Профессор сдержанно поздоровался со мной, посмотрел на меня с некоторым недоумением и, представив доценту Серафиме Васильевне Воронцовой, прибавил:
– Надеюсь, порывистый ход ваших рассуждений по поводу найденных записок не будет стеснен присутствием нашего молодого специалиста. Маляры затянули окраску коридора и некоторых кабинетов, и Серафима Васильевна расположилась у меня со своим микроскопом.
Из-под больших стекол очков на меня посмотрели голубые глаза. Посмотрели, как мне показалось, весьма насмешливо. А затем Серафима Васильевна снова опустила глаза к микроскопу, и правая ее рука быстро забегала по листу бумаги, делая какие-то записи.
Степан Егорович внимательно прочел письмо Чарушина и развел руками:
– Пусть так! Пусть барометр Дижонваля – пауки. Но что это меняет?
– Все! Все меняет! Раз есть барометр Дижонваля, следовательно…
…следовательно, – рассмеялся Тарасевич, – есть и пауки.
– Следовательно, есть и путешественник, который вынужден узнавать погоду по поведению пауков.
– Фантазия!
– Что? А записки? Я вижу вьючное животное на привязи, путешественника, который уже погрузил свой мешок и дописывает дневник…
– Ребусом называется загадка, состоящая в том, что часть слова или целые слова выражены посредством нарисованных фигур, нот или других знаков, звучание которых сходно с задуманными словами, – сказала медленно Воронцова, продолжая глядеть в микроскоп. Что вы хотите сказать? – спросил я.
– Какой-то затейник написал ребус, кроссворд. В нем вместо простого слова «паук» проставил два слова: «барометр Дижонваля», а рядом с Эратосфеном – «личинку стрекозы»… А вы вот маетесь, отгадываете этот ребус.
«Ребус, кроссворд», – повторил я про себя и почувствовал, что эти веселые и простые слова, само их звучание не только снимает с записок загадочность, но и показывает все в смешном виде. Но это ощущение длилось всего мгновение. Нет! Где, кто, когда и зачем станет составлять такие кроссворды?
И я сказал:
– Не ради кроссвордов и ребусов остался я в Ченске, отнимаю время у вас, Степан Егорович, писал Чарушину. А сегодня утром даже побывал там, где студент Белянкин вместе с цветами подобрал загадочные листки.
– С чем же вы вернулись из этой экспедиции?
– Экспедиция не удалась. Подобрал одного паука, да и то дохлого…
– Дохлый паук!.. – захохотала, откинувшись от микроскопа, доцент Воронцова. Она хохотала все громче: – Дохлый паук!.. Ой, не могу! До…до…до…хлый!.. Дайте посмотреть!
Воронцова подбежала к пауку, который лежал в спичечной коробке. Она сняла очки, протерла их и снова надела, всмотрелась в паука.
– Апофеоз исканий, загадок, предположений, писем в Москву – дохлый паук!.. Как же вы, Степан Егорович, – обратилась она к профессору Тарасовичу, – не подумали, что все это так просто и ясно: какой-то дачник чудил, составлял кроссворды, а литератор из Москвы пытается из крапивы делать бриллианты!
– Дачник?! Но позвольте! – воскликнул я. – Там, где найдены листки, и дач-то нет!
– А ветер? – резко повернулась ко мне Воронцова. – Ветер не тратит время по пустякам, как некоторые другие. Налетел и унес с подоконника эти смешные записки.
– А знаете, – сказал Степан Егорович, – в этом утверждении есть толк. А мы… мы явно перемудрили.
Что я мог ответить? Как возразить? Передо мной лежали только дохлый паук и весьма странные записки.
– Вот вы и молчите! – с усмешкой сказала Воронцова. – Нечего сказать! А перебаламутили весь институт. Что – не так?
– Перемудрил, признаю, перемудрил…
Воронцова вернулась к микроскопу и снова стала что-то бегло писать.
