— Дьявол? — хмыкнул брат Себастьян. — Нет, конечно. Слишком много чести. Обыкновенный валашский разбойник. Да и навряд ли Люцифер являлся бы средь бела дня.
— Т-тогда в чём опасность т-таких знахарей, как он?
— Опасность в том, что люди, подобные ему, расшатывают сам фундамент церкви, уподобляясь дровосеку, рубящему сук, на котором он сидит. Не имея никакого основания на то, они присваивают самовольно право исцелять и совершать обряды и разве что — не отпускать грехи. Отсюда разложение и спесь, а с церковью уже никто не считается. Взгляни, что делается всюду и вокруг тебя. Мирская жизнь пронизана религией во всех своих проявлениях и сферах.
— Да, но разве это плохо?
— Не плохо, и не хорошо, — брат Себастьян остановился у окна, как незадолго до него стоял его ученик, и продолжил, созерцая дождь, бегущий по стеклу. — Деревенские знахари врачуют страждущих молитвой наравне с бесовским заговором, цирюльники рвут зубы и пускают кровь, призывая в помощь святую Аполлонию и святого Христофора. Ведь до чего дошло — святых используют не как заступников пред богом, а как звено при исцелении вообще! В лотерее в Бергенена-Зооме вместе с ценными призами разыгрываются индульгенции. Святые таинства перестают быть таковыми, а порою принимают формы попросту бесстыдные. Вспомни, Томас, ты ведь сам неоднократно видел местные поделки «Hansje in den кelder», то бишь, «Гансик в погребке», как их здесь называют — статуэтки Девы Марии, у которой можно распахнуть чрево и внутри увидеть изображение Троицы.
Брат Томас покраснел и сделал вид, что снова занялся своим пером.
— Да, это в самом деле выглядит н-неблагочестиво, — признал он. — Столь фамильярное отношение к сакральному з-заслуживает всяческого порицания.
— Что? — брат Себастьян обернулся. — О, дело совсем не в том, как народ видит Пресвятую Деву. Пускай бы даже так. Подобные статуэтки есть даже в монастыре кармелиток в Париже. А вот само изображение Троицы в виде плода чрева Марии представляет ересь. И так везде. Гийом Дюфай перелагает в мессы всякие мирские песенки, навроде «L'omme arme» или «Tant je me deduis»… А эти богомерзкие мотеты, когда слова подобных песенок, — таких как, скажем, «Baisez-moi, rougez nez» вплетают в тексты литургии!? Народ Божий всё больше наклоняется к торговле, к междоусобицам, в городах уже не только изъясняются, но даже и пишут на вульгарных наречиях. уж не из этого ли проистекает вредное желание переложить Священное Писание с латыни на мирской язык? Вот главная причина ереси! Что будет с верой, если Библию начнут читать и толковать все, кому не лень — и угольщик, и трубочист, и свинопас?
— Свинопасы не умеют читать.
— Не важно. Так во всём. По праздникам на мессу ходят лишь немногие, и мало кто дослушивает её до конца. Коснутся пальцами святой воды, приложатся к иконе и уходят. Молодёжь редко посещает церковь, да и то лишь затем, чтобы пялить глаза на женщин. Церковь стала домом свиданий! Что останется от церковной мистерии, если искупление грехов сочетается с домашней работой: растопить печь, подоить корову, почистить горшки? Упадок, сын мой, мерзостный упадок:
— Но разве в м-мирскую жизнь не д-должно входить истолкование земного посредством небесного?
— О, да, естественно, но в этом нету ничего предосудительного, если человек для выражения своих чувств использует язык священного писания. Ведь вспомни, когда Фридрих и Максимилиан въезжали в Брюссель с маленьким государем Филиппом, горожане со слезами на глазах говорили друг другу: «Veez-ci figure de la Trinite, le Pere, le Fils et Sancte Esprit»[8].
Брат Томас промолчал. Расправил на столе рисунок.
— Я чувствую его, — сказал он наконец, глядя на изображенье травника. — Он где-то здесь, недалеко, а иногда, когда я гляжу на этот портрет, мне кажется, как будто он где-то рядом. Иногда мне почему-то кажется, что он… тоже ищет нас.
Брат Себастьян вздохнул и ободряюще положил ему руку на плечо.
