Отвечать на другие вопросы Адольфа относительно изменений, произошедших в мире за последние три года, Эрнест отказался, заявив, что это было бы пустой тратой времени. Что, мол, если Адольф будет вести себя правильно, то скоро ему разрешат читать газеты, и тогда он сам обо всем узнает.
Дальше вопросы Адольфа и ответы на них Эрнеста стали напоминать детскую игру в «черное и белое».
– У кого именно он находится в плену?
– У союзников.
– Где именно?
– Без комментариев.
– Что его ожидает?
– Так же, как и других военных преступников, бывших его приближенных и соратников, Адольфа собираются судить. Причем по соображениям безопасности суд будет проходить за закрытыми дверями.
– Что стало с моими родственниками, включая Еву Браун?
– Они все погибли.
– Как именно?
– Без комментариев. . – Какое обвинение мне собираются предъявить?
– Вопрос очень интересный, – ядовито заметил Эрнест. – Уж не полагает ли господин фюрер, что его будут судить за кражу столового серебра из буфета рейсхканцелярии?
– Почему перед тем, как провести какие-то медицинские процедуры, врачи предварительно усыпляют меня снотворным?
– Это в ваших же интересах, – пожал плечами следователь. – Обработка раны на голове сопровождается жуткой болью, которую трудно перенести, находясь в сознании. Поэтому медики применяют наркоз. Как видите, мы достаточно милосердны к вам, хотя…
Эрнест не закончил фразу, но Адольф не замедлил уцепиться за это недоговаривание:
– Хотя – что? – с вызовом осведомился он. – Вы предпочли бы расстрелять меня или даже растерзать голыми руками без суда и следствия, не правда ли? Так почему же вы этого не сделали? Зачем вам нужно было вытаскивать меня с того света? Вы же – гуманисты, так неужели вам доставляет удовольствие наблюдать за муками обреченных на смерть?
Эрнест лишь печально покачал головой.
– Вы поистине неисправимы, Адольф, – заметил он. – Вы все еще живете реалиями своего Третьего рейха, где те, кто вершил суд и следствие, действительно были садистами. У нас же с этим все обстоит по-другому. Поймите же: специально спасать вас никто не собирался. Но раз уж вы вернулись с того света, то извольте предстать перед судом народов. Еще будут вопросы?
Адольф почувствовал, как в его левом глазу оживает давний тик.
– Только один, – сказал он. – Почему вы не испытываете ненависти ко мне?
Было невооруженным глазом заметно, что вопрос застал Эрнеста врасплох. Однако следователь, видимо, был профессионалом психологических единоборств. Во всяком случае, он быстро справился с замешательством.
– Скорее всего потому, что лично я не воевал, – ответил он, опустив голову. – И никто из моих родственников не пострадал от войны, которую вы развязали…
– Нет-нет, – с досадой перебил его Адольф. – Я имею в виду не только вас. Весь персонал этой… этой тюрьмы относится ко мне не как к порождению зла. И это заметно. Они что – тоже не воевали?
– Не знаю, – пожал плечами Эрнест. – За других, знаете ли, я не ответчик. Каждый человек имеет свои особенности… Только не думайте, дорогой мой фюрер, что вас ждут какие-то поблажки. Вы совершили самое гнусное преступление, принеся в жертву своим безумным идеям целые народы, и теперь будете отвечать за это по всей строгости закона.
– Безумным идеям? – удивился Адольф. – О чем вы говорите? Я исполнял свой долг перед германской нацией, только и всего…
– Да? – криво усмехнулся Эрнест. – А это что?
Он порылся в кожаной папке, с которой являлся на допросы, и выудил оттуда книгу в черном переплете, на обложке которой крупными готическими буквами с золотым тиснением было напечатано:
* * *
С той поры допросы, а скорее, собеседования с Эрнестом, продолжались ежедневно. Следователь был неутомим. Впрочем, Адольфу он все больше казался не представителем правосудия, а журналистом, который задался целью составить и издать подробное жизнеописание бывшего «вождя германской нации». Потому что Эрнеста по-прежнему интересовали не факты, связанные с политикой и ведением войны, а мельчайшие подробности быта и личной жизни подследственного в разные периоды его биографии.
Например, какого цвета были новые брюки, безвозвратно загубленные в результате взрыва бомбы, подложенной под стол совещаний фон Штауфенбергом? Какие духи любила употреблять Ева Браун, зная, что их аромат вводит ее повелителя в неистовство? Наконец, почему он назвал своих овчарок Блонди и Меком, а не как-нибудь иначе?..
И еще одну закономерность открыл для себя Адольф в связи с этими странными допросами.
