Дождь льёт, как из ста сорока вёдер. Ветер бьёт порывами, разом со всех сторон, так что трубный ангел в Петропавловской высоте изнемог вертеться на своём подшипнике и не знает, что трубить: зорю или отбой.
Вода хлещет отовсюду, водосточные трубы говорливо захлёбываются, не успевая выплёскивать дождь на потрясённый тротуар. В такие минуты северной Венеции и впрямь грозит актуализация идиотизма: жёсткий и прямой Литейный обратился в широкую реку, каналы хлынули к решёткам, ещё усилие, и город всплывёт, подобно морскому божеству, по пояс погружённому в воду. В недалёком Петергофе золочёный Самсон упрямо исторгает струю из растерзанного льва, противодействуя истинно большому каскаду, изливающемуся с небес. Сфинксы из пустынного Египта, так и не привыкшие к художествам мокрого климата, тщатся сохранить невозмутимый вид, но потоки, сбегающие по лицам, искажают маску спокойствия, заставляя лики каменных гостей кривиться презрительным удивлением.
Загадка: Откуда на небе вода, и кто налил её туда?
Круговорот воды в природе принимал катастрофические формы. Небесное воинство задействовало установки "Град", ледяная шрапнель защёлкала по жести крыш.
Ветер воет, гром грохочет. Вспышки синего пламени не успевают осветить помрачённый мир, лишь слепят взор зевак, глазеющих из-за витрин. Никогда в городе не бывает столько манекенов, как во время дождя. Хотя на что там смотреть? - на улице ни единого прохожего, только трамваи продолжают свой бег, да автомобили разгоняют волны дымящим капотом, словно они не автомобили, а буера. Шлёпает по лужам до нутра измокший, ополоумевший поэт, глотая дождь, бормочет полоумные вирши. Прежде сказали бы: "Пиитический восторг", сейчас скажут кратко: "Псих!". Более на проспекте ни единой души, а вернее, единая, хоть и бестелесная душа - Авалс, рвётся к дому против бури.
Легко сказать, бестелесный, мол, что с ним станется? А парусность куда девать? Ветер, злой и весёлый, рвёт, мнёт и носит Авалса, словно большой ободранный плакат с лозунгом позавчерашнего дня. Залитый Литейный тянется, как кошмарный сон. Дома встают на пути и исчезают в небытии. Вот ещё один кирпич эпохи модерна: магазин подписных изданий и примкнувший к нему ветхий букинист. Здесь бы постоять белой ночью, послушать, о чём шепчутся сданные в перекупку томы. Но сейчас день, дождь, громовые раскаты, и книги молчат. Качок, укрывшийся от непогоды в подвернувшуюся дверь, изумлённо разглядывает ряды корешков и бормочет:
–Ишь ты, книжки… Читануть, что ли?… - но потом переводит взгляд на улицу, где всё так мокро, а по дождевой пелене прихоть ветра ведёт резкую черту, словно хищная рыба скользит в асфальтовой толще, выставив наружу острый плавник. Дуболом смотрит и не видит, что на самом деле это бежит, плывёт, карабкается и тонет Авалс, которому во что бы то ни стало надо поспеть домой.
Невский проспект на пути - как широкая водная преграда. Тут уже пахнет не гуляньем, а академической греблей. Но даже под проливным дождём всеобщая коммуникация Петербурга продолжает жить суматошной жизнью, и над невской башней слышится неумолчный городской гул. Поток машин, летящих по Невскому, если и уменьшился, то очень незначительно. Искрящиеся в свете дождя огни светофоров, перистальтически пропихивают автомобильную массу сквозь кишку проспекта. Загорается красный, и авто стоят, пропуская воображаемых пешеходов. Фантасмагорическое зрелище - Невский без привычной толпы! Людская масса жмётся по вестибюлям метро, заполняет магазины, магазинчики и салоны, хотя ничего не собирается там покупать, толчётся в подворотнях, с ужасом городского обывателя взирая на сорвавшуюся с цепи стихию. И куда только смотрит законодательное собрание? Давно пора запретить такое безобразие; у людей дела, а тут стой или мокни. В Европе ничего подобного давно нет, там тучи расстреливают из зенитных установок ещё на подходе к городам. Сразу видно, что у нас не Европа, а лишь окно в Европу, накрепко заложенное глухими ставнями. И люди покорно стоят и от нечего делать любуются брызгами, косыми струями и пеной, взбитой на разъярённых водах. Мостовая отдана во власть дождю, продавцы лимонада, сэндвичмены и прочий нужный люд укрываются в общей толпе, и даже рекетирствующие старухи, совершающие свои наезды на сострадательных прохожих, покинули нагретые и хорошо оплаченные места и прячутся от ненастья. Чуден Невский при тихой погоде, но во время грозы он ещё чуднее!