— Будь крепок духом, Томас, черпай мужество в достойном подражания примере Инститориса и Шпренгера[9]. Мы движемся по верному пути, не смотри назад: за нами не солдаты, за нами — сила нашей правоты. Мы найдём их. В этом наша миссия от Бога, Папы и от короля. Не бойся собственных сомнений, сомнения опасны лишь для того, кто бежит от Всевышнего, у всех же остальных сомненья только укрепляют веру. Хотя тебе ли сомневаться в собственной стезе? Я сам свидетель, что в твоём присутствии неоднократно совершались чудеса, иконы источали миро, и распятия кровоточили настоящей кровью — это ли не знак, что на тебе лежит благоволение Всевышнего?
Брат Томас ничего не ответил, и воцарилась тишина, лишь дождь стучал в окно, да потрескивал огонь в камине.
Травник пристально смотрел на них свинцовым прищуром карандашного рисунка.
Свадьба.
Запоздалый поезд вывернул из-за поворота разукрашенными экипажами и теперь катился к Ялке с гомоном, гульбой, со звоном бубенцов и песнями цыган. Возок, коляска с молодыми, две двуколки и фургон. Скрипки, дудки, барабан, цимбалы, истошные взвизги губной гармоники — музыка сливалась в нестройный, но весёленький мотивчик, поверх которого орали песню разухабисто и пьяно. Ялка молча отступила в сторону.
В глазах у девушки была усталость. Две последние недели Ялка провела в дороге, изредка ночуя в трактирах и на постоялых дворах.
Лишь один раз её пустила к себе на постой сердобольная крестьянка. Ночевать в лесу становилось всё тяжелей и неприятней: наступали холода, и если не было какого-нибудь шалаша, то не спасали ни костёр, ни тёплая одежда. А три дня тому назад у девушки открылась кровь, и как всегда не вовремя. То ли от холода, то ли из-за тягот пути месячные очищения в этот раз прошли особенно болезненно. Ялка поначалу стоически держалась, но потом дожди и холод всё-таки загнали девушку на постоялый двор, уйти с которого она в себе сил не нашла. Пришлось снять комнату и три дня отлёживаться и отстирывать бельё. На проживание и стол ушли все деньги, благо сердобольная хозяюшка не стала брать с неё за мыло и за воду. Всё это время Ялка не могла ни о чём думать, и даже вязание валилось у неё из рук.
Но нет худа без добра — вынужденная передышка и впрямь пошла ей на пользу — за две недели странствий девушка успела основательно запачкаться, одежда, пыльная и грязная, порвалась в нескольких местах. Ещё немного, и Ялка стала бы сама себе противна. Трактирщик вопреки традиции содержал при постоялом дворе маленькую баню, и Ялка, вставши на ноги, использовала выдавшееся у неё свободное время на то, чтобы привести себя в порядок, затем расплатилась с хозяевами за постой и побрела дальше.
Везде, где Ялка проходила, в деревнях, на постоялых дворах, в трактирах, у колодцев и на мельницах спрашивала она про рыжего травника.
Говорили разное. Одни плевались и крестились, кто-то пожимал плечами, кто-то — вспоминал, как видел травника, когда тот излечил кого-то где-то. Кто-то отводил глаза. А в одном трактире, где селяне из окрестных деревень гуляли праздник, оброненные девчушкой робкие слова вопроса спровоцировали долгий спор с последующим мордобоем и, как водится, последующим же примирением.
— Ха! — заявил ей как-то в кабаке подвыпивший крестьянин в драном кожухе, чадя огромной трубкой и всё время сплёвывая себе под ноги. — А как же, девка, знаем, слыхивали! Лис, он, значится, и есть такой. Лукавый, значит.
Собутыльники вмешались, сперва спокойно, а потом — расходясь всё сильней и сильней, ругались, спорили до хрипоты, махали руками друг у друга перед носом и крутили кукиши, расплёскивая пиво. Ялка сидела между ними, не жива и не мертва, сжимаясь в комок и стараясь быть незаметнее.
А спор становился всё жарче. Лис? Ого-го, а как же, все слыхали! Ходит рыжий, пользует людей, а как же, кто не слышал-то? Случается, встречают его и в лесах, и в городах. Он-то себя особо не кажет, человеком прикидывается, а как глянешь на него исподтишка, так у его и морда лисья, и повадки тоже лисьи, волос рыжий, как у лиса, и вообще он как лиса. Да только сразу-то не распознаешь. Лукавый? Нечистый? Да бог его знает! Нас не касается, ин ладно. Ходит себе, кого-то лечит, кого-то — калечит, в леченье душу вложит, да в драке дух вышибет. Потому и зовут ещё так: Жёглый, Рудый, Райник-лис… А зачем он тебе, девка, а, идёшь ты пляшешь? Всё одно найти не сможешь, сколько б ни искала, потому как, бают люди, будто бы он будущее чует наперёд, и всякую опасность распознать сумеет для себя, будь то, скажем там, силок или капкан, и в землю видит — в глубину на два аршина, и охотников за десять вёрст учует. Ага, такой уж он, такой, ага — в огне не тонет, в воде не горит! Хох, стал быть, подымем кружки за него!
«Ага, — встревал другой, — ещё чего придумал — за всякую нечисть пить! Вот я те щас как подыму!»
«А чё?»
«Да ничё!»
«Да я!..»
«Да ты?..»
«Да я тебе…»
«Ну что "ты мне", ну что? Ага?»
Пошла потеха…
Ялка слушала и замирала, сердцем чувствуя: и то, и всё-таки — не то. Не так. Легенды, деревенские байки всё коверкали, лукавили, переиначивали, как бог на душу положит: где-то — прямо, кое-где — наоборот, навыворот, а иногда и вовсе — наизнанку.
Ногами кверху.
Похоже было, что за травника порою принимали всех, кому не лень. Окончания спора Ялка не стала дожидаться, и когда стали биться первые кружки, тихонько выскользнула прочь.
Может, в спорах и рождается истина, но уж больно долго длятся роды.
В другой раз ей чуть было не повезло. В очередной деревне, в первом же дворе, где девушка сподобилась спросить, не видели ли травника такого и такого-то, мужчина, коловший во дворе дрова, лишь отмахнулся и ответил ей: «Вон там он», и указал куда-то топором.
Ялка не поверила своим ушам.
— Что значит — «там»? — с замирающим сердцем переспросила она. — В той стороне, да?
— Да ты глухая, что ли? — недовольно повторил крестьянин, опуская свой топор. — Вон в энтом доме он, под вязами. Вчера припёрся, лис проклятый, до сих пор у них торчит. Эх, если бы не Генрих с братьями евонными… Эй, ты куда?
Но Ялка уже его не слушала: ноги сами понесли её к указанному дому, только башмаки застучали по мёрзлой земле. Крестьянин с изумлением посмотрел ей вслед, покачал головой.
— Вот дунула, скаженная, — пробормотал он. — Тьфу!
И с треском расколол очередной чурбак.
Подворье было крытое, большое. Аккуратный белёный дом стоял немного на особицу от прочих и смотрелся как пристройка к хлеву и сараям. Скорее, это был не дом, а небольшая ферма. Вязы около него росли и вправду — старые, раскидистые, но все уже почти что облетевшие. В окошках зажигался свет, смеркалось, изнутри чуть слышно доносились звуки суеты. На стук не открывали долго, а когда открыли, Ялка обнаружила перед собой розовощёкого и высоченного парня лет двадцати пяти, сиявшего, как медный таз. Парень, видно, вышел в темноту из освещённой комнаты и потому не видел дальше собственного носа. По лицу его блуждала глуповатая улыбка, и он, похоже, не сразу сообразил, кто и зачем пришёл.
— Кто тут? — спросил он, подымая выше масляную лампу. — Сусанна, ты, что ли?
— Простите, — робко отозвалась Ялка, — я спросить хотела… Добрый вечер, — запоздало поздоровалась она, когда фонарь приблизился к её лицу. — Мне нужен знахарь. Мне сказали, что он тут…
— Э, да ты не местная! — внезапно неизвестно почему обрадовался парень. — А ну, заходи!
— Это зачем? — насторожилась Ялка. — Мне не надо… Я только спросить…
— Заходи, заходи! — парень замахал рукой, не переставая улыбаться, обернулся: — Мадлена, Вильма, идите скорей сюда!
— Чего там? — отозвался женский голосок.
— Да гостья же пришла, как обещали!
— Ну?!
— Ага! Да где вы там вошкаетесь?
За спиной у парня объявилась девушка, настолько на него похожая, что Ялка сразу поняла: сестра. Ровесница ему, а может быть, и старшая. Её лицо при виде Ялки озарилось вдруг настолько неподдельной радостью, что Ялка растерялась окончательно и безропотно позволила взять себя за руку и увлечь в натопленную горницу. Дом встретил девушку теплом и паром, мокрым запахом пелёнок, молока, и звонким детским плачем. Не слушая ни возражений Ялки, ни вопросов, хозяева усадили её возле печки, где теплей, и долго потчевали всякими закусками, поили молоком, а после вдруг спросили, как её зовут.
И при этом почему-то сразу замолчали, насторожённо глядя ей в глаза.
Ялка назвалась, подозревая в глубине души, что вот теперь-то всё и выяснится, и её, которую здесь явно приняли за кого-то другого, с позором прогонят на улицу. Но прогонять не стали, наоборот — переглянулись и заулыбались снова.
— А что, — сказал румяный парень, — хорошее имя. Редкое.
— Пусть будет Ялкой, — согласилась с ним сестра.
А вторая девушка, которая сидела на кровати, измождённая и бледная, но при этом не печальная, а наоборот — безмерно счастливая, только кивнула и продолжала качать колыбель. Казалось, что тихое счастье наполняет этот дом, внезапное, нежданное и от того ещё более дорогое. Теперь Ялку уже выслушали внимательно, ответили на все вопросы и немного посмеялись над её растерянностью. Всё объяснялось просто. Вчерашним днём Мадлена разрешилась родами, но роды были первыми, рожала молодая женщина так тяжело, что все подумали — умрёт. Да и наверно, впрямь бы умерла, кабы не знахарь, что пришёл, помог принять, да выходил и мамку и ребёнка. Что? Да, был здесь знахарь со своими травами. Да, рыжий. Да, со шрамом на виске, не помним, на каком. Был, но ушёл. Сегодня утром, как только убедился, что с ребёнком всё в порядке. Нет, он сам пришёл, не звал его никто. Куда ушёл? Не знаем, куда ушёл. Сперва хотели в честь него новорожденного назвать, да он им не назвался, усмехнулся только: девка, говорит, у вас родится, и не с моим корявым прозвищем ей век коротать. И прав ведь оказался — вон она лежит, качается, красавица… А напоследок, уходя, сказал, что если кто до вечера в ворота постучится — женщина какая незнакомая, то имя у неё спросите, и девочку потом так назовите.
Так и сделали.
Ялка кусала губы и была готова от досады разреветься — опоздала! — но нелепо было плакать в этом доме, куда вместо ожидаемой смерти пришла новая жизнь. Скоро Ялка успокоилась, да и поздно было бежать и догонять. Куда? Кого? Зачем?
Так она и сидела, запивая слезы кипячёным молоком и слушая рассказы про здешнее житьё-бытьё. Хозяева ей постелили лучшую постель, она заночевала на этой гостеприимной ферме под старыми вязами, а потом, уступая настойчивым просьбам хозяев, задержалась ещё на два дня — на крестины ребёнка. Связала для новорожденной пару чепчиков и тёплых башмачков, пожелала ей вырасти хорошей девочкой, найти богатого жениха и прожить двести лет, и отправилась дальше.
За эти две недели она многое успела повидать и многое услышать. По осени дороги опустели, но не очень. Тут и там скрипели поздние возы. Месили грязь паломники. Гуськом, держась за впереди идущего, брели во тьму слепцы. Звеня бубенчиком и прикрывая лица медленно тащились прокажённые. То и дело попадались небольшие отряды солдат; девушка пряталась от них. Она шла мимо бедных деревень, где не было даже заборов, а единственная целая крыша была на церкви. Шла мимо деревень богатых, где тучные стада свиней блаженно хрюкали под поредевшим пологом дубрав, трещали желудями, даже не догадываясь, что с приходом холодов почти все они лягут под нож мясника. Шла вдоль каналов, где последние баржи спешили к морю, чтоб успеть до ледостава. Шла мимо сжатых яровых и зеленеющих озимых, мимо грушевых садов, где в траве ещё попадались подгнившие и сморщенные паданцы, чёрные и твёрдые как камни, сбивала палкой грецкие орехи с макушек высоченных старых ореховых деревьев,, куда побоялись забраться мальчишки. Два раза повстречав монахов, просила у святых отцов благословения и получала его. Дважды же её дорога пересеклась с чьими-то похоронами. Теперь навстречу ей катила свадьба. Запоздалая, урвавшая хороший день и потому — весёлая донельзя.