Это меня развеселило. Я встал, подошел к Лариске, обнял ее и сказал доверительно:
— Наоборот, меня выдвигают на соискание. Лариске моя шутка не понравилась. Она отстранилась, посмотрела на меня разочарованно, потом сказала:
— Ну что ж, носи в себе, если тебе так легче.
Не помню, каким образом, но мне удалось более или менее удачно закруглить разговор, и мы распределили обязанности: Лариска осталась штамповать сандвичи, а я отправился закупать то, что в этой компании принято было называть собирательным термином «жидкости».
19
Нет, в интуиции Лариске отказать было невозможно. Внешне я вел себя как обычно: с утра валялся в постели, пил злополучный кофе, старательно брился, не менее старательно одевался «перед выходом в люди», затеял даже пару добрых воскресных свар, а если и отключался, то не чаще и не дольше, чем в обычном состоянии. Но по каким-то неуловимым признакам Лариска сумела угадать внутреннее неблагополучие и наблюдала за мной, наверно, уже со вчерашнего дня. Теперь я понял, что и Аниту она запустила в наш разговор лишь для того, чтобы проверить вариант «другой женщины» и больше к нему не возвращаться. А раз на «другую женщину» я отреагировал нейтрально, то оставалась только работа: во всем остальном я был у Лариски на виду. Вот почему ее предположение, что я уволен, так меня умилило. При всей своей ревности к моей работе Лариска ее чуть ли не боготворила. Она считала, что моя работа уникальна по сочетанию мужественности и утонченности, техничности и гуманитарности. «Ты знаешь, что делаешь? — сказала она мне однажды. — Ты делаешь эпоху, понял?» Я ответил в том смысле, что делаю ее кустарно. Ох, как мы тогда сцепились! Лариска сказала мне, что всякий скепсис должен иметь границы, что человек, не уважающий свое дело, не уважает самого себя. А кроме того, что значит «кустарно», если в моем распоряжении целый парк вычислительных машин, может быть, самый мощный в Союзе? Я возразил тогда, что парк этот вовсе не в моих руках, как она себе представляет, а в руках Рапова, что совсем не одно и то же. На это Лариска ответила, что только такой идеалист, как я, ворочая основную работу, может оставаться в тени. Другой на моем месте давно бы… Но, видимо, все дальнейшее, что она собиралась сказать, плохо сочеталось с исходным тезисом «об эпохе», потому что Лариска сочла за лучшее замолчать. Мне оставалось только гадать, какие виды Лариска имеет на мою работу. И еще непонятно было, из чего Лариска заключила, что я «ворочаю основную работу». Я не ханжу: действительно, у себя дома я не обмолвился ни словом о том месте, которое я занимаю в отделе. Но, видимо, это как-то сквозило между слов, в паузах, в интонациях усталости… а Лариска читала мои интонации совершенно свободно, не тратя на перевод никаких усилий.
20
Два месяца назад Дубинский, опекавший наш отдел, уехал в заграничную командировку, и, натурально, у Рапова начались неприятности. Наш давний недоброжелатель Канаев, давно уже косившийся на «отдел внегалактических связей», потребовал от Рапова детального отчета за два года работы. И чтобы отчет этот был представлен не позднее, чем через три дня. Старик наш, выпустивший контроль над работой из своих рук, был совершенно подавлен. Полдня он сидел за своей перегородкой и молча страдал. Потом, пересилив себя, вышел к нам в общую комнату и попросил что-нибудь придумать. Молоцкий лишь пожал плечами, Сумных растерянно закопошился в своих бумагах, а мы с Дыкиным, переглянувшись, помчались в переплетную. Слова, с которыми нас там встретили, полны были невыразимого драматизма, но, как бы то ни было, через два дня на Раповском столе лежали шесть добротно переплетенных фолиантов, в которых было сброшюровано все, что мы успели насочинять. Оказалось — не так уж мало и совсем не так бедно, как мы себе представляли. Текстовики наши, Сумных и Молоцкий, сработали три сборника учебных текстов: общеречевой, фундаментальный и профильный. Лексисты же, Дыкин, Ларин и Ященко, составили три соответствующих словарных минимума: опять же общеречевой, фундаментальный и профильный. Мое имя на обложках не значилось, я занимался и текстами и словарями. Предметом моей особой гордости был составленный лично мной глагольный минимум: он покрывал восемьдесят три процента глаголов любого не сокращенного текста — будь то инструкция по технике безопасности или описание сложнейшей схемы.
