Матрена расточала Хлынову знаки внимания в виде мелких подарков разного рода: корзины ранних помидоров, копченого свиного бока, а как-то попыталась подарить ему живую козу — по ее словам, очень удойную. При появлении Хлынова Матрена багровела и краснела, издавая идиотское хихиканье и кокетливо поводя плечами. Матрена забывала подоить корову и постирать рубашку Федору. Матрена готовила похожий на помои суп и пережаривала мясо так, что им можно было забивать гвозди.
— Ну чего тебе, дурища, не хватает?! — дико орал Федор Бздыхов, украшая мать своих детей очередным фонарем. — Я тебе холодильник! Я тебе чиливизир! Я тебе этот… как его… видеомагнитофон! Я тебе тряпок вагон!
— Да ничего я не хочу! — орала Матрена еще страшней, еще пронзительней. — Все равно ты пальца евоного не стоишь!
После этого, естественно, Матрена получала очередную затрещину, а очень часто — не одну. Федор уходил пить водку и тем самым утешаться, а Матрена валялась на полу, жутко рыдая и ухая.
Устав колотить Матрену, Федор переставал выяснять отношения и надолго уходил в запой; а в этом состоянии он начинал искать по всей деревне Хлынова. Хлынов прятался у друзей, на охотничьих базах Маралова или попросту убегал в лес. Однажды он часа два пролежал под перевернутой лодкой, сидя на которой Федя Бздыхов разливал сочувствующим водку, изливал свое горе и подробно рассказывал, что он сделает с Хлыновым.
Честно говоря, Хлынову и так это все начало несколько надоедать… А тут Федор повадился лупить Матрену проводом, и Хлынов все ворочался по ночам от ее воплей — вроде хоть и косвенно, а оказывался виноват. Для Хлынова же Федя завел двустволку 12 калибра и как выпьет — тут же громко пристреливал ее на задворках деревни.
И настала ночь, в которую Федя препоясался патронташем, избил Матрену и отправился искать Сашу Хлынова, а Саша Хлынов уже не сторожил остатки драгоценных саженцев. От злости плача мутными слезами, Саша принимал знаки внимания и верности от остальных отцов-основателей Города Солнца, скрипел зубами, бил себя в грудь и умолял помочь, не выдать, простить, не поминать его лихом.
— Да понимаем мы… — сипели собутыльники-подельщики. После чего Хлынов был тайно вывезен Хрипатковым в багажнике до Ермаков и оттуда уехал в Карск — уже пассажиром в автобусе.
Конец истории плохой — спустя какой-нибудь месяц Федя излупил шумно тосковавшую Матрену до рубцов, допился до зеленых чертиков и, устроив с зелеными свару, свалился с моста в Малую Речку. Заметили добрые люди, что долго не всплывает Федя, подбежали… А поднимать-то его уже поздно.
Матрена, как уехал Хлынов, натянула черный платок на глаза, а помер Федя — еще и черное тесное платье. Так и ходила — то ли по Феде, то ли по несбывшейся любви к Хлынову, но дела после Феди вела торовато и строго, нечего было надеяться потеснить фирму после смерти мужа.
…А свиньи дочавкали последние чахлые саженцы, и этот сожранный свиньями несостоявшийся сад ознаменовал полное поражение компашки на экономическом фронте. Больше всего огорчало Хлынова, что план пострадал из-за могучей, как сама мать сыра земля, щедрой, как природа Саянских гор, но совершенно ненужной ему Матрены.
Единственным же успехом компашки в строительстве Города Солнца была, пожалуй, малореченская школа… и то успех был не настоящий, потому что непонятно, чей он был, этот успех — компашки или все того же низкого духом, примитивного, но почему-то очень успешного Маралова.
Дело в том, что все финансовые вливания в школу осуществлял именно Маралов и только Маралов.
А кроме того… Кроме того, у Маралова была жена — учитель русского языка и литературы. И именно она стала неформальным лидером тех, кто хотел сделать малореченскую школу чем-то более-менее цивилизованным. Здесь надо сказать, что в школе стали работать жены многих представителей компашки — и Юлия Сергеевна Динихтис под заполошные вопли супруга, и Светлана Петровна Алибекова, и Маргарита Покойник. Именно они привлекли к работе и еще двух других дам, изначально никак не связанных с компашкой.
