Тут находилась частица от каждого короля, и костей было такое количество, что из всех них можно было бы составить скелет французской монархии, которой давно уж не хватает прочного хребта. Кроме того, тут были также зуб Абеляра и зуб Элоизы – два белых резца; быть может, когда-то, когда их скрывали трепещущие губы, они встречались в поцелуе? Откуда появились эти кости?
Ледрю присутствовал, когда вскрывали могилы королей в Сен-Дени, и взял себе все, что ему понравилось, из каждого захоронения. Ледрю предоставил мне время удовлетворить мое любопытство, затем, заметив, что я уже пересмотрел все ярлычки, произнес:
– Ну, довольно заниматься мертвыми, перейдем к живым.
Он подвел меня к одному из окон, из которых открывался чудный вид на сад.
– У вас восхитительный сад, – заметил я.
– Сад священника – с липами, георгинами, розовыми кустами, виноградником, шпалерными персиками и абрикосами. Вы все увидите потом, а теперь займемся теми, кто в нем гуляет.
– А вот скажите, пожалуйста, что за человек – этот господин Аллиет, имеющий псевдоним Эттейла, который интересовался, желаем ли мы узнать его истинный возраст или только тот возраст, какой ему можно дать? Мне кажется, он и выглядит на свой возраст – семьдесят пять лет.
– Именно, – ответил Ледрю. – Я с него и хотел начать. Вы читали Гофмана?
– Да. А что?
– Ну так вот, это человек гофманского типа. Он всю свою жизнь занимался только тем, что по картам и по часам отгадывал будущее; все, что он получает, он тратит на лотерею. Однажды он получил выигрыш на три билета подряд и с тех пор никогда больше не выигрывал. Он знал Калиостро и графа Сен-Жермена, он считает себя сродни им и знает, как и они, секрет долгой жизни. Его настоящий возраст, если вы его спросите, двести семьдесят пять лет: свои первые сто лет он прожил без болезней в царствование Генриха II и Людовика XIV, затем, обладая секретом долголетия, он хотя и умер на глазах смертных, но трижды перенес превращение, каждый раз длившееся по пятьдесят лет. Теперь он переживает четвертое, и поэтому ему сейчас двадцать пять лет. Прожитые двести пятьдесят лет остались только в его воспоминаниях. Он громко заявляет, что будет жить до Страшного суда. В пятнадцатом столетии Аллиет был бы сожжен, и, конечно, напрасно; теперь его жалеют, и это тоже напрасно. Аллиет – самый счастливый человек на свете: он интересуется только игрой и гаданием на картах, колдовством, египетскими науками да знаменитыми таинствами Изиды. Он печатает по этим вопросам книжечки, которых никто не читает, а издатель, такой же маньяк, как он, издает их под псевдонимом, или, вернее, анаграммой, Эттейла, у него шляпа всегда набита брошюрами. Вот, посмотрите, он ее держит под мышкой – он боится, что кто-нибудь может покуситься на его драгоценные книжки. Посмотрите на человека, посмотрите на одежду – вы увидите, какие в природе случаются сочетания. Удивительно, как именно эта шляпа подходит к голове, человек – к шляпе.
И действительно, все это было так. Я смотрел на Аллиета. Он был одет в засаленное платье, изношенное, запыленное, в пятнах, его шляпа с блестящими полями, будто из лакированной кожи, как-то несоразмерно расширялась кверху. На нем были штаны из черного ратина[2], рыжие чулки и башмаки с закругленными носками, как у тех королей, в царствование которых он, по его словам, родился.
Внешность его была малопривлекательна. Он был толстым, коренастым, с лицом сфинкса, покрытым красными прожилками, с громадным беззубым ртом, с большой глоткой, с жидкими длинными рыжими волосами, развевавшимися, как ореол, вокруг головы.
– Он беседует с аббатом Муллем, – сказал я Ледрю. – Он сопровождал нас в нашей экспедиции сегодня утром, мы еще поговорим об этой экспедиции, не правда ли?
