Семья - Трускиновская Далия Мейеровна 11 стр.


— Я ухожу, ухожу… — торопливо сказал кто-то устами Мерлина. — Ты не думай, это уже навсегда… А ты поезжай к Марку!  И никогда больше в этот город не возвращайся!

— Да… — ответила растерянная Джимми. — Ты прости меня… пожалуйста…

— Ты меня прости…

И снова рассыпались на кусочки чужие воспоминания и чужие слова — как рассыпается при утреннем переходе из сна в явь такая, казалось бы, логичная и сюжетно безупречная история. Тот, кто произнес слова, ради которых ждал столько лет, уступил ненадолго занятое место — как уступал всем и каждому всю свою непростую жизнь.

— Я пойду, — сказала Джимми. — Не надо меня провожать, я сама.

Время было не детское — второй час ночи.

Они вместе вышли в коридор. Кухонная дверь была открыта, на кухне было темно. Мерлин подумал: мать совсем рехнулась, сидит в потемках, может, даже задремала, нужно разбудить ее и заставить лечь по-человечески. Он зажег свет и увидел пустую кухню.

— Ты что? — спросила Джимми.

— Мать куда-то подевалась.

— Как это — подевалась?

— Я думал — она тут сидит. А ее нет.

— К соседям зашла? — предположила Джимми.

— Она с ними не дружит.

Склока возникла два года назад — Мерлин повадился врубать музыку на полную мощность. Мать, обычно тихая, так яростно вступилась за сына, что до сих пор соседи с ней не разговаривали.

Мерлин, предположив, что она как-то незаметно прокралась в закуток, пошел заглянуть. Матери там не было. Наконец у него хватило ума посмотреть на вешалку. Пропало пальто.

— Я больше не могу! — пожаловался он. — Что эта тетеря еще вытворит?! Куда ее понесло?!

— Позвони ей, — подсказала Джимми.

Мерлин нашел в мобильнике ее номер, позвонил — и услышал сигнал с кухни. Тут выяснилось, что материнский аппарат лежит на подоконнике, прикрытый журналом с телепрограммой.

— Может, она к тетке понеслась? — сам себя спросил Мерлин.

— Ну так позвони тетке.

Сестра матери спросонья была очень сердита.

— Теть-Люба, я не шучу! — кричал, уже не на шутку разволновавшись, Мерлин. — Ее дома нет, она куда-то пропала! Куда она могла пойти?!

Тетка потребовала подробностей. Подробности были бессвязные, но тетка догадалась.

— Ну так, может, во дворе сидит? У вас же там есть стол и лавочка? Беги, Миш, посмотри…

Мерлин выскочил из квартиры.

Джимми побежала следом — и потеряла его в потемках. Она только слышала испуганное:

— Мама! Мама!

Но никто не отзывался, и Мерлин, пробежав квартал изнутри вдоль и поперек, вернулся к Джимми.

— Я не понимаю! Она с ума сошла, что ли?! С ума сошла?! Да?!

— Не вопи, — одернула его Джимми. — Что-то случилось, если она сбежала из дому…

— Крыша у нее съехала — вот что случилось!

— Говорят тебе, не вопи! У вас тут есть круглосуточный ларек? Автостоянка? Игровой зал? Идем! У тебя есть ее фотка?

Тут Мерлин и заткнулся.

Фотки не было. Ему и в голову не приходило хоть раз в жизни сфотографировать мать. Ничего в ее внешности достойного он не видел — женщина и женщина, таких в магазинах и на рынке — девять из десятки. Ну, что такого особенного в лице немолодой матери?

Это лицо явилось внутреннему взору — жалобное, как обычно, когда мать, по простоте душевной чего-нибудь натворив, выслушивала строгую отповедь сына.

— Идем! — приказала Джимми. — Идем вокруг квартала. Может, хоть что-нибудь поймем.

— Она с ума сошла… — ответил растерянный Мерлин. — Куда ее понесло? Ну, куда? Тут столько всякой сволочи по ночам вылезает, я же их всех знаю…

— Куда они вылезают?

— Ну, к горячей точке сползаются…

— Это где?

На горячую точку Мерлин сам бегал год назад, чтобы хорошо посидеть с приятелями во дворе. Там был изумительный самогон — не картофельный или еще какой, а конфетный: хозяйка точки работала на кондитерской фабрики и таскала оттуда чуть не ведрами дешевую карамель.

