Нельзя сказать, чтобы мы питали какие-либо серьезные надежды и раньше, когда только начинали над ним работу. Уже в конце 60-х, а тем более, в начале 70-х ясно стало, что роман этот опубликовать нам не удастся, скорее всего, никогда. И уж, во всяком случае, при нашей жизни. Однако, в самом начале мы еще представляли себе развитие будущих событий достаточно оптимистично. Мы представляли себе, как, закончив рукопись, перепечатаем ее начисто и понесем (с самым невинным видом) по редакциям. По многим и по разным. Во всех этих редакциях нам, разумеется, откажут, но предварительно обязательно прочтут. И не один человек прочтет в каждой из редакций, а как это обыкновенно бывает, несколько. И снимут копии, как это обыкновенно бывает. И дадут почитать знакомым. И тогда роман начнет существовать. Как это уже бывало не раз -- и с "Улиткой...", и со "Сказкой...", и с "Гадкими лебедями"... Это будет нелегальное, бесшумное и тайное, почти призрачное, но все-таки существование, взаимодействие литературного произведения с читателем, то самое взаимодействие, без которого не бывает ни литературного произведения, ни литературы вообще...
Но к середине 1972-го даже этот скромный план выглядел уже совершенно нереализуемым и вообще небезопасным. История замечательного романа-эпопеи Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", рукопись которого прямо из редакции тогдашнего "Знамени" была переправлена в "органы" и там сгинула (после обысков и изъятий чудом сохранилась одна-единственная копия, еще немного и роман вообще прекратил бы существование, словно его никогда и не было!), -история эта была нам хорошо известна и служила сумрачным предостережением. Наступило время, когда рукопись из дома выносить не рекомендовалось в принципе. Ее даже знакомым давать сделалось опасно. И лучше всего было, пожалуй, вообще помалкивать о ее существовании. Поэтому черновик мы прочли (вслух, у себя дома) только самым близким друзьям, а все прочие интересующиеся еще много лет оставались в уверенности, что Стругацкие, да, пишут новый роман, давно уже пишут, но все никак не соберутся его закончить.
А после лета 1974-го, после "дела Хейфеца-Эткинда", после того, как хищный взор компетентных органов перестал блуждать по ближним окрестностям и уперся прямиком в одного из соавторов, положение сделалось еще более угрожающим. В Питере явно "шилось" очередное "ленинградское дело", так что теоретически теперь к любому из "засвеченных" в любой момент могли ПРИЙТИ, и это означало бы (помимо всего прочего) конец роману, ибо пребывал он в одном-единственном экземпляре и лежал в шкафу, что называется, на самом виду. Поэтому в конце 1974-го рукопись была срочно распечатана БН в трех экземплярах (заодно произведена была и необходимая чистовая правка), а потом два экземпляра с соблюдением всех мер предосторожности переданы были верным людям -- москвичу и ленинградцу. Причем люди были подобраны таким образом, что, с одной стороны, были абсолютно и безукоризненно честны, вне малейших подозрений, а с другой -- вроде бы и не числились среди самых ближайших наших друзей. Слава Богу, все окончилось благополучно, ничего экстраординарного не произошло, но две эти копии так и пролежали в "спецхране" до самого конца 80-х, когда удалось все-таки "Град..." опубликовать.
И даже сама первая публикация (в ленинградском журнале "Нева") прошла не просто, а сопровождалась какими-то нервными и судорожными действиями: роман был разбит на две книги; подразумевалось, что книга первая написана давно, а вот книга вторая закончена, якобы, только что; почему-то казалось, что это важно и помогает (каким-то не совсем понятным образом) "забить баки" ленинградскому обкому, который в те времена уже не сжимал более издательского горла, но по-прежнему когтистой лапой придерживал издателя за полу; "первую книгу" выпустили в конце 88-го, а "вторую" -- в начале 89-го, даты написания в конце романа поставили какие-то несусветные... Перестройка еще только разгоралась, времена наступали дьявольски многообещающие, но и какие-то неверные, колеблющиеся и нереальные, как свет лампады на ветру.
