Журнал «Если» 2004, №12 - Бенедиктов Кирилл 23 стр.


В жизни каждого человека случается не так уж много действительно ярких встреч с чем-то абсолютным, совершенным. Я лишь однажды встретился "лицом к лицу" с горной львицей — и это стало для меня открытием. Лишь однажды видел, как кит выпрыгивает из океанских волн. Лишь раз наблюдал за рогатым горным козлом на краю скалы. Лишь раз любовался розовым фламинго в полете… И лишь по разу встречался с каждой из тех сотен удивительных сущностей-историй, которые и стали впоследствии моими напечатанными рассказами. Они приходили ко мне столь же незаметно и непредсказуемо — и производили в моей душе такой же переворот, — как и та львица, и тот фламинго… Я верю, что существует Вселенское Бессознательное, которое подобно пещере Али-Бабы, освещенной 999 светильниками, существует во всех людях и прочих тварях. И вот каменные глыбы, закрывавшие пещеру, внезапно открываются перед вами, и вас ждет встреча с необычным, ужасным, прекрасным или смешным… Тот, кому посчастливилось заглянуть в пещеру и повстречаться с ее диковинами, не может вечно держать это новое знание — или откровение — внутри себя. И тогда начинается поиск людей, с которыми хочется разделить удивительное открытие".

Рассказы Лафферти только маскируются под "простые и легкочитаемые истории" — в них всегда полно вторых планов и скрытых смыслов, которые легче всего теряются в переводах. И хотя лишь немногие из его произведений точно ложатся в рыночный трафарет science fiction story, no сути, ни один рассказ Лафферти не может быть назван и реалистическим — даже тот, в котором, на первый взгляд, не происходит ничего фантастического. Если это реализм — то особый, магический, сродни прозе Маркеса, Борхеса, Касареса и других мастеров латиноамериканской прозы. В причудливой вселенной Лафферти все не так, как в нашем мире, даже если рассказ писателя и был опубликован под ярлычком mainstream. Потому что Лафферти — фантазер в душе, а не холодный ремесленник, пишущий фантастику. А еще он — заразительный юморист, хотя и не сказать, что светлый и легкий. И изощренный мифотворец. И глубокий, не без религиозной истовости, философ. И отличный стилист и рассказчик.

Писал Лафферти и традиционную НФ, если под этим понимать самое популярное пространство-время этой литературы — будущее и иные миры. Другое дело, как именно писатель использует уже порядком затоптанный в фантастике «футурокосмический» полигон. Взять, к примеру, роман "Космический морской запев" (1968). Внешне это традиционная космическая опера, однако эрудированный читатель легко обнаружит здесь остроумный и парадоксальный пересказ гомеровской «Одиссеи». А несколько рутинная сюжетная завязка романа "Анналы Клепсиса" (1983) — историк прибывает на другую планету для сбора научной информации — неожиданно оборачивается сложной и многоплановой философски-религиозной притчей: ученый обнаруживает, что никакой «истории» в этом мире пока нет, а окружающая его реальность — лишь прелюдия к истинному "началу времен", которое произойдет по воле Создателя Вселенной.

Слова «религия» и «Создатель» упомянуты не ради красного словца. Самый известный роман Лафферти — "Властелин прошлого" (1968) — не только и не столько история великого гуманиста и основоположника литературной утопии сэра Томаса Мора, которого некие силы «извлекли» из прошлого и послали возглавить правительство на далекой планете (тоже претендующей на звание "утопической"). Лафферти более волнует образ великого религиозного упрямца Томаса Мора, "человека на все времена", который, как и герой Стругацких, не воспользовался подаренной ему "попыткой к бегству". И снова с той же последовательностью готов заплатить жизнью за свою свободу — свободу совести. Если кто забыл: Мора казнили не за "социалистическую утопию", а за отказ публично признать право короля на развод и повторный брак. И даже не за критику этого поступка, греховного, с точки зрения всякого уважающего себя католика, а всего лишь за «преступное» молчание…