Возле точки встретили дядю Вову — с богатой биографией дядю, Мерлин однажды с большим трудом вызволил его из собачьей будки, куда старый алкаш полез греться. Тот знал мать в лицо и доложил, что — нет, не видел, не попадалась, но в разломанном киоске сейчас сидят и пьют кореша, так, может, они видели.

Мерлин знал этих корешей — один, дядя Гриша, выучил его ловить тритонов.

Этот дядя Гриша, когда понял, чего от него хотят, вспомнил — да, показалось ему, что видел соседку, она шла вон туда, к троллейбусной остановке.

— Так она, значит, к тетке поехала? И не доехала? Куда она еще могла ночью ехать троллейбусом?! — вдруг заорал Мерлин. — Или тетка врет?!

— Звони ей еще раз, — посоветовала Джимми.

До тетки наконец дошло, что дело серьезное. Она сказала, что сядет на телефон, будет обзванивать больницы, а племяннику велела немедленно приезжать.

— Сейчас я отвезу тебя к тетке, — сказала Джимми. — И поеду домой. А ты, если что, звони. Я так просто не засну.

— Хорошо.

Мерлин понимал — этой гостье тетка вряд ли будет рада.

Они расстались без единого слова — только Джимми вдруг, притянув к себе Мерлина за шею, поцеловала его в щеку. Поцелуй был прощальным — она приняла решение, и если бы он мог думать о чем-то ином, кроме поисков матери, то понял бы — какое.

Тетка к его приходу обзвонила несколько больниц. Толку не добилась и от сознания своего бессилия накричала на Мерлина.

Его осенило — нужно звонить в полицию. И четверть часа спустя они с теткой получили тот самый телефон, по которому им сказали — в Заводском районе машина сбила немолодую женщину, «скорая» отвезла ее во вторую больницу, так, может, ваша?

— Что она забыла в Заводском районе? — спросила тетка. — Нет, это не она, это кто-то другой…

— Это она… — у Мерлина перехватило дыхание. — Это она. Я сейчас туда еду.

8

Домик был двухэтажный, деревянный, облупившийся — хотелось, проведя рукой по островкам вздыбившейся краски, когда-то коричневой, смести ее и открыть серебристую от старости древесину. К его глухой стене примыкал забор, к забору лепился низкий и длинный сарай с четырьмя дверцами — для дров и ненужного имущества. Там же, у стены, стояла высокая бочка для дождевой воды. Если пройти вдоль сарая и взять чуточку влево, можно было попасть на вымощенную площадку, посреди которой стояла колонка с насосом. За колонкой цвела сирень, кусты были накрыты бледно-лиловыми облачками.

В противоположной стороне маленького двора, ближе к калитке, росла гигантская полынь. И там же было место для игр — на утоптанном пятачке стояли машинки, валялись остатки деревянного «конструктора», какие-то пластмассовые уродцы на колесах, какие-то загадочные железки. Там же был и раскрытый карманный ножик — им только что провели черту в неровном круге, отделяющую примерно две трети. Игра «в ножички» прервалась в самом начале.

Из окна второго этажа доносилась музыка — сладкая и бойкая итальянская песенка, слов — не разобрать, голос — томный тенор.

Но ничего живого не было во дворе, хотя полагалось бы хоть мухам болтаться в воздухе над мусорной кучей за полынью. Решительно ничего и никого — ведь и тенор имел механическое происхождение, его добывала из пластинки радиола.

Женщина появилась во дворе так, словно перешагнула порог — и тут же за ее спиной закрылась раздвижная дверь.

Это была немолодая полная женщина, с блеклыми светлыми волосами, всклокоченными, как спросонья, в коричневом халате, босая. Она испуганно обвела взглядом двор, замерла с приоткрытым ртом…

— Вспомнила, милая? — спросил мужчина, появившийся на верхней ступеньке ведущей в дом маленькой лестницы. Мужчина ли? Лицо было словно мраморное, с выласканными линиями, со светящейся кожей, безбородое. Одежда — нет, скорее, одеяние, складки которого легли так, что оно походило и на голубоватый комбинезон врача в больнице будущего века, и на узкое одеяние монаха, и на пернатый наряд птицы Сирин, прикрывшейся опущенными крыльями.

Женщина повернулась, озадаченно посмотрела на странное создание, неуверенно улыбнулась в ответ на его улыбку.