Когда Рапов увидел все шесть томов на своем столе, он онемел от изумления.
Признаться, я тоже был приятно взволнован: пока все это грудами и кипами лежало на наших столах и в шкафах, трудно было себе представить, сколько мы успели наворотить.
21
У старика были давние нелады с Канаевым, и честь вручить начальству плоды наших трудов была предоставлена мне. Канаев встретил меня очень недружелюбно. Он начал с того, что, ни слова не говоря, зачеркнул на обложках двух томов слово «общеречевой» и заменил его на «нулевой». Потом пронзительно посмотрел на меня и коротко спросил:
— Согласны?
— Нет, не согласен, — ответил я.
— Прошу обосновать.
Канаев жестом пригласил меня сесть. Я сел и вкратце объяснил, что нуль есть знак отсутствия, а не только исходного уровня, и потому слово «нулевой» в применении к определенному уровню владения языком неуместно. Если угодно, нулевой уровень в языке — это уровень незнания вплоть до алфавита.
Канаев выслушал меня очень внимательно, повертел карандашиком, подумал, потом неторопливо сказал:
— Так вы настаиваете на термине «общеречевой»?
— Если не найдем более удачного — да, настаиваем.
— Не трудитесь искать. Общих слов и речей у нас здесь не любят. У нас говорят только по сути дела. Поэтому две эти папочки верните товарищу Рапову. Институту они не нужны. Институту нужен спецязык, а не общие речи.
— Простите, — вежливо поинтересовался я, — а разве мы с вами сейчас говорим не по сути дела? И кстати, не на спецязыке.
Рука Канаева с двумя книжками на какую-то секунду повисла над столом, но я, видимо, недооценивал способность Канаева ориентироваться в обстановке, потому что он тут же сказал:
— Вы меня не поняли, молодой — человек. Я же не предлагаю вам эти папочки выбросить. Суть дела должна остаться.
Первая атака была отбита. Я торжествовал: Канаеву не удалось зачеркнуть треть нашей работы.
— Теперь перейдем к текстам, — как ни в чем не бывало сказал Канаев. — Их много. Это хорошо. Но не везде указано, откуда вы их брали. В науке это не принято.
— Видите ли, — ответил я, — три четверти текстов мы составили сами. На основе словарного минимума. В каком-то смысле эти тексты можно назвать синтетическими.
— Вот как? — Канаев саркастически усмехнулся. — Эт-то интересно.
Но мы, разумеется, попросили руководителей соответствующих лабораторий ознакомиться с этими текстами. И в подавляющем большинстве они были признаны вполне доброкачественными.
— Так не проще ли было, — сказал Канаев, — взять готовые материалы и обойтись без этой вашей доброкачественной синтетики?
— К сожалению, по обычным материалам невозможно учить языку.
— Это почему же?
Они не обеспечивают повторяемость и расширение языкового материала. Нам нужны своего рода тексты-ступеньки. От более простых к более сложным. И мы их синтезировали.
— Ну допустим, допустим, — Канаев полистал еще один том, затем сложил все шесть стопкой и похлопал по ним ладонью. — Так что же, все это и есть ваше пособие?
— Нет, конечно, — возразил я. — Это только фундамент будущего программированного пособия, материалы к нему.
— Значит, вы все еще на подступах? — осторожно спросил Канаев.
Это был очень непростой вопрос. Скажи я «да» — что, в общем-то, соответствовало истине — нас обвинят в топании на месте. Скажи «нет» — встанет вопрос о том, чем же в таком случае мы сейчас занимаемся. Беда была в том, что смысл нашей теперешней работы неизвестен был ни Рапову, ни Молоцкому, ни Сумных, ни молодежи, которая исправно выполняла мои указания. Мы занимались составлением графика скольжения и наполнения конструкций — работа, совершенно необходимая для любой добротной программы, но, увы, не из тех, смысл которых можно объяснить на пальцах. Администраторы же предпочитают иметь дело с идеями, которые можно объяснить на пальцах; это общеизвестно.
— Видите ли, — сказал я, подумав, — «на подступах» — не совсем то слово. Мы вплотную подошли к необходимости сделать заявку на обучающие «терминалы».
Канаев насторожился.