Религиозные мотивы присутствуют и в других романах Лафферти. Неудачей заканчиваются попытки инопланетных «мессий» утвердить гуманность на нашей «падшей» планете в "Рифах Земли" (1968) и в более поздней «Аврелии» (1982); а в пиротехнической философской притче "Четвертые резиденции" (1969) извечная битва Добра и Зла все еще продолжается — с переменным успехом и неясным финалом. И даже в цикле произведений об Институте Нечистой Науки (многие из них собраны в книгах "Прибыв в Эстервайн: автобиография машины Ктистек" и "Элегантным взором: рассказы об Астро и о людях, которые знают все"), внешне совсем не похожих на тяжеловесные морально-назидательные притчи, в самом названии места действия заложена главная моральная проблема, мучившая Лафферти всю жизнь — проблема взаимоотношений науки и этики.

Вообще для Лафферти (как и для такого же католика Уолтера Миллера) вопросы истины и морали, как понимают их религиозные люди, архиважны и фундаментальны. Моральная составляющая, пусть и не сразу, обнаруживается даже в самых язвительных и абсурдистских рассказах, в которых, на первый взгляд, Лафферти камня на камне не оставляет от всех и всяческих "абсолютных истин". И писатель поневоле от года к году мрачнел, наблюдая, как в окружающем его мире высшие ценности размываются и исчезают, подменяются ценниками на товарах. В своей "Иллюстрированной энциклопедии научной фантастики" (1995) Джон Клют сказал об этом исчерпывающе точно: "Религия по-прежнему не играет существенной роли в современной научной фантастике: обычно сюжет и проблематика произведения мало связаны с тем, к какой религиозной конфессии принадлежит автор. В этом отношении — как и во многих других — Лафферти фигура уникальная. Он католик, и, если копнуть под внешний слой его нарочито игривых историй, в них всегда обнаружится "моралите".

Лафферти в душе — моралист. И даже более того — самые дикие полеты его фантазии не только подтверждают те или иные постулаты, которые, с точки зрения правоверного католика, должны направлять поведение, но еще и представляют собой амбициозную попытку морально «выправить» саму Вселенную.

Иначе говоря, представить дело так, что вся окружающая нас материальная реальность — не более чем некая вселенская театральная сцена, а наши поступки включены в действие развертывающейся космической моральной драмы".

Он в общем сумел не так мало написать за двадцать лет. Кроме НФ Лафферти писал еще и фэнтези (в 1990 году он получил Всемирную премию фэнтези за общий вклад в развитие жанра), а также произведения, которые можно условно обозначить как "исторические фантазии". Такова его дилогия, состоящая из романов "Зеленое пламя" (1971) и «Полнеба» (1984), действие которой разворачивается в позапрошлом веке, а сюжетные коллизии движет борьба героя-ирландца и его интернационального воинства, называющих себя "зеленой революцией", с революцией «красной», которую возглавляет сын дьявола! Обращался Лафферти и к истории коренных жителей Северной Америки, согнанных со своих земель белыми поселенцами (роман "Окла Ханнали").

Но с 1980 года он стал писать гораздо меньше — перенесенный инфаркт приковал Лафферти к постели. А в 1994-м последовал второй. Но Лафферти прожил еще восемь лёт — не покидая дома для тяжелобольных и престарелых при францисканском монастыре в Оклахоме. Когда 18 марта 2002 года писатель умер и был похоронен на католическом кладбище в Пери (там, где прошло его детство), выяснилось, что он всю жизнь прожил фактически один, убежденным холостяком (долгие годы с ним жила его сестра, пока не умерла), и весь круг общения Лафферти составляли книги. А также виски, запасы которого поражали редких друзей и знакомых затворника, когда они еще посещали его дом. На фантастических конвенциях он появлялся редко — и всегда держался особняком.

У него, дипломированного инженера-электрика, никогда в жизни не было компьютера — все свои произведения Лафферти по старинке «отбивал» на разбитой механической пишущей машинке.

Нет, правда, чудак неописуемый.