– А почему? – поинтересовался Ледрю, глядя на меня с любопытством.
– Потому что, извините, пожалуйста, но мне показалось, вы допускали возможность, что эта голова могла говорить.
– Вы, однако, физиономист. Ну да, конечно, я верю этому, мы об этом поговорим, и если вы интересуетесь подобными историями, то здесь вы найдете с кем побеседовать. Перейдемте к аббату Муллю.
– Должно быть, – прервал я его, – это очень общительный человек, меня поразила мягкость его голоса, с какой он отвечал на вопросы полицейского комиссара.
– Ну, и на этот раз вы точно определили. Мулль – мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько чист и аккуратен, насколько Аллиет грязен и засален. Это светский человек и когда-то бывал хорошо принят в Сен-Жерменском предместье. Это он венчал сыновей и дочерей пэров Франции, свадьбы эти давали ему возможность произносить маленькие проповеди, которым брачующиеся стороны с трепетом внимали и впоследствии старательно следовали в семье. Он чуть не стал епископом Клермона. Знаете, почему этого не произошло? А он был когда-то другом Казотта и, как Казотт, верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев, он коллекционирует особые книги, как и Аллиет. У него вы найдете все, что написано о призраках, привидениях, духах, выходцах с того света.
О вещах не вполне привычных и традиционных он говорит редко и только с друзьями, но он убедителен и очень сдержан; все, что происходит в свете, он приписывает воздействию сил ада или вмешательству небесных сил. Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Аллиет, он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему временами или движением губ, или кивком головы. Иногда среди нас, в окружении друзей, он впадает в глубокую меланхолию, вздрагивает, трепещет, озирается по сторонам, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить; я говорю «будить», так как, по-моему, он тогда находится в сомнамбулическом состоянии. К тому же он сам просыпается, и вы увидите, как это пробуждение очаровательно.
– О, посмотрите, пожалуйста, – обратился я к мэру, – мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили!
И я указал пальцем моему хозяину на настоящего блуждающего призрака, присоединившегося к двум собеседникам, который осторожно ступал по цветам и, как мне казалось, шагал по ним, не примяв ни одного из них.
– Это также один из моих приятелей, кавалер Ленуар…
– Основатель музея Пети-Огюстен?..
– Он самый. Он умирает с горя, что его музей разорен, его десять раз чуть не убили за этот музей в девяносто втором и девяносто четвертом годах. Во время Реставрации музей закрыли с приказом возвратить памятники в те здания, в которых они раньше находились, и тем лицам, которые ими ранее обладали по праву.
К сожалению, большая часть памятников была уничтожена, большая часть владельцев вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры и нашей истории были разбросаны, погибли. Вот так все и исчезает в нашей старой Франции, останутся эти обломки, потом и от этих обломков ничего не останется. И кто же разрушает? Именно те, в интересах которых и следовало бы это сохранять.
И Ледрю, несмотря на свой либерализм, вздохнул.
– Это все ваши приятели? – спросил я у мэра.
– Может быть, еще придет доктор Робер. О нем я вам не говорю, я полагаю, вы сами составили о нем мнение. Это человек, ставивший всю жизнь опыты над живыми людьми, будто они манекены, даже не задумываясь над тем, что у них есть душа, чтобы испытывать страдания, и нервы, чтобы чувствовать. Этот жизнелюб многих отправил на тот свет. Этот, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя остроумным, потому что всегда шумит, философ, потому что атеист, – он один из тех людей, которого у себя принимают, потому что он сам к вам приходит. Вам же не придет в голову идти к ним.
– О, сударь, как мне знакомы такие люди!
– Еще должен был прийти приятель, моложе Аллиета, аббата Мулля и кавалера Ленуара, но он, как и Аллиет, увлекается гаданием на картах, как Мулль – верит в духов и как кавалер Ленуар – увлечен древностями; ходячая библиотека – каталог, переплетенный в кожу христианина. Вы, должно быть, его не знаете?