«Процедуры» под наркозом в целях заживления раны на затылке продолжались, но стали нерегулярными. Причем Адольф заметил, что чаще всего они возобновлялись тогда, когда он неудачно отвечал или не отвечал вовсе на вопросы Эрнеста. Если же ему удавалось удовлетворить любопытство следователя, то Эливер, Лорент и Шельд – именно так звали тех троих в белых халатах – оставляли его в покое. И кстати, рана так и не заживала, несмотря на процедуры. Во всяком случае, снимать повязку с головы Адольфа не спешили…
Зато теперь Адольфу были предоставлены кое-какие льготы.
По крайней мере раз в три дня ему приносили свежие газеты на немецком языке. Они еще пахли типографской краской. Из них он узнал, что мир все еще не забыл войну.
Во многих газетах содержались статьи о Нюрнбергском процессе, который завершился два с лишним года тому назад. Адольф жадно вчитывался в скупые газетные строчки, сухо перечислявшие имена казненных. Геринг, Риббентроп, Кейтель, Кальтен-бруннер, Розенберг… всего 11 человек… приговорены к смертной казни через повешение… приговор приведен в исполнение… Бормана все еще не нашли… Гес-са, Функа и Редера приговорили к пожизненному заключению… Остальные отбывают тюремное заключение сроком от 10 до 25 лет… Фриче, Папен, Шахт оправданы… Переданный суду Лей незадолго до начала процесса повесился в тюрьме, Крупп был признан неизлечимо больным… Многих ближайших его сподвижников разыскивают по всему миру…
Таким образом, от предстоящего судебного процесса следовало ожидать самого худшего. Впрочем, наивно было бы надеяться на милость победителей. Вопрос лишь в том, какую именно казнь ему изберут судьи: расстрел, повешение или, может быть, электрический стул, как это узаконено в Соединенных Штатах? Или ради него возродят французскую гильотину? А может быть, применят яд, причиняющий тяжкие и долгие мучения?
Что ж, Геринг и Лей имели все основания покончить с собой, не дожидаясь вынесения приговора. Если бы он мог, то тоже последовал бы их примеру. Но надзиратели в этой тюрьме свою службу несли образцово. Помимо того, что каждые пять минут окошко в двери приоткрывалось и охранник заглядывал в камеру, высоко под потолком имелись устройства, напоминающие кинокамеры, только гораздо меньшего размера. Их объективы вращались автоматически, сопровождая узника в его перемещениях по камере, и Адольф понял, что они предназначены для наблюдения за ним.
К тому же он почему-то не находил в себе силы воли для того, чтобы попытаться разбить голову о бетонные стены или вскрыть вены заточенной алюминиевой ложкой. Дело заключалось не в том, что такая смерть была бы унизительной для него. Просто он хотел испить до дна горькую чашу поражения.
Впрочем, газеты все больше писали не только о войне, но и о других событиях. Мир постепенно возвращался к обычной размеренной жизни, и то, что творилось в Европе и других уголках планеты всего три года назад, казалось теперь кошмарным сном.
Немецкий народ вовсе не был стерт с лица земли четверкой победителей. Германия приходила в себя после разгрома. Восстанавливались фабрики, заводы, люди возвращались к нормальной жизни, заново строили разрушенное дома и рожали детей. Правда, было прискорбно, что отныне нация оказалась разделенной на части, которые контролировались Соединенными Штатами, Британией, Францией и Советским Союзом.
Этот раздел наиболее остро ощущался в столице Германии, где между победителями назревал конфликт. А в странах Восточной Европы один за другим формировались просоветские режимы.
В то же время евреи, к уничтожению которых он призывал в своей книге, не только выжили, но и образовали свое государство на Ближнем Востоке.
Помимо газет, Адольфу разрешили раз в день выходить на прогулку во внутренний дворик тюрьмы, где даже небо над головой было надежно перекрыто матовым стеклом, а воздух поступал из невидимых вентиляционных систем. Судя по его температуре, снаружи, за стенами тюрьмы, было либо лето, либо ранняя осень.
Во время прогулки ему чаще всего вспоминалась Австрия с ее красочными осенними лесами, свежестью альпийских лугов и цветущими травами. В молодости он не раз встречал рассвет над Дунаем, пытаясь отобразить его на холсте.
Вспомнив о своих попытках стать живописцем, он и сейчас, чтобы отвлечься от смутных воспоминаний и унылых размышлений о будущем, попросил Эрнеста снабдить его бумагой, кистями и красками. Просьбу его удовлетворили в тот же день. Но у него почему-то ничего не получалось. Ни пейзажи, ни портреты. Вместо ласкающих взор цветовых гамм выходила лишь неумелая пачкотня, а портреты тех, кто сохранился в его памяти, отличались чрезмерной карикатурностью.