24.10.2009

Александер Ирвайн. Агент провокатор

Перевел с английского Юрий Соколов

В Детройте разгар дня, четверг, июль, 1940 год. Мне двенадцать лет. Со своего места в верхнем ярусе левых трибун на стадионе Бриггса я могу, если обернусь, увидеть здание "Дженерал Моторс", возвышающееся над Вудвард-авеню. Машины сплошным потоком текут в обе стороны Мичиган-авеню — «форды», «шевроле», «бьюики», между которыми взгляд иногда отмечает «мерседес», и многие из них ведут те же самые руки, которые делали эти автомобили. Я смотрю на свои ладони и представляю, как они превратятся в руки рабочего и автомобилиста — с крупными костяшками, покрытые шрамами и грязью, настолько глубоко въевшейся в морщины, что никакое мыло ее не берет.

Справа от меня сидит отец, старательно придерживая на коленях три политых горчицей хот-дога. Глядя на его руки, я пытаюсь пересчитать дюжинами рассыпанные по запястьям и предплечьям белые круглые точечки шрамов. Отец работает в "Форд Моторс" сварщиком. Ему тридцать один год, и, на мой взгляд, он знает решительно все на свете.

Я беру хот-дог и в три укуса отправляю его в желудок.

— Боже праведный, парень, — произносит отец с набитым ртом. — Прямо Малыш Рут.[11] Вот что, не разыграть ли нам этот бутерброд, а я схожу за новой порцией в перерыв на седьмом иннинге.[12]

На поле Школяр Роу разминается перед четвертой подачей, а "Бостон Ред Соке" толпятся возле скамейки запасных. Роу бросать умеет, и "Ред Соке" готовятся к некоторым неприятностям, тем не менее на три иннинга может уйти минут сорок. Мне двенадцать лет, и я вполне способен умереть от голода за эти сорок минут.

— По рукам, — говорю я. И папа подбрасывает вверх монету в четверть доллара.

Принцип неопределенности Гейзенберга гласит: в процессе наблюдения за объектом мы смещаем этот объект, поэтому точное положение его и направление перемещения одновременно определить нельзя. Во всяком случае, примерно так нас учили на первых курсах.

Энциклопедия бейсбола утверждает, что Моу Берг совершил шесть хоум-ранов[13] за время своей карьеры в высшей лиге, захватившей тринадцать сезонов в составе четырех команд. О нем было известно, что он разговаривал на двенадцати языках, однако на всех довольно плохо; Берг был самым ученым среди бейсболистов и шутил относительно принципа неопределенности Гейзенберга, слушая в Швейцарии его лекцию во время второй мировой войны и решая тем временем, стоит убить профессора или нет. Я думаю, что Моу Берг вполне мог бы по достоинству оценить те тонкие сдвиги, которые претерпевают мои воспоминания о нем всякий раз, когда я пытаюсь извлечь их из нейрохимического ила, скопившегося за семьдесят лет.

В 1940 году я был фанатом Моу Берга, несмотря на то, что он официально прекратил выступать в конце сезона 1939 года. Как и он, я любил бейсбол и еще — как и он — любил читать, каковая наклонность встречается среди двенадцатилеток не чаще, чем среди игроков высшей лиги. Я зашел настолько далеко, что обзавелся некоторыми из его особых привычек. Узнав, что он просто не мог читать газету, к которой кто-либо прикасался, я потребовал, чтобы дома мне предоставили право первым брать в руки "Фри Пресс". Никто не смел раскрыть газету на спортивной странице, если я еще не ознакомился с результатами матчей — неприкосновенной ценностью для любителя национального спорта.

Берг остался в "Ред Сокс" в качестве кетчера[14] для разминки и некоей разновидности командного гуру, однако после 1939-го не провел ни одной игры, и когда разгорелась война, оказался агентом УСС[15] Бергом. Фотографии Токио, сделанные им во время мирного предвоенного турне американских бейсболистов, послужили картами для бомбардировщиков Джимми Дулиттла,[16] а проявленный в другой ситуации здравый смысл сохранил жизнь Вернеру Гейзенбергу.

Так, по крайней мере, написано в трудах историков. Но я помню, что все было не совсем так.

