— В смысле… прошу извинения… в лагерь?
Это уточнял как раз доброволец, Сережа, по виду из числа самых надежных.
— Верно понимаессс. В рагер.
Ничего не было опасного в том, чтобы люди отдохнули и потихоньку вернулись бы в лагерь по уже проторенной тропе. Страшно было оставаться здесь одним, среди снежных склонов и равнин, под нависающим небом. Люди могли бояться, могли не любить Ямиками, но невольно жались к нему — уверенному, сильному. Остаться без него значило почувствовать себя детьми, брошенными в лесу отцом. В культуре людей, воспитанных на чтении многозначных иероглифов, на традиции не договаривать, умалчивать, усложнять, интуиция всегда играла исключительную роль. Ямиками прекрасно чувствовал, как относятся к нему эбису, и усмехался их инфантильности.
Остались позади хрипящие, еле стоящие на ногах люди, привалившиеся к стволам. Ямиками даже пожалел их, но выхода не было. Вчетвером шли по той же удивительно безжизненной, тоскливой равнине, между горами и озером. Местами серая вода была совсем недалеко, шли почти по кромке берегового припая. Местами в озеро обрушивались рыже-серые склоны со словно бы налипшими пятнами снега. Приходилось далеко обходить крутизну, карабкаясь на холмы, заходя в полосу сплошных туч. Там было еще страшнее — в толще липко-холодного, движущегося, огромного. Словно что-то живое, неимоверно громадное, несопоставимое с человеком по размеру колыхалось и текло вокруг, оставляло капельки воды на лицах, промачивало полушубки. Из промозглого брюха тучи приятно было вывалиться вниз.
Пожалуй, эта безжизненность была самым неприятным. Ни разу не встретилось им ни одного живого существа. И ни следа, ни движения, ни звука. Только раз вдруг в напряженной тишине, в полутьме-полусвете полярного полудня, в стороне захлопали вдруг крылья. Так неожиданно, так жутко, что все схватились за оружие. Ворон каркнул — всем показалось, что жутко, зловеще… Наверное, только Ямиками понимал, что играют напряженные нервы, усталость, что нет в вороньем оре никакого скрытого смысла, нет даже особенной злобы. Просто вот заорала ворона, как умеет, так и орет. Птица снялась с ветки, улетела между стволами лиственниц.
И больше никого и ничего за несколько часов ходьбы. В два часа дня Ямиками остановил отряд. Разбойнички, возможно, и были неплохими бойцами, хотя Ямиками в этом сильно сомневался. Скорее всего, и вояками они были, когда надо навалиться впятером на одного, порвать рот, выдавить глаз, ударить ботинком в промежность, а еще лучше — напугать до полусмерти жену, ребенка должника. Возможно, тут они и были молодцы. Но Ямиками сильно сомневался, что люди Фрола так уж способны идти с оружием против равного оружия, когда задача — трусить меньше, действовать быстрее и точнее. Но уж выносливости у них точно не было никакой. И умения работать — никакого. Даже старательный Сергей, в сравнении с прочими — сильный и умный, безвольно привалился к стволику лиственницы, не в силах совладать с дыханием. Ямиками помог ему стащить свитер, объяснил, что надо его выжать. Потом сам ушел рубить дрова, вроде по забывчивости не сняв карабин.
С первой порцией дров у посидевших несколько минут, восстановивших дыхание разбойничков дела пошли все-таки веселее. Побежали еще за дровами, стали вешать котелок для супа, для кофе. Сергей набивал в котелок снег, и Ямиками смог подняться на склон, пока почти не уперся головой в клубящееся, текучее, скрывающее расстояние облако. Нет, нигде ничего не было по-прежнему, совсем ничего. Ямиками напрасно ловил хоть что-то окулярами бинокля. Ни следа, ни движения, ни дымка.
Вроде бы имело смысл стрелять — судя по эху, звук уходил на многие километры. Но тоже — ни ответа, ни привета; сумрачная даль молчала.
