Надо сказать, папаша Норберт вообще не отличался тактом и был скуп на похвалы. Критически оглядев готовый холст, он хмыкнул, пробурчал: «Мазня, конечно, но за пять флоринов грех требовать чего-то большего» и посоветовал тащить его быстрее к бургомистру, «пока краски не осыпались».
— Вот видишь, — сказал он, старчески кашляя в ладонь и кутаясь в суконную, заляпанную красками хламиду. — Не зря я тебя тогда этюды с мельниц заставлял писать. А ты артачился: «зачем, зачем», шестую, дескать, мельницу рисую. Никогда не знаешь, что в жизни пригодится. Слушайся отца, человеком станешь. Ну, чего встал? Или ждёшь, что деньги тебе на дом принесут? Давай, бездельник, собирайся.
Бенедикт достаточно хорошо знал своего отца и прекрасно понимал, что работой сына тот доволен безмерно, а потому, откушав утром карпа с пивом, нарядился в праздничное платье и отправился до бургомистра.
Норберт же ван Боотс, едва за сыном призакрылась дверь, потирая руки двинулся на кухню, где его жена уже раскочегарила плиту.
— Собирай на стол, Хедвига, — с плохо скрываемым торжеством в голосе пробурчал он, — праздновать будем. Сын у тебя художником растёт.
На площади у ратуши царили тишь, покой и благодать. На миг парнишка задержался у дверей, перехвативши поудобнее картину. «Как всё-таки мне нравится наш старый добрый Гаммельн, — с несвойственной для его возраста нежностью вдруг подумалось ему. — Когда-нибудь я выберусь на холм, который на востоке, и попробую написать вид города оттуда. Это будет мирная и очень тихая картина. Да, очень тихая картина очень мирного города».
Бенедикту казалось, будто на него все смотрят, хотя на деле редкие прохожие не обращали на него никакого внимания. По выбитой брусчатке мостовой бродили голуби, выискивая крошки. Бенедикт постучался, сообщил привратнику, кто он такой и для чего пришёл, и был допущен на второй этаж до кабинета бургомистра.
Герр Томас Остенберг когда-то был румяным, пышущим здоровьем толстяком, но с возрастом обрюзг, стал рыхлым и оплывшим. Нос его был переломан — следствие давнишнего, почти что легендарного паденья с высоты, когда однажды в старом доме бургомистра на втором этаже вдруг провалился пол. Когда Бенедикт вошёл в кабинет, герр Остенберг вёл там некую приватную беседу с каким-то монахом, судя по одежде — доминиканцем. Монах был невысоким, круглолицым, с тонзурой, переходящей в лысину, и всё время улыбался. Впрочем, оглядевшись, Бенедикт понял, что ошибся — монахов было двое: в уголке сидел ещё один — парнишка лет четырнадцати с чернильницей на поясе и цилиндрическим футляром для бумаг и перьев. В окошко бился лёгкий ветерок, колыша занавески. На столе стояли фрукты и вино.
— А, вот и наш художник, — бургомистр поставил на стол пустой бокал. — Весьма кстати, мой юный друг, весьма кстати. Э-ээ… Вы очень вовремя пришли — отец Себастьян как раз расспрашивал о вас.
— Весьма польщён, — Бенедикт ван Боотс снял шляпу, отвесил двум священникам поклон и огляделся в поисках какой-нибудь подставки для картины. — Куда прикажете поставить?
— Э-ээ… пока что — никуда. А вот бумагу разверните.
Бенедикт послушался. Некоторое время все сосредоточенно рассматривали картину. Наконец герр Остенберг откинулся назад и удовлетворённо кивнул.
— Ну что же, сходство наблюдается, — сложив ладони на округлом животе, заметил он. — Наблюдается э-ээ… сходство. Я вижу, вы не посрамите имя своего отца. Батюшка не помогали рисовать?
— Ну, что вы, — Бенедикт насупился и покраснел варёным раком, — как можно…
— Хе-хе, шучу, шучу… — толстяк протянул руку к кувшину. — Вина, молодой человек?
— Благодарю. С огромным удовольствием.
Вино из Мозеля янтарной струйкой полилось в подставленный бокал. Бенедикт пригубил, сделал два глотка и воспитанно отставил бокал прочь. От волнения и с непривычки у него зашумело в голове.
— Скажите, сын мой, — впервые вдруг заговорил монах. Тон его был мягок, но при этом почему-то неприятно настораживал; вдобавок, в его речи прозвучал не сильный, но вполне отчётливый испанский акцент. Бенедикт вздрогнул и весь обратился в слух. — Скажите, вы ручаетесь, что это он?