Например, я помню седьмой хоум-ран Моу Берга.

Я выбираю решку. Блестящий четвертак вспархивает над ладонью отца — как в замедленной съемке, которых я повидал множество за пятьдесят лет посещений кинематографа. Папа перехватывает его правой рукой, хлопнув ею по тыльной стороне левой.

— Не передумал?

Я мотаю головой. Он убирает руку. Решка.

— Получай, — говорит папа. И последний хот-дог исчезает прежде, чем Роу успевает совершить восьмую разминочную попытку.

А потом, можете не верить, на площадку выходит Моу Берг. Голос комментатора выдает растерянность; умолкнув, он незаметно растворяется в отголосках последнего слова: "Сокс-окс-окс…". Толпа приходит в движение, каждый мечтает увидеть собственными глазами, действительно ли Моу Берг выходит на последнюю разминочную попытку, отряхнув от пыли биту бэттера.[17] Любители бейсбола всегда ревностно следят, не представится ли возможность присутствовать при историческом событии.

По мне, так увидеть Берга лучше, чем получить билет на матч мировой серии. Я стаскиваю с головы бейсболку "Детройт Тайгерс" и смотрю на автограф кумира, оставленный им в прошлом августе под козырьком моей бейсболки. Тогда мне пришлось пробиться сквозь толпу, окружившую Теда Вильямса,[18] чтобы добраться до скамейки, а Берг как раз сидел в уголке у ступеней, вертя в пальцах четвертак и разыскивая взглядом в толпе симпатичных девиц. Когда я перегнулся через поручень, чтобы протянуть ему свою кепку, он усмехнулся, заметив на ней старинное английское D: "А ты знаешь, парень, что это за штука, агент-провокатор?". "Нет, сэр, — ответил я, — но когда я приду домой после игры, то постараюсь выяснить это". Улыбка его сделалась чуть шире, и, нацарапав свое имя на моей кепке, он перебросил ее обратно.

И вот теперь он стоит, и Роу выстреливает быстрым мячом вниз на уровне его колен. Берг прослеживает траекторию мяча, качает головой и ждет следующей подачи.

И гасит ее слева от центра.

Я с воплем вскакиваю на ноги еще до того, как успеваю понять, что бросок-то — настоящий хоум-ран. Мяч взмывает к самой верхней точке своей траектории, и два аутфилдера[19] «Тайгерс» замедляют бег, провожая его взглядом к ограде. То есть ко мне. Как сейчас помню: он летит прямо на меня. Я протягиваю руки, несущийся ко мне прямо с неба мяч чуть виляет в воздухе, и я волнуюсь, что он пролетит над моей головой. Это самая долгая секунда в моей жизни. Кажется, будто я слышу голос отца: "Смотри на него, не отрывая глаз. Смотри даже руками".

Мяч плюхается в мои руки почти с тем же самым звуком, как и только что прихлопнутый отцом о ладонь четвертак. Кто-то сталкивается со мной, и я падаю между рядов скамей. Я сильно ударяюсь головой о сиденье или о чье-то колено, однако успеваю сгруппироваться, как Макс Шмелинг.[20] Но я не полностью отключился, я держу этот мяч, как куриное яйцо, которое принесла в школу старшеклассница для какого-то там задания. Папа поднимает меня на ноги, а кучка болельщиков, уже сгрудившихся вокруг, рассыпается столь ж быстро, сколь и собралась. Кое-кто похлопывает меня по спине и хвалит: "Молодец, намертво взял".

— Ну, погляди на себя, Эвери, мальчик мой, — провозглашает папа. — Ты слопал все мои бутерброды и поймал хоум-ран.

— Хоум-ран Моу Берга, — отвечаю я, разглядывая мяч. Часть эмблемы фирмы «Сполдинг» стерта. Здесь Моу Берг приложился битой, думаю я. Это же все равно, что обменяться с ним рукопожатием. Я гляжу на поле, а Берг уже огибает третью базу — два Берга, — со смешком обмениваясь двойным рукопожатием с раздвоившимся тренером с третьей базы.

Назад Дальше