Сидя на собственном рюкзаке, наконец-то прихлебывая огненный кофе (словно сама жизнь втекала в Ямиками), он расстелил на снегу карту. Если и правда вертолеты приземлились в устье речки Келама, они находились в крайнем северо-западном углу озера Пессей, километрах в двадцати от устья речки Исвиркет. Вроде бы в нескольких километрах, насколько хватало бинокля, берег начинал уходить на юг. Ямиками не взялся бы определиться с полной точностью; ему было трудно оценить скорость движения, приметы местности. Но по всему выходило — примерно вот здесь. Прилежно сопел склонившийся над картой Сергей, старался понять, о чем речь.
А в стороне эбису пытались понять корни поведения начальника.
— Здоровые они, японцы…
— Мне тоже дед рассказывал — мол, маленький, а все визжит, саблей машет. Они его поймают, и на спор — с которой пули помрет. Так с десятой, говорил, не меньше.
— Ты ж погляди — весь день на ногах, больше всех делает — и ничего. Рубахи выжимали, а у него почти и пара нет…
(Ямиками изумлялся еще больше, слушая их бормотание: неужели они не понимают, что, чтобы не выжимать рубаху после пробежки на лыжах, надо больше двигаться и меньше жрать; от расовых признаков это совершенно не зависит.)
— Самурай…
— Ессе полсяса… Вот-вот, стрелка будет сдесся… И гоу-гоу, пойдем туда, рагер, — прервал Тоекуда обсуждавших его разбойников.
— Скажите… а потом что надо делать?
— Потом отдыхать. Спассь надо. Прилетят верр… Эти — кррррр, — Ямиками показал рукой, как крутятся пропеллеры. Его поняли, вовсю стали кивать.
— Дальше будем на вертолетах?
— Конесно, конесно… Ретассь будем. Туда полетим, — показал Ямиками в сторону западного берега озера, потом ткнул рукой в карту.
— Эк! — две руки разом полезли в затылок.
— Скажите… Скажите, а если все равно на вертолетах — туда… Так чего мы сегодня мучимся?! Чего мы на лыжах — по снегу?
Ямиками внимательно разглядывал этих троих, — может быть, все-таки издеваются? Нет, взгляды ясные, незамутненные, они и впрямь не понимают. Ямиками глубоко вздохнул, задерживая дыхание, мысленно досчитал до десяти.
— Ты как думаесс, наса экспедиссия, она могра тут бысь? Эта реська, эта распадка?
— Ну, могла…
— Могра экспедиссия нуздасся… ну, еда, орузия, кофа… Могра?
— Наверное, могла…
— Наверно… Тогда хороссо, сто мы сесяс приходира? А сто мы не завтра приходира?
— А… ну мы разве против… Мы только потому, что тяжело, а так мы что? Мы только за то, чтобы…
Ямиками опять мысленно считал до десяти.
— А есри ты ходира месссносссь, ногу ромара и режара… тогда к ты тозе торописся не надо? Так тебе тогда и нада — режара и будессс ожидара, а другая будет водка пивать и мяся дома жрал.
На физиономии Сергея вроде появилось какое-то подобие краски. Остальные прятали глаза, но видно было, что не убедил. Уж больно поганые были усмешечки, из серии «мели Емеля», а «все так делают», и мы тоже будем «так делать», и все. И уж, конечно, Тоекуда это понял.
Впрочем, отповедь в чем-то даже укрепила авторитет командира — непостижимого, неведомого, не от мира сего. И половину времени пути назад они еще обсуждали неутомимость командира, его удивительные качества.
На самом деле устал Ямиками невероятно и держался только усилием воли. Скорее всего, устал он не меньше, а сильнее большинства — и годы сказывались, и напряжение: страна, в конце концов, чужая, местность совершенно незнакомая. А что не развалился, не раскис… В конце концов, все происходящее надо было, главным образом, ему самому. Работать на результат Ямиками, худо-бедно, научили. Да и воспитан он был вполне определенным образом. Воспитан на неком примере, и не забыл этот пример.
Дед Ямиками Тоекуды, старый самурай Есицу, имел множество причин после войны поселиться в тихих горах, не мозолить глаза оккупантам и делать вид, что он и не очень представляет себе, что это вообще такое — императорская армия. Он и через тридцать лет после Хиросимы, бомбежек Токио и позорной капитуляции был уверен в том, что придет день, и поверженная страна еще поднимется. Настанет день, и зарево чудовищных пожаров заставит забыть Пёрл-Харбор и атолл Мидуэй. Оглашая Сан-Франциско и Чикаго диким ревом, желтолицые свирепые человечки будут рубить саблями длинноносых безобразных чертей-эбису с отвратительными огромными глазами, предавать огню их поганые машины и дома.