— Святой отец, я же художник, у меня на лица память… — тут вдруг он поймал на себе взгляд пристальных монашеских глаз, сглотнул и торопливо закончил: — Да. Ручаюсь.
— Гм… — монах ещё раз с откровенным интересом взглянул на портрет. — А хорошо ли вы тогда успели его разглядеть?
— У меня было достаточно времени, чтобы его запомнить: я видел его раза три или четыре. Два раза — очень близко, так, как вас сейчас.
— Вот как? Гм, похвально, молодой человек. Похвально. Ну что ж, — он повернулся к бургомистру, — пойдёмте прогуляемся, герр Остенберг? Как вы считаете, в свете некоторых новых обстоятельств? Тем более, что появился новый повод проведать нашего… подопечного.
Герр бургомистр сморщился — выглядело это как нечто среднее между брезгливой гримасой и улыбкой. С профессиональной наблюдательностью Бенедикт привычно «срисовал» черты и выражения их лиц. Все трое, казалось, были чем-то возбуждены. Мальчишка-секретарь за всё это время не проронил ни слова, сидел как статуя и даже не пошевелился.
— Ох уж, вы и скажете, брат Себастьян. Прогулка, — надо же! А может, обойдёмся?
— Я бы рад, но что поделать, — развёл руками тот. — Noblesse oblige[3].
— Да, да… Ну что же, — бургомистр со вздохом встал и подобрал со стола перчатки. Поворотился к Бенедикту, сделал знак рукой: — Оставьте свой бокал, мой юный друг, берите картину и идёмте с нами. Это вам не повредит.
Спорить с бургомистром Бенедикт не решился.
— Не туда, юноша, — окликнул его на лестнице герр бургомистр, когда ученик художника направился на улицу. — Не к выходу. Идите за нами и не отставайте.
Далее началось нечто странное. По крайней мере, странное с точки зрения Бенедикта. Они свернули в неприметный закуток за лестницей, где бургомистр отворил ключом какую-то дверь и жестом пригласил всех следовать за ним. За дверью обнаружился гвард городской стражи, пусть без алебарды, бесполезной в узком коридоре, но зато в кирасе и с увесистым пехотным палашом; гвард встал навытяжку и отдал честь.
Ступени лестницы вели куда-то вниз. Потолок и стены закруглялись в свод, бурые камни покрывали плесень и селитра. Чадили масляные лампы. Бенедикт недоумевал всё больше, так не укладывалось это всё в привычную картину городского магистрата. Они спускались всё ниже, куда-то к городской канализации, когда вдруг своды лестницы сотряс ужасный крик, донёсшийся откуда-то из-под земли. Бенедикт выпустил из рук картину, развернулся и рванул через ступеньки вверх по лестнице, но почти сразу натолкнулся на большой и неожиданно тугой живот спускавшегося следом брата Себастьяна. Монах небрежно подхватил его, не позволив упасть, и ловко развернул обратно, даже не покачнувшись.
— Идите вниз, юноша, — сказал он мягко, но всерьёз. — Идите. Вам нечего бояться. И подберите портрет, пожалуйста.
Картина каким-то чудом уцелела. Спустились ниже. Бенедикт шёл на подгибающихся ногах, всё время поправляя сваливающиеся очки — от пота нос стал скользким.
Вскоре показалась ещё одна дверь, за которой их взорам открылось небольшое помещение, опять-таки со сводом потолка и дико каменными стенами. Пахло потом, дымом и землёй, и ещё чем-то, что Бенедикт сперва не опознал, но догадался, как только взгляд его упал на пол.
Пахло кровью.
Посредине помещенья стоял огромный стол с приделанными к нему в разных местах воротками и тисочками, верёвками и страшными даже на вид зажимами. Разложенные рядом инструменты вызывали в памяти не то лавку мясника, не то мастерскую слесаря. В корзине из железных прутьев полыхал огонь. Окошек в жутком помещении не было.
Крик повторился, Бенедикт присел и суматошно завертел головой, рискуя снова потерять очки. Схватил их, торопливо водрузил на нос, нашёл источник звука и попятился.
На стене, растянутая на цепях, висела длинная фигура человека. Руки его были схвачены в запястьях так, что ноги не доставали до пола около двух футов. Взгляд художника помимо воли сразу же отметил некую нелепость, нарушение пропорций человеческого тела. Долгий опыт зарисовок по античным образцам и с натуры подсказывал, что что-то здесь не так, но что — Бенедикт никак не мог понять.