Сильно подозреваю, что современный читатель совершенно неспособен понять, а тем более прочувствовать всех этих страхов и предусмотрительных ухищрений. "В чем дело? -- спросит он с законным недоумением. -- По какому поводу весь этот сыр-бор? Что там такого-разэтакого в этом вашем романе, что вы накрутили вокруг него политический детектив в духе Джона Форсайта?" Признаюсь, мне очень не просто развеять такого рода недоумения. Времена изменились, изменились и представления о том, что в литературе можно, а что нельзя...
Вот, например, у нас в романе цитируется Александр Галич ("Упекли пророка в республику Коми..."). Цитируется, естественно, без всякой ссылки, но и в таком замаскированном виде это было в те времена абсолютно непроходимо и даже попросту опасно.
А чего стоит наш Изя Кацман, откровенный еврей, более того, еврей демонстративно вызывающий, один из главных героев, причем постоянно, как мальчишку, поучающий главного героя, русского, и даже не просто поучающий, а вдобавок еще регулярно побеждающий его во всех идеологических столкновениях?
А сам главный герой, Андрей Воронин, комсомолец-ленинец-сталинец, правовернейший коммунист, борец за счастье народа и с такою легкостью и непринужденностью превращающийся в высокопоставленного чиновника, барина, лощеного и зажравшегося мелкого вождя, вершителя человечьих судеб?
А то, как легко и естественно этот комсомолец-сталинец становится сначала добрым приятелем, а потом и боевым соратником отпетого нациста-гитлеровца, -- как много обнаруживается общего в этих, казалось бы, идеологических антагонистах?
А крамольные рассуждения героев о возможной связи Эксперимента с проблемой построения коммунизма? А совершенно идеологически невыдержанная сцена с Великим Стратегом? А циничнейшие рассуждения героя о памятниках и о величии? А весь дух романа, вся атмосфера его, пропитанная сомнениями, неверием, решительным нежеланием что-либо прославлять и провозглашать?
Сегодня никакого читателя и никакого издателя всеми этими сюжетами не удивишь и, уж конечно, не испугаешь, а тогда, двадцать пять лет назад, во время работы над романом, авторы повторяли друг другу, как заклинание: "Писать в стол надобно так, чтобы напечатать этого было нельзя, но и сажать чтобы тоже было вроде бы не за что". (При этом авторы понимали, разумеется, что посадить можно за что угодно и в любой момент.)
Главная задача романа не сначала, но постепенно сформировалась у нас таким примерно образом: показать, как под давлением жизненных обстоятельств кардинально меняется мировоззрение молодого человека, как переходит он с позиций твердокаменного фанатика в состояние человека, словно бы повисшего в безвоздушном идеологическом пространстве, без какой-либо опоры под ногами. Жизненный путь, близкий авторам и представлявшийся им не только драматическим, но и поучительным. Как-никак, а целое поколение прошло этим путем за время с 1940-го по 1985 год.
"Как жить в условиях идеологического вакуума? Как и зачем?" Мне кажется, этот вопрос остается актуальным и сегодня -- причина, по которой "Град...", несмотря на всю свою отчаянную политизированность, способен все-таки заинтересовать современного читателя, -- если его, читателя, вообще интересуют проблемы такого рода.
* 1979--1984 годы. *
"ЖУК В МУРАВЕЙНИКЕ".
Все началось с того, что давным-давно, в совсем уж незапамятные времена, малолетний сынишка БН неожиданно для себя и для окружающих сочинил вдруг песенку-считалку:
"Стояли звери / Около двери, / В них стреляли, / Они умирали".
Выкрикивая на разные лады эти странноватые и диковатые, недетские какие-то стишки, носился он по квартире, а БН смотрел на него и думал: "Черт побери, какие замечательные слова! Надо же как ловко придумал, паршивец. Отличный эпиграф может получиться к чему-нибудь!.." И воображению его рисовались какие-то смутные картинки... какие-то страшные и несчастные чудовища... трагически одинокие и никому не нужные... уродливые, страждущие, ищущие человеческой приязни и помощи, но получающие вместо всего этого пулю от перепуганных, ничего не понимающих людей...