Старика не пугала собственная немочь, он понимал, что сам не сможет отомстить за однополчан, доказать всему миру, кто здесь главный и чей император должен командовать во всех уголках мира, собранных под одной крышей. Старик ждал, когда подрастет новое поколение. Поколение, которое возьмет у американцев все, что нужно, и сможет обрушиться на них, как цунами.
Ямиками говорил Есицу тысячу раз, что это никому давно не нужно. Дед слушал с усмешкой, не верил. У молодежи всегда вольнодумство, всегда глупости, но потом-то юноши взрослеют…
В то, что эпоха кончилась, Есицу поверил тогда, когда юный Ямиками привел домой толпу своих однокурсников. Дед пытался прощупать парней, как они насчет реванша за позорный 1945? Что, ребята, выпустим кишки эбису? Парни веселились от души, дружно рассказывали деду примерно то же самое, что уже сто раз пытался говорить его внук. Про свои планы учиться, работать в фирмах, зарабатывать деньги. И что старая дребедень в виде императорских знамен интересует их не больше прошлогоднего снега.
Дед был как будто рад, он все беседовал с ребятами, внимательно их слушал и кивал. Он весело пел вместе со всеми и махал руками ребятам, провожая. А под утро дед аккуратно вскрыл себе живот и умер без единого звука в своей комнате. Створки были распахнуты в сад, и что-то символическое легко было усмотреть в том, что лепестки сакуры ветер занес на труп, приклеил везде, где растеклась страшная багрово-черная лужа.
«Все кончается, и в этом мудрость богов», — было написано на листе рисовой бумаги каллиграфическим почерком деда. Кстати, все финансовые дела деда оказались в идеальном порядке. Дед не допустил, чтобы его смерть вызвала ссоры родственников или чтобы его воля оказалась бы выражена недостаточно ясно.
Сначала Ямиками почувствовал, что дед его как будто обманул, из-за какой-то допотопной блажи отнял у него близкого человека. А потом, с ходом лет, научился даже в смерти деда находить для себя некоторый урок. Вообще-то, дед дал ему великое множество уроков, но главный урок деда был уроком невероятного, неприличного упрямства.
Конечно же, дед был удручающе несовременен. Этот его медный чайник, доисторическое кимоно, книги в кожаных переплетах, старинные свитки, поклонение Будде, святым местам и императору… Дед спрашивал кукушку, сколько лет ему осталось, каждое утро кланялся собственному мечу, здоровался с ним, как с верным слугой, и очень просил внука никогда не жениться на девушке, которая носит брюки.
Дед пришел из другой эпохи и навсегда остался ее символом. Но чем дальше, тем больше многие черты, многие качества деда казались Ямиками не просто чем-то старинным, а проявлениями национального духа. Чем-то вроде пришельца из мира, где десять лет человек учился лакировать деревянную посуду, пятнадцать лет — играть женские роли в театре Бунраку, а двадцать лет — полировать лезвия мечей. Мира, в котором маниакально упорный труд превращал склоны горы в террасы полей, мелководья — в рисовые садки, а само море — почти что в пахотное поле.
Это был мир, в котором его народ за века неимоверного труда сделал его родину такой, какую получил Ямиками просто за то, что родился. Ямиками был достаточно хорошо воспитан, чтобы оценить подарок, и достаточно умен, чтобы усвоить урок.
Трудиться — стоило. В том числе и над самим собой.
ГЛАВА 13
Чудовища
28 мая 1998 года
Вряд ли Миша делал в час больше двух — двух с половиной километров. Значит, это было километрах в пяти от останков злополучной рации, когда Миша услышал самолет, прошедший над ним в тумане. Было почти темно от низких, грозящих новым снегом туч, слабый звук приближался с разных сторон и удалялся, почти исчезал. Миша воспользовался предлогом, сбросил рюкзак, полушубок и стоял в одном свитере, слушая мотор самолета.