Мир, которым она себя окружила, был предельно прост: посередке — сын, вокруг него — все остальное. В этом мире немалое место было отведено для работы, раза в два поменьше — для домашних хлопот, для вещей загадочных, вроде веры в неземные существа, места не было вовсе, хотя в церковь она ходила и свечки за ребенка ставила. Поэтому ей и на ум не брело, что странное создание может оказаться ангелом. Он с виду был как молодой мужчина. Даже смахивал на того, кто стал отцом ее ребенка — вернее, таким он бы мог быть в молодости.

— Ну, попробуем для начала вспомнить, — предложил как-бы-мужчина. — Ты жила тут когда-то. Ты носила воду из колонки, у тебя было два ведра, синее и зеленое, и ты замечала, сколько в них остается воды, потому что Любка Прокофьева повадилась наполнять свой чайник твоей водой…

— Да, да… — произнесла женщина. — Точно, была Любка…

Она не знала, что ее лицо уже меняется. Сперва — круглое, мягкое, уже обвисшее, лицо простодушной и доброй бабы, которую всякой может обидеть лишь потому, что баба эта беззащитна, оно словно бы втянулось вовнутрь, заострилось, потемнели и улеглись парикмахерскими завитками волосы, губы обрели химическую яркость.

Новое лицо потребовало и нового тела. Растаяла под грязным халатом нездоровая дородность, да и халат преобразился, позеленел до самого ядовитого оттенка, дорос до ступней, пояс перехватил талию. Женщина посмотрела на свои руки — только что бывшие пухлыми, ставшие сухими, отрастившие два кольца, большое вульгарное с рубином и толстое обручальное, — посмотрела — и память проснулась.

Лицо исказилось.

— Ну да, я знаю, это больно, — участливо сказал как-бы-мужчина. — Но это необходимо. Сейчас ты должна через это пройти. Ты не сходишь с ума, просто сейчас происходит в тебе совмещение, одна память прорастает в другую. Это ненадолго, поверь. Но — необходимо… Чтобы память событий и память чувств соединились… Ты пришла сюда с памятью чувств, а нужно добавить к ней память событий, понимаешь? Когда понимаешь, что с тобой, то гораздо легче.

— Нет, я ничего не понимаю! — строптиво возразила женщина. — Я ничего не понимаю!

— Оглядись, — посоветовал как-бы-мужчина. — Ты поселилась тут, когда тебе было двадцать семь лет, а в тридцать три ты переехала в каменный дом со всеми удобствами. Тише, тише… я знаю все… я знаю, что тебя бросили с двумя детьми… я знаю, что больше деваться было некуда… Тише, не кричи так…

Она молчала. Кричали те картинки, что видели ее внезапно остекленевшие глаза — и глаза ее терпеливого собеседника.

— С событиями, значит, все в порядке, они ожили, — сказал он. — Теперь — чувства, теперь — любовь… Ты должна была испытать ее во всей полноте, должна была — и ты ее получила. Вернись в свою любовь, пожалуйста…

Кольца растаяли, одежда поблекла.

— Вспомни — ты просила о любви и получила ее. Она была с тобой почти восемнадцать лет. Могла бы и больше — но ты захотела освободить от себя того, кого любишь. Это было глупо, наивно… но это зачтется…

— Мишунчик? — неуверенно спросила женщина. Ее лицо опять поплыло, черты смазались, набухли, набрякли, отяжелели. — Где Мишунчик?..

— Да, правильно. Он любит тебя, милая. Он плачет сейчас, плачет так, как ни разу в жизни… и в будущем тоже не сумеет… Он так любит тебя сейчас, как будто скопил любовь за все свои семнадцать лет… ты не сердись на него, что он ее не тратил, и это тоже было необходимо — чтобы ты все время отдавала и отдавала, не получая ничего взамен. Ты должна была пройти через это.

— Да?..

— Да. А сейчас он все понял и он плачет. Это случилось — и его любовь равна твоей любви. Вот как раз сейчас они встретились — твоя любовь и его любовь…

— Но почему?..

— Не почему, а зачем. Чтобы совместить ту любовь, что ты вырастила в себе, с давними событиями. Ты ведь уже понимаешь, что в тебе сейчас — две жизни, две истории, и ты живешь сразу в двух? Оглядись все-таки. Ты не увидела главного. Да, да, именно это…

Взгляд женщины остановился на пятачке, где лежали игрушки — обычные игрушки мальчишек из небогатой семьи, жалкие и для взрослых совершенно непонятные.