Дамы расписали школу красивыми и назидательными картинками. Дамы стали вести курсы, которых не было порой и в московских школах. Дамы создали для школьников клубы по интересам и работали ярко и увлеченно. Малореченская школа стала очень даже заметна и в Карске, и во всем крае, и это, как ни странно, вызывало раздражение компашки.
Вроде бы они этого и хотели… Но хотели-то они совсем иначе! Компашка хотела, чтобы школа развивалась под их чутким руководством и окормлялась бы их интеллектом. А тут не оказывалось ни их руководства, ни… М-да, ну и положение… Но придется договорить — их интеллект оказывался тут совершенно не при чем. Даже если предположить, что был у них этот самый… Все равно к школе он не имел решительно никакого отношения, а сама школа формировалась как какое-то сомнительное, неправильное и вообще бабское дело. Да притом еще и успешное! Ну никак не должно было быть никакого такого успеха у баб, да еще и без всякого духовного окормления со стороны компашки.
Тем паче, дело строительства Города Солнца как-то хирело на глазах; да и переезд компашки в Малую Речку не состоялся. Жена Хрипаткова быстро обнаружила, что она, оказывается, имеет прекрасную квартиру в Карске, и что эту квартиру совсем не резон ни менять на деревенский дом в дикой глуши, ни забрасывать во имя каких-то мужниных мечтаний. И Хрипатков ездил сюда так же, как раньше на короткие сроки, — скупать пушнину, собирать грибы, прирабатывать в хозяйстве Маралова.
Хлынов панически бежал. Алибеков пытался работать в леспромхозе, и как ни тянул с этим Маралов, а все же вынужден был расстаться с неимоверным бездельником. Динихтис пытался пригреть Айнара на поисках камней в пещерах, но в пещерах ему было страшно, и он оттуда убегал.
Позже Айнар Алибеков уехал в город Могарычинск, переменил там много родов занятий и в конце концов нанялся вышибалой в пивбар, где закрепился надолго.
Из всей компашки в Малой Речке прижился разве что Динихтис, но и тот, после всех приключений, в скромной роли частника, как говаривали в советские времена, единоличника. Динихтис искал полудрагоценные камни в пещерах, делал из них ювелирные украшения и продавал их в Карске. Тем он и кормился, с божьей помощью, а Город Солнца, Нью-Малая Речка, так и оставался непостроенным.
ГЛАВА 8
Самая древняя и самая короткая глава
1861 год
Свою редкую, необычную фамилию Динихтис получил от прапрадеда, а прапрадед, Григорий Григорьевич, получил свою фамилию тоже способом редким и необычным. О своем прапрадеде, давшем фамилию, кстати, Динихтис не имел совершенно никакого представления. И к лучшему, что не имел! Потому что умный человек не стал бы испытывать смущения от того, что происходит от крепостного мужика… тем более, от мужика, который задолго до реформ Александра-освободителя ухитрился сбежать из своей замордованной деревушки, затерянной где-то меж высоких хлебов, березок и сосновых перелесков средней полосы Великороссии. Но некуда правду деть… Не был Сережка Динихтис умным человеком… По крайней мере, достаточно умным, чтобы гордиться своим редким, необычным предком. Так что оно и к лучшему, что память о Григории Григорьевиче стерлась, и Динихтис ничего о нем не знал.
О предке, давшем фамилию всему последующему роду, разные люди имели весьма различное представление. Помещик Батог-Батыев считал Гришку просто одним из бесчисленных и ничем не интересных двуногих орудий и полагал его имуществом ценным только тем, что Гришка приносил оброк всегда вовремя, и оброк не такой уж плохой.
Отец и мать полагали, что Гришка человек тароватый и хитрый, который далеко пойдет; а жена и сыновья считали его человеком необыкновенного ума. Про последних трех людей скажем прямо — для чего-для чего, а чтобы не жениться на женщине умнее самого себя, Гришке ума вполне хватило. Младший же сын принес с полей русско-японской войны расплющенную об его лоб пулю и носил ее в брелке, долго рассказывая, какие японцы маленькие да дохлые, и что пули у них тоже такие же.