Гул мотора приблизился с востока, со стороны оставленного Мишей озера, и медленно затихал на северо-западе. Приблизился с севера, одно время Мише показалось, что летчик пытается снизиться и не решается войти в низкие тучи. Он почти зрительно видел машину, которая идет над клубящейся темной поверхностью, выискивает «окно», в котором нет облаков, не находит, двигается вверх. Миша подумал, что летчик прав, не входя в облака, потому что выйти из туч он смог бы только над самой землей, буквально в считанных метрах.
Самолет сделал круг, словно бы знал о существовании Миши, его гул начал затихать на юге или юго-востоке. Мише несколько раз казалось, что он снова усиливается, но нет, это только казалось.
Миша и представить себе не мог, как близко от него были хорошо известные ему люди.
Буквально в двухстах метрах над ним, над плотным слоем облаков, в небе проплывал полковник Красножопов, великий борец за чистоту социалистических идеалов, брежневский сокол начала 1980-х, искоренитель гадов-диссидентов, смевших посягнуть на чистоту одежд великой идеи и ее отцов-основателей. Это было великое время, и время величия самого Красножопова! Время, когда он мог вершить судьбы, вмешиваться в частные дела, гадить и подличать елико возможно. И все — от имени великой империи. Не сам, а как бы во имя, на благо, несмотря!
После 1991 Святослав Дружинович Красножопов остался в рядах почтенной организации… Эта контора вечно меняет названия, и трудно припомнить последнее. Во всяком случае, он там остался. Но степень его величия была несравненно меньше прежнего, и простить этого он был решительно не в силах.
А кроме того, Красножопов презирал штафирок, совков, рядовых, эмигрантов, иностранцев, дураков, умников — словом, всех, кроме подобных себе. Презрение было слишком важной частью его жизни, чтобы он мог уйти из органов и потерять возможность так безопасно, так удобно все и всех вокруг презирать.
Проносясь в небе над Мишей, Красножопов тряс холеным мясистым лицом, брезгливо спрашивая у летчика, почему он не может сесть, где ему сказано?! Тучи, тучи… А вот они, когда было приказано, не рассуждали про тучи, они выполняли! И все должны не рассуждать, а выполнять!
Летчик пожимал плечами, предлагал посмотреть самому. Полковник не хотел смотреть, ему было все это неинтересно, и вообще у него было другое задание.
— Что скажете, орлы? Наше дело выполнять, верно ведь?!
«Орлы»-спецназовцы молчали, скорее всего — равнодушно. Красножопову даже казалось, что молчат нехорошо, враждебно, и что спецназовцы вообще ненадежны. Скорее всего, разыгрывались нервы.
Только лейтенант Крагов понимал полковника и вообще относился к нему более-менее нормально. У Красножопова тоже только один Крагов вызывал доверие и уважение. Папа у Андрея Крагова был генералом КГБ СССР. Серьезный человек, из старых кадров. Без всякого этого новомодного либерализма там и логики. А сам Андрюша в свои двадцать четыре года имел биографию одинаково богатую и яркую. Для его лет число судимостей достигло вполне солидной цифры — целых три. За разбойное нападение, за грабеж, за причинение тяжких телесных повреждений, повлекших утрату трудоспособности. Три дела были заведены на него и ни по одному не был зачитан приговор. Андрюша олицетворял собой новое поколение — меньше приверженное высоким идеалам, это Красножопов с прискорбием отмечал. Вот его папа, Крагов-старший, начал заговариваться и трясти головой еще в эпоху ранней перестройки. Даже разоблачения «неоправданных репрессий» идейный старичок перенести был совершенно не в силах, а к 1991 году сбрендил с ума окончательно. Красножопов точно знал, Андрюша не сойдет с ума от разоблачения идеи.
Но было в этом поколении и что-то очень хорошее, например, такой практический подход, очень такое непринужденное отношение к возможностям, вид на которые открывается из окон почтенной конторы. «Мы ждали, когда нам дадут, — думал Красножопов. — А эти берут сами и не спрашивают».
Белозубый веселый парень, Крагов не давал себе труда скрывать, как он презирает спецназовцев за их низкий умственный и культурный уровень. Красножопов осуждал молодого коллегу за излишнюю прямолинейность, но не сомневался: повзрослеет парень, обтешется, научится вести себя умнее.