— Мишунчик? — неуверенно спросила женщина. — Он тут? Маленький?

Она улыбнулась так, как счастливая мать долгожданного малыша, которая просит у Бога одного — подольше бы дитя оставалось маленьким, нежным, всецело принадлежащим маме; и чтобы его окружала только мамина забота…

Улыбнулся и как-бы-мужчина. Его улыбка была отражением ее улыбки. Но он покачал головой.

— Почему? Как это? Нет, это не его игрушки, я бы ему не позволила, это с какой-то помойки… Это с помойки! Я знаю, они бегают через дорогу, к керосиновой будке! Там, за будкой, вечно всякая дрянь валяется! Всю грязь домой тащат! — вдруг закричала женщина и осеклась.

— Так, так… — поддержал ее как-бы-мужчина. — Ты не бойся, ты все скажи. Что из-за них больше замуж не вышла, из-за них завела себе женатого любовника. Что прокляла их отца, проклинала его всякий раз, как они тебя злили…  А его-то под рукой не было, а ненависть куда-то девать ведь надо… Ну, давай, вспоминай, как называла своего старшего идиотом и вором. Вспоминай, вспоминай. Это необходимо.

Женщина метнула в собеседника такой взгляд, что у человека мурашки по спине побежали бы.

— Что, тяжко дается совмещение? — спросил как-бы-мужчина. — Тяжко быть весами, где на одной чаше — полнейшая неспособность любить, а на другой — способность любить безумно? Да ты, кажется, меня не слышишь. Вот ведь какая огромная сила в нежелании слышать…

Он протянул руку, сомкнул большой палец с указательным, и тут же оказалось, что они держат за конец серебряную цепочку, прикрепленную к этим самым весам с двумя чашами. Весы тихо покачивались, пустые с виду чаши сохраняли идеальное противостояние. Ангел попробовал другой рукой нарушить равновесие и вздохнул: не получилось. Весы растаяли.

— Это можешь сделать только ты, — сказал он. — А если не сможешь — значит, все было напрасно.

Женщина словно окаменела. Она смотрела на брошенные игрушки — но, сдается, их вовсе не видела.

— Да… — прошептал ангел. — Да…

У неровного круга для игры «в ножички» обозначились два силуэта — двое присевших на корточки мальчишек. Карманный нож прыгнул в руку к тому, что постарше, снова взлетел, четко воткнулся в середину круга. Маленькая чумазая рука взялась за рукоять и провела острием неровную линию — прибавила еще кусочек к своему «царству».

Эта поцарапанная рука, еще по-детски пухлая, сделалась видна всего на несколько мгновений. Потом исчезла — но появилась рыжая сандалия, потертая, с полуоторванным ремешком, из которой торчал длинный палец босой ноги — чуть ли не на сантиметр. И она тоже пропала. Зато четко обрисовался профиль мальчишки — с копной темных лохматых волос, с полуоткрытым ртом…

— Детки… — сказала женщина. — Детки мои…

И вдруг побежала, раскинув руки, чтобы подхватить с земли и прижать к себе сразу обоих.

Она бежала — а ее тело менялось, ее одежда становилась белым летящим одеянием, ее лицо уже испускало свет, которого сама она видеть не могла. И ноги ее уже не касались как-бы-земли, и перед ней раздвинулись складки как-бы-ткани, на которой набросан был в общих чертах дворовый пейзаж. А в образовавшуюся щель хлынул золотой свет.

— Слава Господу, исцелилась… — прошептал ангел. — Ну, милая… успокойся, успокойся… ты свободна, милая… Вся твоя несложная арифметика сошлась, все минусы плюсами закрыты… теперь ступай…

Женщина повернулась к нему — и удивилась преображению его лица. Оно резко осунулось, постарело, поблекло. Но к ней тут же пришло понимание — непросто, оказывается, далось ему это исцеление.

Она поняла все — и безболезненно, однако у нее был вопрос, который не давал покоя.

— А… а за что ей это?.. Безлюбие?.. — спросила мать. Она не желала считать себя той женщиной.

— Сильно нужно постараться, чтобы получить такую кару. И не спрашивай больше, — то ли сказал, а то ли приказал ангел. — Сейчас-то ты понимаешь, каково быть нелюбимой? Сейчас-то ты понимаешь, каково — не любить? Это очень важно. Ну, ступай, ступай…  Ступай и умножай количество любви в мире. Теперь по воле Божьей это твоя работа.

Назад Дальше