– Да, заблудились мы с вами, – тихо сказал Степан Егорович. – А вот молодой специалист нас поправил.
– Что ж, пора откланяться, уезжать, – сказал я и стал прощаться.
– Знаете что? – проговорила вдруг с доброй улыбкой Воронцова. – Я вам на память этикетку на паука дам, определю точно род и вид. Но что прилипло к его лапе?
Что было дальше? Я стоял у дверей, Степан Егорович записывал мой московский адрес, и вдруг…
– Ой, что это? Ах, не может быть! – воскликнула Воронцова. – Скорей сюда!.. Смотрите! Листок! Слова!
Мы оба подбежали к микроскопу:
– Что случилось?
– Что, что?
Воронцова откинулась на спинку стула, очки сдвинулись на кончик носа. На лице были испуг, замешательство, недоумение.
– Смотрите! Читайте!
«
Доцент Воронцова смотрела в микроскоп и читала это письмо спокойно, раздельно и четко. Прочитав фразу о невероятной судьбе и странной участи врача, который писал эти записки, она откинула голову от микроскопа:
– На этом обрывается текст!
Напряженная тишина водворилась в кабинете. И, когда Степан Егорович, чтобы зажечь верхний свет, подошел и повернул выключатель, шаги его и щелчок показались мне резким стуком, а свет загоревшейся лампочки заставил вздрогнуть.
Наклонясь над микроскопом, Степан Егорович молча прочел ту же записку, а потом рассудительно сказал:
– Теперь надо сравнить, сличить с той запиской, которую студент Белянкин подобрал там же с букетом цветов… Вот-вот, спасибо. Увеличьте свет, Серафима Васильевна, что-то не в фокусе… Спасибо. Да, одна и та же рука, один и тот же почерк, и один и тот же способ уменьшения при помощи фотоаппарата.
Взволнованный, я наклонился над микроскопом, пытаясь что-то рассмотреть, прочесть, но ничего не увидел. Рядом со мной Степан Егорович говорил:
– Вот что безусловно: мысль об излечении туберкулеза таким способом весьма оригинальна. Писал не дилетант. Врач. Специалист… Туберкулез теперь успешно вылечивают стрептомицином, паском и другими медикаментами. С успехом применяют, хирургическое вмешательство… Какой же врач этого не знает? А тут вдруг: лечение туберкулеза ферментами гусеницы пчелиной моли. Повторяю: предложение весьма оригинальное, но и весьма запоздалое.
– Юному дачнику подарили микрофотоаппарат, а увеличитель забыли, – смеясь, заметила Серафима Васильевна, – и вот наш юный фотограф стал забавляться. Снимал, мудрил над чем ни попало. Разные ребусы про Эратосфена, старые письма, записки, выписки из старинных медицинских журналов… Попался бы рецепт о ращении волос на лысине, сфотографировал бы и этот рецепт.
Рассеянно я слушал их разговор, пытался повернуть какой-то винт в микроскопе, наклонялся над ним, но опять ничего не увидел и с нетерпением стал оглядываться.
– Что, не видно? – заметила наконец Воронцова. Она молча повернула один, другой винт микроскопа. – Теперь хорошо?
– Да, да! Спасибо!
– А вот другой, новый листок, который вы сегодня принесли с паучком.
И под стеклами микроскопа обозначился острый, несколько старомодный почерк с легкой вязью, с наклоном вперед, с буквой «ять», с «и с точкой»,..
«Странная участь, моя невероятная судьба», – читал я слова и не в силах был оторвать от них глаз. Я вчитывался в слова, всматривался, и стало мне казаться, будто слова звучат, будто их кто-то произносит совсем рядом со мной глухим, старческим голосом. Казалось, микроскоп не только увеличил линейные масштабы слов на бумаге, по и создал звуковую ткань, создал тот объем живого слова, которое, согреваясь и накаляясь теплым дыханием человека, вырывается наружу, звучит, заставляет думать, чувствовать, трепетать сердца слушателей.
«Странная участь, моя невероятная судьба…»
И передо мной возникла в подробностях одна история, которую я услышал ночью в поезде, подъезжая к Ченску. Один неизвестный мне пассажир рассказывал о странной судьбе какого-то доктора, жившего давным-давно в Ченске. Все в этом рассказе было как будто бы и достоверно, но настолько необычно и неожиданно, что вызывало во мне недоверие к рассказчику. Теперь же, здесь, его слова вдруг ожили и крепко связались с записками, лежащими под микроскопом.
«Странная участь, моя невероятная судьба…»
– Позвольте же, – сказал я, обращаясь к Серафиме Васильевне и Степану Егоровичу, – передать вам историю одного доктора, который жил в Ченске. Мне кажется, что эта история проливает свет на записки. Ее я услышал ночью в поезде.
– Спросонок? – иронически спросила Воронцова.
– Вы недалеки от истины. Проснулся на верхней полке вагона и слышу… Вы ведь знаете, я ехал сюда, в Ченск, чтобы сесть на пароход и – на курорт…
Ночной разговор
Толчок. Проснулся. Поезд стоял. С верхней полки вагона было видно, как за окном в темно-синем небе остановилась луна.
На последней станции луна медленно и осторожно выплывала из-за водокачки. Но поезд тронулся, и она сразу же вдруг проплыла над водокачкой, над деревьями у платформы и пустилась провожать его. Бежала луна в небе хлопотливо и деловито, все время заглядывала в окна вагона и остановилась теперь, когда поезд тоже остановился. Она пристально глядела в окно, на поезд: скоро ли он пойдет? Ждала. А под ней в степи кое-где рассеивался туман, серебрилась трава.
– Почему мы стоим? – спросил чей-то молодой голос на нижней полке.
Я прислушался. Видно, я очень крепко спал и не слышал, как эти пассажиры появились в купе. А кто-то внизу, старческим кашлем отделяя слово от слова, ответил:
– Ждем встречного…
Наступила та напряженная тишина, которая бывает, когда глухой ночью поезд вдруг останавливается в пути и, как живое существо, чего-то ждет.
– И вы, Алексей Митрофанович, знали его? – нарушил тишину тот же молодой голос.
– Даже неоднократно лично разговаривал. Ченск был тогда забытым богом городком. Учтите – царское время! Еще тогда с японцами не воевали. И железная дорога верст за семьдесят от Ченска проходила. Одним словом, заштатный, захолустный городок. Все здесь друг друга знали.
– И всегда доктор таким странным был?
– Его за что в городке чудаком считали? За то, что писем из Москвы боялся. Почтальон подаст письмо из Москвы, а он в руки не берет. Точно змей в запечатанном конверте лежит. Все знали: письма, не вскрывая, он отсылает назад в Москву. Я бы сам это за странность посчитал, если бы вдруг совсем случайно не оказался свидетелем, так сказать, отчаянного момента жизни доктора… И все мне открылось. После этого вот момента никто в городе доктора не встречал. Исчез, словно сквозь землю провалился! А тут разные слухи пошли…
– Ну и дела… Про такое книжки пишут, – проскрипел чей-то новый голос в темноте.
– Так что же случилось? – нетерпеливо спросил молодой.
Старик закашлялся долгим, мучительным кашлем. Он, видно, хотел что-то сказать, отбивался от кашля. Я свесил голову с верхней полки, чтобы услышать конец этой истории. Сколько таинственного наслушаешься в долгие дни пути и на палубах пароходов и в вагонах поездов. Всегда находится старик, который был очевидцем самых невероятных событий, и всегда находятся благодарные слушатели.
За окном, как и раньше, молча стояла в небе луна. Степная речка при луне казалась неподвижной. Осторожно склонялись темные кусты к блестящей воде.
Наконец старик заговорил:
– Вы спрашиваете, что с доктором случилось? Скажу. Не торопите. А пока прошу приметить: тогда какое время было? Чуть человек живет не как все – в чудаки запишут. Так было и с доктором. А за что? Первое – за то, что не садился за стол в карты играть с акцизными чиновниками; второе – за то, что аппарат изобрел и летать по воздуху вздумал. Опыты разные делал. Деньги за лечение не брал, а жалованье либо на опыты все уходило, либо лекарства больным за свой счет в аптеке покупал…
Я слушал старика и думал: начатая история не будет досказана. Она просто придумана. Рассказчик сам не знает конца, не знает, что случилось с доктором, а просто предается воспоминаниям далекого прошлого. Или, может быть, старик дома не избалован вниманием, надоел своими разговорами? Над ним даже посмеиваются внуки, а здесь, в этом вагоне, где за окном застыла тишина степи, слушают его с большим интересом. И действительно, старик нее дальше и дальше отходил от начатой им истории: он говорил о нравах чиновников и купцов в городке, рассказывал о том, сколько времени когда-то уходило, чтобы стекла в лампах были чистые и фитили хорошо заправлены. Он говорил… говорил…
– Да, в ту ночь я у приятеля задержался. Помню, большая гроза была. С ливнем. А когда дождь кончился, я домой пошел. И еще помню – на горе, в монастыре, одиннадцать пробило.
«Одиннадцать пробило», – повторил я машинально в полудремоте вслед за стариком.
И, уже не слушая его, дорисовал в своем воображении захолустный ночной городок после дождя: когда ливень кончился, наверное, сразу же небо очистилось от туч; умытые дождем звезды стали большими и начали пристально смотреть на мокрые крыши заснувшего городка. Вот смолк последний, одиннадцатый удар колокола; и еще тише стало кругом, но совсем ясно слышно, как на деревьях, в палисадниках, скатываясь и падая с листа на лист, постукивают тяжелые капли.
Еще с вечера у каждого домика прогремели болты ставней, проскрипели засовы ворот: все запечатано, закрыто, заперто. Где-то невзначай начинала лаять собака и сразу умолкала. Опять тишина, пук капель. Доски тротуаров мокрые, и поэтому шаги запоздалого прохожего – старика, который теперь ведет свой рассказ (тогда он был еще молодым), – его шаги слышались совсем приглушенно…
Таким я представил себе спящий ночной городок.
Но о чем же еще там, внизу, говорит этот старик? О скрипке? О какой скрипке?..
– …И вдруг скрипка! Вот иду я, а совсем близко скрипка стала слышна. Играет она так жалобно, будто разбудить кого-то боится и сдержать обиду не может. Остановился я. Из-за сиреневого куста вижу – доктор на скрипке играет. Свеча на столе горит. Совсем было заслушался, все на свете забыл. И так бы до утра все слушал, если бы на улице совсем рядом не зазвенели бубенцы. Посмотрел – к домику доктора фаэтон подъезжает. Лошадей я сразу узнал. Тогда в Ченске мещанин такой был, Иван Федосеевич, коней под седло напрокат давал и раза два в неделю фаэтон за семьдесят верст к станции подавал и встречал московский поезд, пассажиров в город привозил. И вот вижу я – слезает высокий господин. С кокардой на фуражке. Идет прямо в сени. Доктор играет, ничего не видит, а приезжий уже перед ним стоит и руку на скрипку кладет.
«Здравствуйте!»
«Простите, я вас не знаю…»
«Вы письма наши назад отсылали. Вот они. Читайте! Ответ дайте! Я подожду».
«Оставьте меня в покое!»
«Я доверенный торгово-промышленного банка „Братьев Дутовых“. Позвольте вам напомнить, что, будучи студентом последнего курса Московского университета, вы утеряли рукопись с разными проектами. И объявление изволили дать о потере. За любое вознаграждение умоляли вернуть».