В конце концов он отказался от живописи и решгог писать мемуары.
И опять, как ни странно, затея его увяла сама собой на корню, когда Адольф обнаружил, что по-прежнему страдает необъяснимыми провалами в памяти. Причем эти лакуны в основном касались его собственных переживаний. Например, Адольф не мог припомнить, сколько ни напрягал память, какие ощущения у него вызвало сообщение о том, что вермахт пересек границу СССР и самолеты люфтваффе успешно бомбят Киев, Минск и Вильнюс… А какую эмоцию у него вызвало поражение Паулюса под Сталинградом? Ничего подобного он не помнил. А разве можно описывать свою жизнь, не помня, что именно ты чувствовал в тот или иной исторический момент? В принципе, теперь он мог бы изложить все события, имевшие место в его биографии с того момента, когда он возглавил партию, но тогда это были бы не воспоминания, а сухая, голая хронология. Кого это могло бы заинтересовать? Историки и без того, наверное, уже позаботились о подобном…
Конечно, можно было бы напрячь воображение, отпустить на волю фантазию и придумать свои переживания заново.
Но он зарекся никогда больше не лгать. Хватит с него и того вранья, которым пропитана насквозь единственная книжка, состряпанная им давным-давно.
* * *
Когда Адольфа .в первый раз вывели на прогулку, он увидел, что в подвале, где находится его камера, есть и другие камеры. Во всяком случае, тут имелись точно такие же стальные двери с окошками, забранными решетками, но на его вопрос, кто содержится в этих камерах, ему не ответили ни охранники – впрочем, им вообще было запрещено общаться с ним, они обходились только жестами, – ни Эрнест.
Тем не менее он знал, что в подвале кроме него заточен еще кто-то. По меньшей мере один человек. А может быть, и больше. Иногда ночью его будил лязг стальных запоров, доносившийся сквозь дверь из коридора. А однажды он проснулся от такого пронзительного нечеловеческого вопля, что потом долго не мог заснуть.
Кто же там был? И почему он так кричал? Его что – пытали? А может, он был ранен? Или бедняга просто тронулся умом от страха перед предстоящим наказанием?
Что, если это был кто-то из его бывших соратников, которого арестовали где-нибудь на другом конце земного шара? Например, Борман? А может быть, Эйхман? Или Мюллер, шеф гестапо, кажется, его имя тоже отсутствовало в списке подсудимых на процессе в Нюрнберге?
Чтобы получить ответ на эти вопросы, Адольф попробовал перестукиваться с неизвестным узником при помощи азбуки Морзе. Но либо сосед не знал этого простейшего кода, либо был не немцем, либо в самом деле сошел с ума. Во всяком случае, ответного стука от него Адольф так и не услышал.
Помимо всего прочего, в положении Адольфа имелась еще одна странность, которая не давала ему покоя.
Ни охрана, ни надзиратели, ни посещавшие его врачи не были вооружены! Правда, когда его выводили на прогулку, он видел на поясе у сопровождающих нечто вроде дубинки, но разве так должен быть вооружен персонал тюрьмы, где содержится опаснейший военный преступник? Или они не считают его опасным?
Хотя последнее предположение имело под собой основания – Адольф и сам чувствовал, что ввиду врожденной слабосильности не способен оказать кому-либо достойное физическое сопротивление, – но все-таки это было унизительно.
Скорее всего таким оригинальным способом ему давали понять, что не считают его какой-то исключительной личностью. Поведение охранников только подтверждало эту гипотезу. Они относились к нему как к обычному старикану, волей судеб оказавшемуся в роли выдающегося преступника.
Время для Адольфа текло медленно.
Бесцельно вышагивая по камере и сложив руки излюбленным жестом перед собой, он проклинал тех, в чьей власти оказался.
«Что они тянут кота за хвост?» – с раздражением думал он. Неужели им недостаточно тех улик, которые они накопили против меня при подготовке к Нюрнбергскому судилищу? Да ведь одной сотой, тысячной доли того, что мне можно вменить в вину, уже хватает, чтобы отправить меня на тот свет!.. И потом, почему никто из высшего руководства союзников так ни разу и не посетил меня в камере? Неужели им даже неинтересно посмотреть на меня, их бывшего врага? Где этот азиат-флегматик со своей трубкой, где толстый английский боров Черчилль? Ну, с Трумэном все ясно, он все-таки не Рузвельт, но где другие?.. Неужели они боятся меня, даже поверженного и втоптанного в грязь?..