– Библиофил Жакоб?
– Именно.
– И он не придет?
– Он не пришел еще, он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь четыре. Вряд ли он явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в 1570 году, первое издание с тремя типографскими опечатками, одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем.
В эту минуту дверь отворилась, и вошла тетка Антуан.
– Сударь, кушать подано, – объявила она.
– Пойдемте, господа, – позвал Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, – кушать пожалуйте, кушать!
А затем повернулся ко мне.
– Где-то, – сказал он, – в саду ходит, кроме гостей, о которых я вам уже рассказал, еще гость, которого вы не видели и о котором я вам не говорил. Эта особа не от мира сего, и она не откликнется на грубый зов, обращенный к моим приятелям и на который они сейчас же откликнулись. Ваша задача – найти нечто невещественное, прозрачное видение, как говорят немцы; вы назовите себя, постарайтесь внушить этой особе, что иногда нелишне поесть, хотя бы для того, чтобы жить, предложите вашу руку и приведите к нам.
Я послушался Ледрю, догадываясь, что милый человек, которого я вполне оценил за эти несколько минут, готовит мне приятный сюрприз, и отправился в сад, оглядываясь по сторонам. Мои поиски не были продолжительными. Вскоре я увидел то, что искал. То была женщина. Она сидела под липами, я не видал ни лица ее, ни фигуры: лица – потому что оно обращено было к полю, фигуры – потому что она была закутана в большую шаль. Она была одета во все черное. Я подошел к ней – она не шевельнулась. Она словно не слышала шума моих шагов. Будто это был не живой человек, а статуя. Хоть она и была совершенно неподвижна, но ее поза была полна грации и достоинства.
Издали я заметил, что она была белокурой. Луч солнца, проникая через листву, сверкал в ее волосах и создавал вокруг ее головы своеобразный золотой ореол. Вблизи я разглядел, что волосы ее были настолько тонки, что могли соперничать с золотистыми нитями паутины, какие первые ветры осени поднимают и носят по воздуху. Ее шея, может быть несколько чересчур длинная, – очаровательное преувеличение почти всегда подчеркивает красоту, – шея сгибалась, голову она подпирала правой рукой, локоть которой лежал на спинке стула, левая рука повисла, и в ней была белая роза, лепестки которой она перебирала пальцами. Гибкая, как у лебедя, шея, согнутая опущенная рука – все было матовой белизны, будто изваянное из мрамора, без прожилок под кожей, без пульса внутри: увядшая роза имела более цвета и была более живая, чем рука, в которой она находилась. Я смотрел на эту женщину, и чем дольше я смотрел, тем меньше она казалась мне живым существом. Я даже сомневался, сможет ли она обернуться ко мне, если я заговорю. Два или три раза я открывал рот и закрывал его, не произнеся ни слова. Наконец, решившись, я окликнул ее:
– Сударыня!
Она вздрогнула, обернулась, посмотрела с удивлением, словно очнувшись от грез и вспоминая свои мысли. Ее черные глаза, устремленные на меня, так контрастировавшие с ее светлыми волосами (брови и глаза у нее были черные), придавали ей странный вид.
Несколько секунд мы не произносили ни слова, она смотрела на меня, я рассматривал ее. Женщине этой на вид было тридцать два или тридцать три года. Прежде – когда щеки ее еще не были так худы, и цвет лица не был так бледен – она отличалась чудной красотой, хотя она и теперь казалась мне красавицей. На ее лице, перламутровом, одного оттенка с рукой, без малейшей краски, глаза казались черными как смоль, а губы коралловыми.
– Сударыня, – повторил я, – господин Ледрю полагает, что, если я скажу, что являюсь автором «Генриха Третьего», «Христины» и «Антони», вы позволите мне представиться, предложить вам руку и сопроводить в столовую.