— …но дело это ответственное, связанное с большими для института затратами, и мы хотели бы предварительно прикинуть, какого рода машины нам в первую очередь нужны.
С меня семь потов сошло, пока я закруглял этот период. Но цели своей я, по-видимому, добился: по роду деятельности Канаеву было очень понятно это стремление прикинуть хорошенько, прежде чем сделать какую-либо заявку. Напряжение в разговоре спало, Канаев расслабился, посмотрел на меня с некоторой даже благосклонностью.
— Ну, осторожничать особенно не стоит, — добродушно произнес он, — фирма наша не так уж бедна и может позволить себе рискнуть. Дело новое, никто вас не осудит, если в каких-то частностях вы и промахнетесь. Тем более, — он хохотнул, — у вас такая крепкая рука в руководстве. Дубинский стоит за вас горой и подмахнет любую вашу заявку не глядя.
— Нам очень не хотелось бы подводить Ивана Корнеевича, — проговорил я.
— И тем не менее, — жестко сказал Канаев, — вы слишком затянули с этой вашей прикидкой. Я вынужден ускорить ход событий. Пусть ваш руководитель сегодня же представит мне кандидатуру человека, которого мы могли бы командировать в К***, с тем чтобы он на месте ознакомился с их новинками и выбрал то, что надо. Вы славно потрудились, — Канаев похлопал ладонью по стопке наших томов, — пора наконец и дело делать.
22
Когда я рассказал Рапову обо всех нюансах моей беседы с Канаевым, старик взъярился.
— Нет, ты подумай, — кричал он, бегая по своему закутку, — ты только подумай, какой прохвост! Считаешь, он под меня копает? Нет, поднимай выше! На что я ему, мне на пенсию скоро, я для него не противник! Нет, он на Дубинского замахнулся, его он хочет уесть! Он сразу уловил, что мы к машинам не готовы. Наделаем заявок, накупим техники, и будут об нее спотыкаться в коридорах да нас поносить. А это ведь не шуточки: сотни тысяч рублей! Ну жук, ну пройдоха! И Бремя же выбрал! Вернется Дубинский, а у него уже заявки на столе.
— Ну, до заявок дело может не дойти, — сказал я Рапову, — а в К*** съездить кому-то придется.
— Кому-то? — переспросил Рапов. — Тебе и придется. Кроме тебя, я никому это дело не доверю. Ты человек осторожный, тебя на дешевке не проведешь.
— Нельзя, Владимир Петрович, — возразил я. — Сумных у нас старший научный сотрудник, да и Молоцкий может обидеться. Кстати, у него в К*** родственники.
— Не родственники у него, а краля там в К***. Молоцкий твой на эти машины и смотреть не станет. А Илья сам откажется. Он лишней ответственности на себя брать не захочет.
— Не знаю, слышали ли наш разговор через перегородку, но и Сумных и Молоцкий отказались от командировки в К***. У Ященко, правда, загорелись глаза, но Рапов и не собирался ему предлагать эту поездку.
— Вот видишь? — сказал мне Рапов. — Только ты один и остаешься. Ну с богом. Постарайся там вникнуть поглубже. Это тебе не торт сувенирный: крышку приподняли, бантик завязали — и до свиданья. Они тебе сначала рухлядь всякую демонстрировать станут, десятилетней давности. Хочешь, — тут он внимательно на меня посмотрел, — я с тобой Аниту отправлю? Хоть и баба, а все инженер.
Дело обстояло как раз наоборот: хоть и инженер, а все баба. Я покраснел, как подросток, которого уличили в грешных мыслях. А между тем в нашем отделе один, пожалуй, я держался от Аниты на отдалении. Ященко и Молоцкий наперебой с ней заигрывали, Дыкин был с ней запанибрата (он даже обращался к ней так: «Ну что, брат Анита, пивка-то, наверно, хочется?»), бедняга Ларин откровенно по ней тосковал, и даже Сумных, наш «человек из глубинки», несколько раз порывался подбросить Аниту до дому на своей «Ладе», от чего Анита смущенно и торопливо отказывалась. Я же обращался к Аните только в случае крайней служебной необходимости, всякий раз задолго к этому готовясь. И тем не менее у нас с нею были «особые отношения», которые выражались разве что в том, что мы исподтишка наблюдали друг за другом.
Стол Аниты стоял как раз напротив моего стола, и временами, когда я особенно ожесточенно перетасовывал «языковые кадры», я ловил на себе Анитин взгляд.