В тот час на углу Невского и Литейного проспектов, страшно бледный, замученный и истрёпанный житейской бурей, Авалс стоял, никем не зрим, и недвижно глядел перед собой. Ему давно следовало стремглав бежать, но таково свойство Невского проспекта, что хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, вошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Да и как не замереть в этом сияющем царстве теней?…
Сияющая тень - оксюморончик-с - как сказал бы Номис Рёфаук. И всё-таки в невозможном городе возможно и такое. Титанические буквы на фасаде бывшего кинотеатра гласят: "Ресторанъ Палкина". Был, был когда-то такой, в этом самом здании на этом углу! Неужто воскрес из мертвых, поправ столетнюю смерть? Нет, конечно, одна спиритическая тень, сверкающая глазетной мишурой, воздвиглась из небытия. Лет двести назад трактир Палкина славился дешёвой русской кухней. Заходили сюда греться извозчики: ваньки да лихачи, а по субботам собирался извозчичий клуб, председательствовал в котором его императорского величества собственный Ямщик. К концу позапрошлого века здание было перестроено, и ресторан изрядно подорожал, но и тогда можно было запросто зайти к Палкину, спросить стакан чаю и сидеть хоть весь вечер, наблюдая коловращение проспекта. А теперь, попробуй иззябший таксист сунуться к Палкину, в самое дорогое городское заведение, - выведут под белые руки, а то и взашеи затолкают, пока не видит никто из уважаемых гостей. Тень по определению негативна: прежде был трактир для чёрного люда, а ныне ресторан для белой сахарной косточки, как сказал бы мясник-идеолог Андрюша.
А через дорогу, за широкой рекой, в которую обратился уже не Литейный, а Владимирский проспект, высится катафалк совсем иной эпохи. Некогда здесь было царство ненавязчивого советского сервиса, и сюда со всех концов города сползался затруханный провинциальный андеграунд. Их и по сегодня много ходит, всяческих непризнанных гениев, постаревших хиппи, бездарных абстракционистов, умеющих лишь рассуждать о высоком искусстве, экзальтированных стихоплёток, одряхлевших йогов и прочего люда, неспособного вырваться из порочного круга своих бредовых представлений. И здесь же, среди подзаборного сора, минуя мавританскую и готическую гостиные Шереметевского дворца, бесстыдно выросло поколение тех, кем город может по праву гордиться. О них не пишут критики, они не входят в творческие союзы, но то, что они создают, и есть новое искусство. Когда наступит час, и дети проходных дворов, не допущенные в сонм прижизненно-признанных, расползутся по литературным бачкам, сладкое слово "Сайгон" будет объединять и греть их души. Но сегодня нет на углу Литейного никакого "Сайгона", сперва бывшую кофейню осквернил магазинчик сантехники, а потом туда вселился бар пятизвёздочного отеля, что в глазах маргинала немногим лучше тоговли унитазами. Впрочем, уже нашёлся предприимчивый нувориш, попытавшийся реанимировать "Сайгон" где-то на другом конце проспекта, "Сайгон" уже никому не нужный, как ресторан Палкина, "Бродячая собака", литературное кафе и многие другие городские склепы.
Ничего этого Авалс не знал, чуял лишь могучую силу, исходившую от старых зданий с новыми вывесками, и понимал, что сейчас ему, как хитроумному герою древности, предстоит проплыть между Сциллой и Харибдой. Большая тень всегда грозит поглотить мелкую, эту нехитрую истину Авалс слишком хорошо понял, спасаясь от чёрного крыла Большого дома. И даже в писательском особняке, где всяк сам за себя, Авалса пытались приватизировать. Так что действовать надо было с оглядкою, но решительно.