Потом вдруг понял и закрыл глаза. К ногам пытаемого были подвешены корзины, в каждой из которых горками бугрились камни и железки; его руки в локтях и ноги в коленях были вывернуты из суставов.
К горлу подступила тошнота. Вино подпрыгнуло в желудке и плеснулось где-то в горле, Бенедикт приник плечом к стене, икнул и сглотнул жгучий комок. От камней тянуло холодом и терпким запахом селитры. Хотелось домой. Шершавый подрамник картины отражал удары крови в подушечках пальцев. Огонь в жаровне тихо, раздражающе потрескивал.
— Ну, — вдруг послышался голос брата Себастьяна. — Что у нас нового?
— Ничего, — ответил кто-то хриплым низким голосом. — Артачится, собака. Говорит, что ничего не знает.
— Железом пробовали?
— Не-а, тока начал. Да не волнуйтесь, вашество: у нас заговорит. И не такие заговаривали.
Бенедикт открыл глаза и с удивленьем обнаружил, что в подвале, кроме них четверых и тела на стене есть ещё какой-то человек, столь грузный и высокий, что непонятно было, как он его не увидел сразу.
Сейчас он вышел из тени и стоял возле жаровни, размеренно поворачивая над огнём огромные зубатые щипцы.
Зубцы зловеще тлели зимней вишней, постепенно раскаляясь докрасна. Бенедикт всмотрелся и признал в чудовище Эраста Рихтера — городского палача. Почему-то от этого открытия ему сделалось ещё хуже.
Бургомистр сморщился.
— Однако же, какая вонь, — сказал он, вынул из кармана беленький надушенный платок, с брезгливым видом поднёс его к своему перебитому носу и закончил гнусаво: — Деужели дельзя было без эдого?
— Уж извиняйте, а без энтого не можно, — Эраст плюнул в огонь и повернул щипцы. Железо пшикнуло отрывисто и жарко. — Екзекуция, так сказать, установленная процедура.
Брат Себастьян меж тем остановился возле узника, внимательно всмотрелся ему в лицо, прищёлкнул пальцами и сделал экзекутору знак подойти.
— Освежите его, милейший. Да побыстрее.
— А? Сей секунд, — Эраст отложил щипцы, наклонился над бадьёй, плеснул на узника водою из ковша и повернулся к брату Себастьяну: — Пожальте, вашество, готово.
Монах пощёлкал пальцами у пленника перед лицом. Тот застонал. Открыл глаза.
— Итак, мы продолжаем отпираться, — мягко произнёс монах. — Не опускать глаза! — тут же рявкнул он так, что Бенедикт подскочил на месте, и продолжил прежним доверительным тоном: — Быть может, уговоры господина Рихтера помогли вам припомнить, как и где вы подрядились помогать слугам дьявола проказить в нашем городе и где вы должны были встретиться с ними после?
— Зачем вы мучаете меня? — простонал тот. — Я рассказал вам всё, что знал. Я ничего не скрываю, я не сделал ничего плохого… Я только провёз мальчишку в мусорном мешке… в своей тележке… Я же говорил уже. Я ничего не знаю, где он и куда пошёл… я только… я сказал про этого… Я говорил уже — Голос медленно утихал. Брат Себастьян опять прищёлкнул пальцами.
— Эраст, ещё воды.
— Счас. Чёртова задница, опять откинулся… Ох, простите, святой отец, не сдержался.
— Ничего, ничего, — монах обернулся к Бенедикту. — Э-ээ… юноша. Подайте портрет.
На ватных ногах Бенедикт приблизился и протянул ему картину. Монах с треском разорвал обёртку и поднёс раму с холстом поближе к глазам человека, висящего на цепях.
— Эраст, подвиньте свет, чтоб он увидел. Ближе. Ещё! Так, хорошо. Это он?
Узник с усилием поднял голову. С его заросшего щетиной подбородка капала вода, под глазами набрякли круги, рот был окровавлен, волосы — опалены. Лишь поэтому Бенедикт не сразу распознал в нём городского трубочиста по имени… по имени…
— Я спрашиваю: это он?
— Да, это он, — прохрипел человек на стене. — Это Лис… Травник. Это к нему я посоветовал идти мальчишке. Я не виноват… Я хотел как лучше, я не знал… Он спас наш город, когда был мор, я думал… он ему поможет… я не знал…
— Кто он такой? — отрывисто спросил брат Себастьян, приподымая портрет ещё выше и почти тыча рамой узнику в лицо. — Где он живёт? Откуда ты его знаешь? Отвечай.
