… остерегайтесь этого человека».
А ведь мои вещи в чемодане до сих пор пахнут лавандой…
Неужели?..
ИСПОВЕДЬ ДЕ ДАВЕНА
«Господину Дмитрию Веригину.
Карлсбад.
Пансион «Черный лебедь», комната 212.
Дорогой друг Дмитрий Веригин!
Безмерно благодарен: Вы согласились выполнить мою просьбу – отвезти деньги мадам Рамо в Пелисье. Посылаю деньги. Не забудьте сразу же отсчитать сумму на поездку и городок Пелисье, где живет госпожа Рамо в переулке Старые каштаны, и на обратный путь. Не знаю, увижу ли я Вас еще. Но Ваша отзывчивость вызывает у меня желание быть с Вами откровенным. Я считаю обязательным для себя предложить Вам свою исповедь.
Еще раз от всей души благодарю Вас.
Ваш Анри де Давен».
«Исповедь де Давена
Четверть века я воевал в Алжире. И, без сомнения, коечто сделал для умножения славы моей великой Франции. Не было дня, часа и минуты, чтоб я усомнился, хорошо ли л поступаю, огнем и мечом подчиняя полудикие племена моей родине и занимая земли, на которых они обитали или кочевали.
Под моим начальством служил воспитанник Сен-Сирского военного училища Феликс Рамо. Талантливый офицер, беспредельной храбрости, находчивый, весельчак и балагур, он быстро дослужился до чина капитана. Скажу прямо – я любил его.
Но вот вдруг офицеры его полка сообщили мне, что Рамо получил какое-то письмо. И с тех пор превратился в молчаливого и замкнутого человека. Я не придал этому значения. И напрасно.
Однажды в маленькой деревушке туземцы оказали нам фанатическое сопротивление. Полк мой пошел в атаку. Но Феликс Рамо вдруг придержал коня и бросил на землю оружие! Все пришли в смятение. Я подлетел к нему:
– Рамо? Что случилось?
– Мой полковник, – воскликнул он, – я не буду убивать этих людей!
– Безумец! Ваша голова вальсирует! Ведите солдат! Вы не в своем уме!
– Мой полковник! Убейте меня, но я не подниму руку на этих несчастных! Они умирают за свою свободу. Я не буду убивать этих людей.
«Он с ума сошел», – подумал я и сам повел солдат.
Деревушка была взята. Никто не сдался в этом селении, и все были убиты. Мои солдаты с песней вернулись в лагерь.
На другой день Феликс Рамо предстал перед военным судом. Я сам был председателем суда. Я знал, что капитана Рамо расстреляют. Но я не забыл о годах его бесстрашных сражений с туземцами. Спешным пакетом донес обо всем военному министру, просил о смягчении участи Рамо. А перед самым заседанием я высказал судьям свое предположение: не перемешало ли солнце пустыни что-либо в голове капитана, не выжгло ли оно лучшую часть его души? И судьи, офицеры, которые знали и видели сто раз капитана Рамо в деле, задали ему на суде вопрос: не считает ли он сам свой страшный поступок случайным явлением? И не вызвано ли это предательством чести Франции какой-либо причиной, неизвестной начальству?