Дождавшись, пока светофор явит отсутствующим пешеходам алый лик, и машины дружною гурьбою двинутся по Невскому, Авалс ринулся наперерез железному потоку. Погибнуть под колёсами Авалс не боялся ничуть. Что может сделать колесо призрачной тени? - её и паровозом не задавишь, хоть сто лет кряду бросайся неживой образ под дымящую машину. Сколько раз, бывало, хозяин шёл по бровке у самого поребрика, а Авалс спешил рядом по мостовой, так что всякая легковушка пролетала по нему со свистом. И ничего не случилось, не истёрся Авалс, не посветлел. Зато сейчас жёсткие колёса отвлекали Авалса от неудержимого желания встать разиней и тем самым спасали от грозной и по-настоящему призрачной опасности.
Редкая тень добежит до середины Невской перспективной дороги, слишком уж широкая перспектива открывается с середины проспекта. Глянешь направо -дух захватывает от обилия теней, легенд и видений былого… тут Диоскуры смиряют чудесных коней, а у одного из них вместо положенных от природы гениталий проклюнулась из срамного места физиономия французского императора Луи-Филиппа. Там книжная лавка Свешникова проросла из небытия сквозь фирму Зингер, так что уже не поймёшь, чем здесь торгуют: с виду книги, а присмотришься - как на одной машинке сострочены. И никого уже не удивляет, что чуть ли не все приказчики в магазине "номер раз" - женщины. Тени любят дробиться в зеркалах, умножаясь сверх разумного. А когда-то не только столичный бомонд, но и простой народ шастал в лавку поглазеть на то, как Анна Николаевна Энгельгардт книгами торгует.
– Хеминистка!… - шептались обыватели тревожно. - И муж у ей -химик, в Лесном крамолу разводит.
Напротив зингеровской башни ещё одна вертикаль - башня невская -городская дума с шаровым телеграфом на макушке. Вещь в себе - некуда отправлять сообщения, неоткуда принимать - второй такой вышки нет. В самой думе никто уже не думает о городе, а в городе никто не думает о городской думе - внутри тлен, тени и призраки; никаких дум, одно былое. Словно придворное платье елизаветинской поры - парча, атлас, шёлк, но под вышитым великолепием нет живого тела, а только сухая деревянная болванка. Вот, скажем, одна из жемчужин Петербурга - павильон Росси, что возле Аничкова дворца. Десятки лет там был не дворец, а дворницкая: мётлы хранились, лопаты, ящики с песком. Чудилось, вот-вот переполнится чаша терпения, тени большого города выплеснутся на улицы, на проспект выйдет зодчий Росси с расшарканной метлой наперевес, и тогда городу наступит непременный капут. Выметут нас долой - и, вновь обратившись в печальных пасынков природы, пойдём искать по свету хоть какого-нибудь себе угла. По счастью, добрый кутюрье Версачи за свой счёт отреставрировал блестящую руину и в награду получил право на долгосрочную аренду. Иной может возмутиться: как это -павильон Росси, а внутри - модный магазин. А по мне так - славная фирма, торгуй, наживай… магазин от Версачи куда как приятнее, чем паутина и осыпающиеся потолки.
Над всеми вертикалями и дворцами Невского возносится единственная доминанта этих мест - золотой шпиц с корабликом на острие. Он один не боится потопа, обрушившегося с небес, во-первых, оттого что поднят слишком близко к небесам, а во-вторых, потому что кораблики умеют плавать.
Адмиралтейство возвышается, видимое отовсюду, оскорблённое невниманием властей, но не униженное, перегородившее воротами триумфальную арку, которая никуда не ведёт, но так и не ставшее склепом, где ничего, кроме фасада. А здесь звучат голоса, кипит молодая жизнь, и мраморная Свобода на балюстраде хранит в раненой груди осколок вражеского железа. С петровских времён было Адмиралтейство морской душой Петербурга, ею же осталось и по сегодня. Пока живо Адмиралтейство - жив и город, и жива Россия.