Односельчане считали Гришку малым вроде и не очень умным, но упорным и страшно упрямым — и это было, пожалуй, наиболее справедливое отношение.
Бурмистр же деревни полагал, что Гришка не только хитер, а еще и очень подлая бестия, и что Гришка не просто зарабатывает деньги на оброке, а пытается смыться оттуда, где по рождению просто обязан пребывать. Давно известно, что нет страшнее палача, нежели холуй, поднятый до этой почетной должности хозяином над такими же, каков был сам вчера. И несдобровать, ох несдобровать бы Гришке, если бы шампанское, шпоры, атласные тряпки и дуэльные пистолеты, жизненно необходимые в жизни истинного дворянина, не росли бы в цене постоянно. И если бы Батог-Батыев не был обречен все это приобретать, несмотря на рост цен, инфляцию и неблагоприятные погодные условия.
Батог-Батыев очень страдал от мысли, что вот его еще недавним предкам не стоило таких уж колоссальных усилий вести образ жизни, достойный истинного дворянина. Но что поделать! На смену XVIII веку — веку изящества и утонченности, веку Версаля и Зимнего дворца — пришел противный, упаднический XIX век — век машин, денег и науки. Век, в который даже дворянам страшно подумать! — даже дворянам надо было иногда напрягать мозговые извилины. По мере того, как Батог-Батыев все больше прожирал наследие предков, его все чаще посещала ну совершенно не дворянская мысль: а на что он будет завтра пить шампанское?!
Лично Батог-Батыев с Гришкой не сталкивался, дел с ним не вел, и никакого личного отношения к нему не имел. А парень своим оброком помогал ему так и прожить, не напрягая извилины, не имея профессии, не делая никакого полезного дела… словом, вполне по-дворянски. И потому Батог-Батыев бурмистра не слушал, каждый год выписывал Гришке паспорт и только увеличивал оброк.
А Гришка на увеличение оброка попросту плевал, потому что когда Батог-Батыев требовал пять рублей в год, профессор в Москве платил Гришке три рубля… причем вовсе не в год, а в месяц. Накануне освобождения помещик озверел и потребовал двадцать рублей, но Гришка давно имел десять… тоже в месяц, разумеется.
Вот профессор был о Гришке мнения самого своеобразного. С одной стороны, лучшего лакея профессор и представить себе не мог и чрезвычайно ценил Гришкину рассудительность, упорство и невероятную исполнительность. «Это же не русский мужик! Это прямо немец какой-то»! — в восторге восклицал профессор. С другой же… Да, была другая сторона, очень даже была!
Вот, скажем, у профессора возникла мысль, что его лакей должен различать правую и левую стороны… Зачем это было нужно профессору, история умалчивает, но вот — понадобилось. И столкнулся бедняга-профессор на пути к реализации идеи с массой специфических осложнений…
К счастью, профессор знал классическую историю про поручика Преображенского полка, который привязал к левой ноге солдат по пучку с сеном, к правой — с соломой. И вскоре Гришка уже лихо показывал, какой глаз и какое ухо у него левые… не хуже, чем солдаты Преображенского полка, маршировавшие под самобытные команды: «Сено! Солома!».
Но у профессора появлялась еще мысль, что его лакей должен знать, в какой стороне находится город Париж, и приходилось украшать людскую стрелкой, нарисованной на полу.
— Гриша, так где у нас будет Париж? — внезапно спрашивал профессор.
— Сейчас в людскую сгоняю! — лихо отвечал Григорий и объяснял кухарке и горничной:
— Опять их благородие забыли…
В таких случаях профессору-палеонтологу и приходили в голову довольно странные ассоциации. Незадолго до того, как парень нанялся к нему, английский коллега профессора, Роберт Мурчисон, выделил силурийскую систему — по названию кельтского племени силуров, живших когда-то давно в непроходимых лесах Южной Англии. Это уже потом леса вырубили, а силуры научились прилично вести себя за столом, перестали раскрашивать тела в синий цвет и вообще утратили национальную самобытность.
Кроме того, Роберт Мурчисон выделил еще и девонский период, который наступил позже, и выделил его уже по названию графства Девон.
Силурийский период был страшно давно, задолго до племени силуров — не много не мало, а 450 миллионов лет назад. Девонский — позже, всего 400 миллионов. Время, не слишком вообразимое для ума. Не было в те времена никаких животных на суше, даже пауки и тараканы еще не появились на голой, безжизненной земле. А вот в морях кипела жизнь, и плавала в этих морях огромная хищная рыба, названная динихтис, длиной примерно 9 метров.
Девонский период и отличался от силурийского тем, что в девонском периоде эта рыба уже была. Это была панцирная рыба. Внутренний скелет у нее был слабый и маленький, и мышцы крепились к облегающему тело панцирю. Вместо зубов у рыбы во рту, похожем на огромный клюв, сидели длинные и острые пластины, а в огромном, очень толстом черепе располагался мозг, размером с маленькую пуговицу или с мелкий орешек лещины.
Даже на профессора Погребнякова, который всю жизнь занимался тупыми и дикими тварями, динихтис производил очень сильное впечатление.
— Динихтис… Истинный динихтис! — произносил порой профессор, покачивая головой, по поводу какого-то студента. Впрочем, он как раз любил студентов, любил своих собственных детей, и вообще всех человеческих детей, так не похожих на вымерших миллионы лет назад тварей почти без мозга, с тупыми и сонными взглядами, как у современного судака или, скажем, у дохлой лягушки. Нередко, разбирая кости, скрепляя гипсом куски толстенного черепа с хищно, злобно изогнутыми челюстями, профессор словно бы заглядывал в черные глазницы тупой злобной твари, вся жизнь которой состояла в пожиранье других и тоже очень тупых рыб.
Профессор вздрагивал, проводил руками по глазам и быстро выходил к студентам, заводил с ними разговоры — со студентами, у которых были такие высокие черепа с такими тонкими, изящными костями, наполненные превосходным мозгом. У студентов были подвижные умные лица, и никто из них не лежал в теплой воде, на дне теплого болота, подкарауливая добычу; и не сидел, разинув рот посреди коридора, как живой капкан. Даже студенты, добывавшие свой хлеб предосудительно: за счет богатых дамочек или картежной игрой — добывали пищу несравненно более сложными способами, чем это делали ихтиостеги, динихтисы, стегоцефалы и прочие чудища, прилежно изучаемые профессором.
В такие дни профессор с особенным блеском читал лекции, повествуя о могуществе эволюции, и с чрезвычайным удовольствием, очень подробно объяснял, почему давным-давно прошли времена этих чудовищных и тупых тварей.
Инспекторов и цензоров очень волновала эволюционная теория, и они требовали, чтобы профессор не рассказывал ни о какой такой эволюции, ни о миллионах лет, а преподавал бы все только так, как написано в Библии.
— Динихтисы! — орал возмущенный профессор.
Цензоры снимали лекции профессора, требуя утверждения начальством эволюции, динозавров и древних рыб и земноводных.
— Динихтисы! — подхватывали студенты, пуляя в цензоров и инспекторов тухлыми яйцами. Университет закрывали, наполняя его толпами казаков, чтобы они не пускали туда профессоров и студентов.
Слово нравилось и казакам.
— Истинный ты динихтис, Карп Семенович, — говорил есаул казаку, — ты пошто его, засранца, сразу саблей?! Ты его сперва нагайкой, а уж потом, если не вникнет…
— А давайте, господа, все-таки позволим Чарльза Дарвина? — уговаривал начальство ректор университета юбилейным голоском. — Перед Европой неудобно. Нельзя же, в самом деле, быть такими… этими самыми…
И тоном ниже, почти шепотом, ректор заканчивал:
— Динихтисами…
— А чего они обзываются?! — возмущенно орало начальство. — Этими вот самыми и обзываются! Тут только разреши! Только дай волю!
В результате начальство все запрещало: и динихтиса, и эволюцию. На всякий случай запрещало и геологию, чтоб не мутить умы. А то вот миллионы лет какие-то, звери какие-то странные, и никаких признаков начальства целые геологические периоды.
Студенты били казаков, строили баррикады; казаки били студентов и растаскивали баррикады; начальство увещевало студентов и науськивало казаков; каждый резвился, как умел. В России вообще жить было весело.