Я поднимал голову — Анита с готовностью отвечала улыбкой на мою улыбку и тут же опускала глаза. Я тоже любил смотреть, как она хмурится над своими расчетами: бледное, чуть суховатое лицо ее было неподвижно, только брови страдальчески сдвинуты. Задумавшись, Анита машинально постукивала карандашиком по губам и вдруг, усмехнувшись, что-то резко перечеркивала на бумаге. Но как бы она ни была занята, стоило мне посмотреть на нее повнимательнее, как она тут же поднимала глаза и как будто молча спрашивала: «Что, Сережа?» Анита послушно и безропотно выполняла любое мое распоряжение. По части безропотности с ней мог сравниться лишь Ларин, но тот понимал только с третьего раза, исполнять же начинал после первого, а Анита все схватывала на лету. Анита свято верила в необходимость того, что я делаю и на чем настаиваю, и от такого доверия, почти бессознательного, мне было здорово не по себе.
Вот, пожалуй, и все. Материалу для «особых отношений» здесь маловато, но все же «особые отношения» были. У нас с Анитой был молчаливый уговор — не сокращать дистанции, и оба мы, по разным, конечно, соображениям, этот уговор соблюдали. Когда Молоцкий и Ященко уводили Аниту на обед (а делали они это регулярно), я всякий раз задерживался в отделе минут на пятнадцать, и не было еще случая, чтобы Анита, оглянувшись, спросила меня: «А ты?» Хотя как будто, что может быть естественнее? Анита прекрасно понимала, что в рамках застольной беседы нам придется перешагнуть какую-то черту: Молоцкий и Ященко были не из тех, с кем можно поддерживать чинный разговор о высоком. К счастью, у меня под рукой был Дыкин: он всегда терпеливо меня дожидался и тоже, кажется, понимал ситуацию. Так мы и обедали двумя автономными группами, чуть ли не по очереди: первыми уходили холостяки с Анитой (позади вприпрыжку бежал Ларин, над которым те двое беспощадно издевались), а через четверть часа в буфет отправлялись Дыкин, Сумных и я.
Дыкин и передал мне ходившие по фирме слухи, что у Аниты когда-то что-то там было с Дубинским. Я не поверил этому: у картины мира, сложившейся в моей голове, есть своя гармония, которой я дорожу.
Никто в отделе не знал, замужем ли Анита, где она живет. Домашние, хозяйственные заботы, казалось, совершенно ее не занимали. Проблема «где что дают» оставляла ее равнодушной. Разговоров о детских озорствах и болезнях (Молоцкий был обременен двоими детьми, Дыкин — троими) Анита не поддерживала, хотя и прислушивалась к ним с некоторым напряжением, хмурясь и делая вид, что занята своей «арифметикой». Вообще в ее красивом умном лице, в безусловно раскованном взгляде знающей себе цену женщины была какая-то заторможенность. Однажды злодей Ященко потряс нас всех стихами, обращенными к Аните, — стихами, которые я запомнил слово в слово, до того они были точны. «Ты неподвижна, строго говоря, и под твоим порывистым движеньем я угадал сухое напряженье былинки на сугробе января. Ты неподвижна, строго говоря, ты сквозь себя глядишь на мир с отчаяньем, как стрекоза глазастая, печальная, попавшая в кусочек янтаря». Стихи эти, написанные на мартовской открытке, нечаянно попали к Молоцкому, и он, огласив их, начал настойчиво допытываться, кто автор. Автор сидел насупившись, самолюбивые пятна на щеках его выдали. «Однако, братец, — сказал ему Молоцкий, — в старину это делалось тоньше. Ты воспеваешь свою проницательность, а не даму». На Аниту, впрочем, стихи не произвели особого впечатления: наверно, как и большинство людей, она не видела себя со стороны. «Очень мило, — сказала она с улыбкой, — но это не обо мне».
Все попытки Ларина и Ященко проводить ее до дому не имели успеха. Анита довольно умело от них отделывалась и, ласково кивнув на прощание мне одному, уходила неизвестно куда. Впрочем, я не слишком над этим задумывался: мало ли куда может уходить после работы независимая женщина средних лет и далеко не средней внешности. Наши с ней «особые отношения» не распространялись на послерабочее время: так нам было обоим удобнее. Вот почему предложение Рапова очень меня смутило.