– Извините, сударь, – медленно произнесла она, – вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что кто-то приближается, но не могла обернуться, со мной так бывает, я не могу иногда повернуться. Ваш голос нарушил очарование. Дайте руку, пойдемте.
Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не смущалась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки. Как будто тень шла рядом со мной. Мы пришли в столовую, не сказав друг другу по дороге ни слова. За столом были свободны два места. Одно, справа от хозяина, – для нее. Другое, напротив нее, – для меня.
V
Пощечина Шарлотте Корде
Этот стол, как и все в доме мэра, был особенный. Большой стол в виде подковы был придвинут к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободными три четверти громадной залы. За столом можно было усадить совершенно свободно двадцать человек, обедали всегда за ним – все равно, был ли у Ледрю один гость, было ли их два, четыре, десять, двадцать или он обедал один. В этот день нас обедало десять человек, и мы занимали едва треть стола.
Каждый четверг традиционно подавались одни и те же блюда. Ледрю полагал, что за истекшую неделю его гости ели другие кушанья дома или в гостях в других местах, куда их приглашали. Потому по четвергам вы могли быть совершенно уверены, что у мэра подадут суп, мясо, курицу с эстрагоном, баранью ногу, бобы и салат. Число кур изменялось соответственно количеству гостей.
Мало было гостей или много – Ледрю всегда усаживался на одном конце стола спиной к саду, лицом ко двору. Он восседал в большом кресле с резьбой, и вот уже десять лет оно всегда стояло на одном месте; тут он принимал из рук садовника Антуана, превращавшегося по четвергам из садовника в лакея, кроме обычного вина, несколько бутылок старого бургундского. Подносилось это вино с благоговейной почтительностью, он откупоривал бутылки самолично и угощал гостей с тем же особым трепетом знатока. Восемнадцать лет тому назад кое во что еще верили, через десять лет не будут верить ни во что, даже в старое вино. После обеда отправились пить кофе.
Обед прошел, как проходит всякий обед: воздавали должное кухарке, расхваливали вино. Молодая женщина ела только крошки хлеба, пила воду и не произнесла ни слова. Она напоминала мне ту обжору из «Тысячи и одной ночи», которая садилась за стол с другими и ела несколько зернышек риса зубочисткой.
По установленному обычаю кофе подавали в гостиной. Мне, конечно, пришлось вести под руку молчаливую гостью. Она сама подошла ко мне, чтобы опереться на мою руку. Все та же мягкость в движениях, та же грация в осанке, та же легкость в членах. Я подвел ее к креслу, в которое она улеглась.
Во время нашего обеда в гостиную были допущены два посетителя – доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме. Маленькое пятнышко крови было заметно на бумаге. Я поставил свою подпись и спросил:
– Что это за пятно? Это кровь мужа или жены?
– Это кровь из раны, которая была на руке убийцы. Она все еще сочится, и я не смог ее остановить.
– Знаете, господин Ледрю, – заметил доктор, – этот негодяй настаивает, что голова его жены говорила!
– Вы полагаете, что это невозможно, доктор?
– Черта с два!
– Вы считаете даже невозможным, чтобы глаза трупа открылись?
– Я считал это невозможным.
– Вы не можете допустить, чтобы кровь, перестав вытекать из сосудов из-за слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла бы дать на один миг импульс жизни и чувствительность этой голове?
– Я этого не допускаю.
– А я, – заявил мэр, – верю в это.
– И я также, – сказал Аллиет.
– И я также, – добавил аббат Мулль.
– И я, – заметил кавалер Ленуар.
– И я, – заключил я.
Полицейский комиссар и бледная дама ничего не сказали: одного это не трогало, другая чересчур интересовалась этим.
– А, вы все против меня. Вот если бы кто-либо из вас был врачом!.. – воскликнул доктор Робер.
– Но, доктор, – возразил Ледрю, – вы знаете, что я отчасти врач.
– В таком случае, – произнес доктор, – вы должны знать, что там, где нет чувствительности, нет и страдания, и что чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба.