Где же ты, Орфей? - Беляева Дарья Андреевна 3 стр.


Это была жизнь зверьков, прекраснейшая стилизация, но я была рада, что Сто Одиннадцатому не были близки, скажем, сороковые года двадцатого века или времена великой чумы.

Я была рада, что они заставляют нас помнить о том, что было, пока история не остановилась. У нас был прекрасный сосед, добрейшей души человек, чей хозяин так любил коммунистический Китай сорок девятого года, что его питомцу приходилось систематически недоедать, но он все равно рисовал помпезные картины со счастливыми крестьянами.

Я же жила в буржуазной роскоши — у меня было пять чудесных комнат со стенами модного, мышьякового цвета, тяжелой мебелью красного дерева, высокими зеркалами в позолоченных рамах, чудесными картинами с красивыми людьми в костюмах и платьях, достойных бала, обитые бархатом диваны и большая библиотека с лесенкой, по которой нужно было подниматься, чтобы брать книги с самого верха.

Шкатулки и часики, и цветочки на фарфоре, граммофон, напоминающий невероятно увеличенную ушную раковину, фигурки в стиле шинуазри из темного золота и разнообразные крема и духи во флакончиках чешского стекла. Конечно, оно больше не имело ничего общего с Чехией. Как, собственно, и сама Чехия.

Я не знала, где нахожусь. На карте больше не было стран, поэтому она была нам без надобности. За четыре тысячи лет все это стало таким неважным. Я предпочитала думать, что я на пороге двадцатого века. Все остальное было излишним.

Ходили слухи о человеке, чей хозяин держал его в доисторических джунглях, заставлял питаться фруктами и рисовать лошадок на стенах пещеры. Я этого человека не знала, приятели ссылались на него, как на некоего шапочного знакомого других знакомых. Но я верила в то, что такое может быть. В конце концов, ячеек было больше, чем всех эпох в каждой стране.

Они с неизбежностью повторялись, как Вселенные, говорил Орфей. Он часто рассказывал мне, что космос действительно бесконечен. Что в его холодном, черном нутре непременно есть точно такая же планетка, среди множества других, чуть-чуть не таких и совсем иных, где живут такие же люди, и даже такие же Орфей и Эвридика, только они свободны.

У меня не укладывалось в голове, как число может быть так велико, чтобы в него уместилось все иное, что можно представить, и все почти такое же, что можно придумать. И даже еще раз то же самое. Все повторяется, говорил Орфей, просто так медленно, что кажется, будто нет.

Но я иногда думала, если они не умирают естественным образом, то это ведь значит, что они распространяются бесконечно. И однажды не останется таких планет, на которых их нет. В детстве, когда я еще не поняла, что все, что мы можем сделать — никогда не называть их, я думала о них, как о бесконечных разрушителях.

Я сыграла на фортепиано легкомысленную песенку, которую всегда любил Орфей. Она с ним совсем не ассоциировалась, музыка давалась ему не душой, но разумом, исключительно в силу его точного, математического ума. Но Орфей сотворил ее сам, и любил ее поэтому.

Он говорил, что музыка это в большей степени математика, и что если бы он хотел, он мог бы создать идеальное произведение. Я говорила ему, что он хвалится.

А теперь я поняла, что вот оно и было — идеальное произведение Орфея, иногда я играла его целыми днями. Легкомысленная музыка, тончайший перелив, созданный для улучшения настроения, под нее можно было танцевать, можно было выдумать самые дурацкие слова, и все они хорошо ложились на нехитрую мелодию. Это было произведение математическое, а не музыкальное. Чистейшая комбинаторика.

Идеальная функциональность была красивой. Музыкальная утопия. Я промурлыкала что-то о сегодняшнем дне, сложила впечатления и посетовала о том, что время идет так быстро. Голос у меня был не слишком красивый, часто срывался. В конце концов, я захлопнула крышку фортепиано, решив больше его не мучить. Когда я обернулась, на пороге стоял Гектор. У него из кармана торчала цепочка часов, он только что их вынимал. Наверное, он был здесь довольно давно.

— Здравствуй, — сказала я. Он ответил мне так же, и я сказала:

— Давай я сделаю тебе чаю?

Гектора Сто Одиннадцатый привел два года назад. Тогда Сто Одиннадцатый сказал мне:

— Тоскуешь без второго. Купил нового. Похожи.

Я в тот момент смотрела на Гектора, тогда еще одетого просто, как все люди на Свалке. Некоторое призрачное сходство между ним и Орфеем вправду было. Сто Одиннадцатый не понимал, что я тоскую по брату, а не по его бледности или остроте его черт.

— В чем он талантлив, господин? — спросила я.

— Ни в чем. Тот тоже не был ни в чем талантлив. Нашел похожего.

Я не нашлась, что ответить. Сто Одиннадцатый продолжил устами моего брата:

— Кроме того, впоследствии этот сможет оплодотворить. Человек краток. Инбридинг вреден.

— Как романтично.

— Это смешно, потому что на самом деле думаешь по-другому.

С тех пор Гектор стал жить со мной. Как мужчина и женщина мы друг друга не интересовали, но Гектор всегда казался мне беззащитным, потому что он много времени провел на Свалке, и я хотела быть ему близким другом.

Он был смертельно бледный, какой-то тончайший человек, у него просвечивали все вены, и это придавало его аккуратному, приятному и даже аристократическому лицу совершенно мертвенный вид. В нашем с ним антураже Гектор напоминал чахоточного больного, и я все ждала, когда кровь запузырится на его губах. Она выглядела бы на их белизне совершенно рубиновой.

Я ухаживала за ним первое время, потому что Гектор сильно ослаб, и он мало что мог делать долго и сам. Может быть, именно поэтому Сто Одиннадцатый выбрал его. Орфей всегда выглядел очень болезненным. Но, в отличии от Гектора, он не болел по-настоящему.

Шло время, и Гектор поправлялся, а затем он обнаружил и свой талант. Заключался он не в искусстве, но здесь, в Зоосаду, тоже был необходим. Гектор умело следил за людьми, хорошо знал, когда и кому доложить об их планах и умело срывал их.

Некоторым неволя Зоосада была ненавистнее, чем жизнь на Свалке, так что они пытались сбежать. Это были люди пассионарные, представляющие для наших хозяев ценность талантом и вдвойне — недоступностью, невозможностью их купить.

Не знаю, смогла бы я быть, как они, или нет. Но у меня был Орфей, чтобы не думать об этом. Я должна была быть здесь, пока Орфей находится у Сто Одиннадцатого.

Гектор, как мне казалось, ненавидел тех, кто хотел сбежать. С такой страстью и силой, на которую этот ослабший физически и эмоционально человек, казалось, не должен был быть способен. Я понимала его. Я старалась всех понимать, ведь нас было мало, и ничто не должно было разделять меня и других. Мне хотелось, чтобы между мной и человечеством исчезли все границы. Это была моя внутренняя революция.

Гектор, видимо, ненавидел людей за то, что они отказывались от того, чего у него прежде не было. Гектор рассказывал мне, что его семья погибла на Свалке. Однажды, ему тогда было десять, он встал с кровати, а его брат не смог. Он просто не проснулся. То же самое со временем случилось и с остальными. Так жили на Свалке, и в желании Гектора защитить людей от этого было даже нечто благородное.

Очень скоро он стал комендантом нашего района в Зоосаду. Это значило, что он должен был силой удерживать чужих питомцев. У Гектора было и оружие.

И хотя из людей он, пожалуй, был самым страшным в Зоосаду, я всегда находила в Гекторе нечто забавное. Было в нем что-то среднее между неловкостью и невезением, в сочетании с его обличающим пафосом это смотрелось вдвойне забавно.

— Сегодня схватил двоих, в сговоре, — говорил мне он, пока я наливала ему чай и подсовывала пирожное за пирожным. Ел он очень много, приобрел эту привычку на Свалке. Там еда почти не насыщает.

— Представь себе, Эвридика, они и знать не хотят о том, что погибнут снаружи! Глупые люди! Будь моя воля, я бы освободил их всех, пусть идут и умирают!

Но это неправда. Если бы не его воля, он не был бы комендантом. Гектор предпринял попытку отпить немного чая и закашлялся:

— Как горячо!

— Это чай, — вздохнула я. — Он горячий.

Я смотрела на пирожные, покрытые сахаром, как драгоценными кристаллами. У них был прозрачно-тонкий, прекрасный вид. Не пирожное, а чудесный золотой холм, весь в бриллиантах. Стало жаль его есть, и я отказалась от этой затеи, хотя мне нравилось сладкое.

Я добавила в чай сливки и мед, снова посмотрела на Гектора.

— Так, — сказала я. — Значит, идут и...что делают?

— Ты меня вообще слушаешь, Эвридика?

Я кивнула. Мне показалось странным, что он спрашивает. Гектор относился ко мне хорошо, и я надеялась, что мы были друзьями. Гектору это было необходимо — его многие не любили.

— В общем, полагаю, что Этеокл мог бы сработать лучше, если бы вовремя достал наручники. Та поэтесса разбила ему нос, представляешь?

— Не представляю, — честно сказала я. — Мне не нравится представлять такие вещи.

Гектор улыбнулся.

— Но все равно потребую для Этеокла премию. Он неплохой малый.

Я не знала, поэтому не могла ни согласиться с этим, ни опровергнуть. Я подлила Гектору в чашку сливок, и он следил за струйкой с неослабевающим интересом. Этеокл, Гектор, Эвридика, Орфей. Еще каких-то двести лет назад эти имена показались бы людям странными. Затем стало модно называть детей в честь героев греческих мифов, трагедий и комедий. Считалось, что такие имена принесут счастье, они были связаны с искусством и обещали талант.

Мне это всегда казалось забавным. Мы потеряли все, и вернулись к началу. Колыбель цивилизации снова качает нас.

Но было и немного грустно. Уже давно было не разобрать, кто француз, кто поляк, кто русский, кто немец, но имена еще некоторое время могли давать об этом какое-то представление.

Теперь же все мы окончательно смешались в прахе наших стран. Так быстро стало неважным все, что казалось вечным.

— А как прошел твой день, Эвридика? — спросил Гектор. Он подтянул к себе покрытый блестящей, клубничной глазурью кекс, принялся разрезать его на мелкие кусочки, и нож его то и дело ударялся о тарелку.

— Я писала для Орфея, — ответила я. — Читала и пела.

Гектор взглянул на меня. В его взгляде скользнуло характерное, влажное серебро. Это была жалость. Я нахмурилась. Гектор, как и все, считал меня несчастной дурочкой, не умеющей смиряться со смертью.

Но я точно знала, что Орфей жив, и я видела его каждый вечер.

Гектор наверняка заметил, как изменилось выражение моего лица, потому что он быстро сказал:

— В общем, надеюсь на завтра у тебя такие же планы, потому что я хотел взять тебя на вечер, который устраивает Тесей, питомец Последней. Он утверждает, будто будет здорово.

— Я знаю, кто такой Тесей. А ты думаешь, как будет?

Гектор отодвинул пустую тарелку, и я увидела, что от кекса остались одни лишь крошки, да единственная изюминка, с которой Гектор устал бороться, потому что она была слишком жесткой, чтобы уступить зубчику вилки.

— Думаю, будет неуютно. Последняя там тоже будет. И, говорят, еще кое-кто из них. Вряд ли можно будет расслабиться. Но там есть люди, за которыми стоит присмотреть, так что я все равно пойду. Составишь мне компанию?

Забавно, подумала я, мы немного играем в скучную буржуазную семейную пару. Хотя мы не пара и не буржуа. Но все-таки своего рода семья. Я кивнула.

— Да, хорошо. Думаю, будет здорово.

— Я так не думаю, но будет немного лучше, если мне не придется чахнуть там одному. Люди косо на меня смотрят.

— Потому что ты мешаешь им делать то, что они хотят, — сказала я. Гектор улыбнулся, а потом украдкой стянул изюминку, сжал между пальцами и отправил в рот. У него был мальчишеский вид. Все они любят шпионские игры. И Орфей их любил.

Мальчишки.

Гектор зажег камин и некоторое время читал. Телевизор у нас был, в отдельной комнате, не стилизованной под начало двадцатого века. Но мы так привыкли ощущать себя людьми прошлого, что он стал диковинной штуковиной, мало что значащей в повседневности.

По телевизору крутили очень, очень хорошие фильмы. Однажды я наткнулась на "Сладкую жизнь" Феллини. Такой прекрасный, бессмысленный фильм о том, что и жизнь бессмысленна, хотя она очень сладка.

Моя жизнь тоже могла бы считаться сладкой, но я никогда не задавалась вопросом о том, зачем мне это все.

Потому что однажды я родилась на свет и однажды умру.

Когда мы с Гектором разошлись, я долго пыталась расшнуровать корсет. И хотя я мучилась не так сильно, как те, кто жил в аквариумах девятнадцатого века, сложности с одеванием и раздеванием были моим козырем в борьбе за право горничной жить со мной.

Я приняла ванную с лавандовым маслом и долго втирала крем в лицо и тело, смотря на себя в зеркало. Веснушки на моем носу исчезли за тонким слоем крема. Я показалась себе милой и очень потерянной.

Я прошла в спальню, пахнущая пудрой и лавандой, сонным облаком, как я это называла. Постель оказалась удивительно холодной, потому что кто-то из инженеров забыл отрегулировать температуру. Можно было позвонить им, но я просто накрылась одеялом с головой.

Прежде чем уснуть, я прошептала:

— Спокойной ночи, Орфей.

Глава 2

Я проснулась от чудесного жара высокого, дальнего солнца за окном. Солнце было всем, что у нас осталось, потому что оно неизменно и очень-очень далеко. Я любила солнце со всеми его игривыми лучами, мешающими спать.

Я потянулась и сказала:

— Доброе утро, Орфей.

Некоторое время я читала, лежа в постели. Мне нравилось ощущение голода, бодрившее меня, подспудно перескакивавшее через буквы, и я с нетерпением ждала завтрака. Он прибыл через час, с легким стуком в дверь.

— Войдите, — сказала я, перевернув страницу. Мне всегда было чуточку неловко, но в то же время я знала, что мне необходимо разыгрывать этот спектакль, потому что на меня в любой момент могли смотреть. Я играла свою роль, как Медея играла свою.

— Доброе утро,— сказала Медея.

Я не выдержала, вскочила, чтобы открыть ей дверь, но Медея уже пнула ее ногой, просунула, ловко и неаккуратно одновременно, в щель поднос, а затем появилась сама. Ей было шестнадцать лет, и она была моей камердинершей, потому что Сто Одиннадцатый прочитал несколько книг о юных особах, прислуживающих богачам. Из всех девиц на Свалке, он выбрал ту, которая показалась ему самой чахоточно тонкой и самой в этом очаровательной. Гектор, со свойственным его снобизмом парвеню (даже оправданным в нашей бесконечной исторической игре) считал Медею замарашкой, но я думала, что она удивительно красива. За ее хрупкостью скрывалась вечная, классическая красота, которой, казалось, не давал расцвести воздух Свалки. Будто тронешь ее, и она развалится. Глаза у нее все время блестели особым, лихорадочным образом, казалось, будто это не человеческие ткани, но стекло. У Медеи были прекрасные, длинные волосы, и хотя она частенько вычесывала из них целые пряди, сооружая на голове старомодную прическу, стричь их Медея не собиралась. Запястья ее были так тонки, что я видела, как сочленяются в них кости. У Медеи было прекрасное лицо с миндалевидными, темно-синими глазами и необычайно аккуратными чертами, ему придавали остроты невероятный голод и болезненность. Казалось, если бы не они, лицо Медеи было бы лишено недостатков. Я держала ее дома как можно дольше, почти до самого прихода Сто Одиннадцатого.

Иногда я думала, что он не пускал Медею жить с нами, потому что хотел видеть ее изможденной, туберкулезно прекрасной барышней. Но Медея никогда не была чувствительной, слезливой девочкой, какую, без сомнения, хотел бы увидеть Сто Одиннадцатый. Она была грубой, верной и злой девицей, знающей цену своему слову. Рядом с ней я всегда чувствовала себя актрисой, которая продолжает репетировать, когда все вокруг ругаются.

Медея поставила на кровать передо мной серебряный поднос с фарфоровыми, разрисованными температурно-алыми розами ручками.

— На,— сказала она. Я вздохнула. Медея села на мою кровать, и я накрыла ее своим одеялом. Ей нужно было много тепла, больше, чем мне. На подносе были тосты, и абрикосовый джем, и мед, и горячий, слишком крепкий для меня кофе, и сваренные всмятку яйца. Я знала, что Медея уже ела, и что она хочет еще. Я взяла тост и предложила ей другой. Как все это мелочно, подумала вдруг я, делиться пищей, которой у меня вдоволь. Я часто отдавала ей вещи и вещички, которые она продавала там, на Свалке, чтобы прокормить свою семью. Надо же, люди все еще готовы были отдать деньги за что-то, что нельзя было выпить и съесть.

Назад Дальше