Смутные эти ощущения удалось передать и АН; состоялся довольно бессвязный, но тем не менее плодотворный обмен эмоциями и картинками, и возник некий замысел, пока еще совершенно неопределенный и никак не формулируемый; ясно было только, что повесть должна называться "Стояли звери около двери" и эпиграфом у нее будет "стишок маленького мальчика". В первый и последний раз у АБС замысел нового произведения возник из будущего эпиграфа (или из названия, что в данном случае одно и то же).
В сентябре 1975-го появляются первые наметки будущей повести. Там есть уже и саркофаг с двенадцатью зародышами, и гипотезы, объясняющие этот саркофаг, и Лев, ученик-прогрессор, и Максим Камме-рер, начальник контрразведки Опекунского совета, и еще множество обстоятельств, ситуаций и героев, вполне годящихся к употреблению. Сюжета, впрочем, пока нет, и совершенно неясно, каким именно образом должно развиваться действие.
Обсуждение СЗоД продолжается и в октябре, и в декабре, а потом планы резко меняются -- мы начинаем писать сценарий для Тарковского. В работе над новой повестью наступает длительный перерыв.
На протяжении 1976-го мы несколько раз возвращаемся к этой повести, продолжаем придумывать детали и эпизоды, новых героев, отдельные фразы, но не более того. Сюжет не складывается. Мы никак не найдем тот стержень, на который можно было бы нанизать уже придуманное, как шашлык нанизывают на шампур. Поэтому вместо настоящей работы мы конструируем (причем во всех подробностях) сюжет фантастического детектива, действие которого развивается на некоем острове в океане: масса трагических событий, тайны, загадки, многочисленные умертвия, в финале все действующие лица гибнут до последнего человека -- подробнейшее расписание эпизодов, все готово для работы, осталось только сесть и писать, но авторы вместо того (а это уже ноябрь 1976-го) вдруг принимаются разрабатывать совсем новый сюжет, которого раньше и в замысле не было.
Это история нашего старого приятеля Максима, который со своим дружком голованом Щекном идет по мертвому городу несчастной планеты Надежда. Бедные "Звери...", казалось бы, заброшены и забыты окончательно и навсегда. В феврале 1977-го мы начинаем и единым духом (в один присест) заканчиваем черновик повести о Максиме и Щекне. И тут же обнаруживаем, что у нас получилось нечто странное -- без начала и конца и даже без названия. Исполненные недоумения и недовольства собою, мы откладываем в сторону эту нежданную и нежеланную рукопись и возвращаемся к работе над сценариями. То было время (почти весь 1977-й и почти весь 1978-й), когда мы отделывали, доводили до ума и шлифовали сразу три сценария: по "Понедельнику...", по "Отелю..." и по "Трудно быть богом" (очередной бесперспективный вариант для очередного малоперспективного режиссера). Все остальные дела были заброшены, и только в ноябре 1978 года мы возвратились к нашим "Зверям..." и, что характерно, сразу же начали писать черновик -- видимо, количество перешло у нас наконец в качество, нам сделалось ясно, как строится сюжет (погоня за неуловимым Львом Абалкиным) и куда пристроить уже написанный кусок с Щекном на планете Надежда.
Черновик мы закончили 7 марта 1979 года, решительно преодолев два возникших к концу этой работы препятствия. Во-первых, мы довольно долго не могли выбрать финал. Вариант гибели Льва Абалкина был трагичен, эффектен, но достаточно очевиден и даже банален. Вариант, когда Максиму удается-таки спасти Абалкина от смерти, имел свои достоинства, но и свои недостатки тоже, и мы колебались, не в силах сделать окончательный выбор, все время, по ходу работы, перестраивая сюжет таким образом, чтобы можно было в любой момент использовать ту или иную концовку. Когда все возможности маневрирования оказались исчерпаны, мы вспомнили Ильфа и Петрова. Были заготовлены два клочка бумаги, на одном написано было "живой", на другом -- "нет". Клочки брошены были в шапку АН, и мама наша твердой рукою извлекла "нет". Судьба концовки и Льва Абалкина оказалась решена.