Гюнтер, — вспомнилось вдруг Бенедикту. Трубочиста звали — Гюнтер.
Колени его тряслись.
— Не знаю… — Гюнтер облизнул мокрые губы пересохшим языком. — Я не знаю. И никто не знает. За что вы меня мучаете? Я ни в чём не виноват! Я мирный гражданин, я никогда не делал ничего плохого. Уберите тяжести, смилуйтесь… Простите…
— Бог простит, — всё тем же мягким голосом сказал монах, неторопливо осенил его крестом и, повернув к себе портрет, всмотрелся в резкие черты изображённого на нём человека. Высокие скулы, шрам на виске, рыжие волосы. Синие глаза смотрели цепко и внимательно.
Когда неделю тому назад бургомистр заказал ученику художника написать этот портрет, Бенедикт решил, что картину, наверное, повесят на почётном месте в ратуше в знак признательности к травнику, который, как ни поверни, спас город от заразы, и потому постарался изобразить его задумчивым и мудрым. В меру сил ему это удалось, но только — в меру сил. Задумчивым ведун не получился, мудрым — тоже. Получился мрачным. Фоном для портрета Бенедикт ван Боотс, тоже по какому-то наитию, избрал не мельницу, не город, а какую-то скалу, хоть это было нарушением всех существующих канонов. В итоге теперь, при свете лампы и жаровни в чертах травника угадывалось что-то нечеловеческое, пожалуй, даже демоническое.
Впрочем, в этом ужасном подвале все они немного смахивали на чертей.
Бенедикт напрягся, невольно выверяя, сравнивая портрет с тем изображением, тем оттиском скуластого лица, который отпечатался в его надёжной памяти художника. Той осенью отец решил, что сыну стоит попрактиковаться на писании пейзажей. Синие ветряные мельницы, с их вертикальным силуэтом, черепитчатыми крышами, окошками крестом и веерным размахом крыльев привлекли мальчишку более всего — среди ровных полей, лугов и каналов они смотрелись очень живописно, и за них всегда цеплялся взгляд. Норберт ван Боотс работу сына скупо похвалил, тут же указал ему на ряд недостатков и снова выгнал писать этюды, пока не наступили холода. В общей сложности Бенедикт запечатлел, наверное, мельниц двадцать. Примерно дюжину из них при нём и посетил тот самый травник (он посетил бы и вторую половину, да только остальные ветряки были водяными насосами). Произошло это как раз в разгар загадочного мора, о котором в памяти Бенедикта остались самые неприятные воспоминания. Сначала Бенедикт не обращал на странного парня внимания, но вскоре заинтересовался им и даже сделал с него пару набросков, которые, впрочем, потом потерял.
— Ну-с, что там получается в итоге? — обратился брат Себастьян к писцу, не отрывая взгляда от портрета. — Зачти допросный лист, Томас.
Парень вскрыл пенал и зашуршал бумажками. Достал одну. Прищурился.
— Г-гюнтер Хайце, — объявил он и облизал пересохшие губы. Голос у него оказался невыразительным и ломким, как слюда. — Т-трубочист. Д-двадцать три года, не женат, работает по дог-говору с магистратом. Арестован по доносу г-господина К-карла Ольвенхоста, к-к-к… который указал, что видел, будто оный трубочист на пустыре вытряхивал мешки и выпустил из од-дного мешка мальчишку, описанием похожего на упомянутого Фридриха Б-брюннера. М-мальчишка убежал. Г-господин трубочист задержан городскою стражей два дня назад, п-подвергнут д-допросу и признан виновным в пособничестве нечистой силе и ч-чёрной магии. В противозаконных поступках ранее замечен не был, н-но семь недель назад п-прикидывался дьяволом, пугая обывателей.
— Ну что ж, — вздохнул брат Себастьян, — картина складывается вполне понятная и очень даже объяснимая. Очень хорошо, что мы как раз оказались в это время в вашем городе, герр бургомистр. И очень жаль, что в таком славном городе, как ваш, зло столь глубоко пустило свои гнусные ростки.
Герр Остенберг развёл руками, а верней сказать, — рукой.
— Я, браво же, де здаю, чдо згазадь, — угрюмо прогундосил он из-под платка. — Бонимаете, звядой одец, у даз злучилзя бор, зараза, а эдод баредь брижёл и бредложил бомочь… Од сказад…