Все дома, памятники и дворцы играют королеву, всё на пять вёрст в округе работает на адмиралтейский ансамбль и лишь в одном месте в самый глаз вонзается каменный сучец. Казалось бы, что может противостоять царственному творению крепостного мужика, однако, когда дело касается чиновной безвкусицы, то она границ не знает и при любом удобном и неудобном случае готова каркнуть во всё воронье горло. Налево от Литейного проспекта эрегирует в небеса гранитный фаллос, водружённый на площади последним Романовым - Гришкой-самозванцем. Прежде на этом месте стояла величайшая политическая карикатура всех времён: памятник царю-миротворцу Александру Александровичу. Миротворец, предпочитавший не с Европой свариться, а свой народ в узде держать, одетый в форму городового, сидел на битюге, поводья туго натянув. Среди горожан, ещё не хлебнувших кухонной демократии и прелестей стуколки, но яичницу уже возлюбивших, популярен был язвительный стишок:
Стоит комод,
На комоде - бегемот,
На бегемоте - идиот,
На идиоте - шапка.
Однако, какие стишки ни декламируй, а верховой бегемот на площади никому не мешал и смотрелся весьма удачно. А фаллический символ Гришки-самозванца, с какой стороны ни подойди, всюду выпирает. Семо посмотришь - накладывается обелиск на башню главного вокзала страны, овамо взгляд кинешь - пропарывает концертный зал, который и без того трудно вписывался в городской центр. А уж прямо лучше и не смотреть -восьмигранный штык воткнулся в самое горло Невского проспекта, далёкий Адмиралтейский шпиль заслонён, и кораблик распят золотой звездой. Всю площадь изнасиловал, проклятый фаллос, торчит гордый собой: джунгли нас заметили! И даже самому республиканскому взгляду начинает сладостно мерещиться призрак водянистого царя, который, побурев от натуги, силится свалить каменный столб, чтобы самому встать на законное место.
Пасмурными вечерами в подворотнях рассказывают, что, когда рухнула власть отрепья, и Гришка-самозванец растаял как дым, царственный городовой выбрался из задворков Русского музея, где полвека притворялся экспонатом, и поскакал на площадь. Но не добрался, подвёл самодержца медлительный коняга, рассвет застал чугунного всадника неподалёку от Марсова поля, где упрямый монумент застыл и давит своей громадой хрупкую красоту Мраморного дворца. Впрочем, Мраморному не привыкать: уж лучше бегемот, чем броневик.
А как бы хотелось вернуть Александра на площадь, а площади оставить советское название - площадь Восстания, и пусть тяжеловесный царь давит, давит, давит его… чтобы никому не повадно было решать социальные проблемы вооружённым путём. Мечты, мечты, где ваша сладость?
Но и это ещё не всё. Совсем рядом, можно сказать, за спиной бесталанного Авалса, чудо вовсе небывалое, редкое даже для города призраков - монумент-оборотень. И не вервольф какой-нибудь, а человек-змея. Место перекидыш выбрал - самое что ни на есть невинное, рядом с Мариинской больницей. Некогда эта клиника была обустроена иждивением принца Ольденбургского. Он хоть и Ольденбургский, но свой, местный. В самом деле, что за дискриминация, отчего на Руси всё князья да бояре и ни одного принца? Обидно, честное слово. В таких случаях, чтобы не возникло комплекса неполноценности, следует собственного принца завести. Или завезти - не суть дело важно. Так и объявился в Петербурге принц. И такой-то удачный - просто загляденье! Благодетель, а не принц; только и думал, как бы городу услужить. Взял, например, и выстроил на Петроградской стороне Народный дом. В долгие, тяжкие годы царизма собирался в этом доме закабалённый люд, обсуждал свои проблемы, праздники устраивал, в кружках по интересам занимался: одни закон Божий изучали, другие - политэкономию по Марксу. Плюрализм процветал и самая разнузданная свобода. Зато когда иго самодержавия было свергнуто, с плюрализмом разобрались быстро. Вместо Народного дома сделали кинотеатр. Большой-пребольшой - так он и назывался: "Великан". Вся народная громада сидела и чинно созерцала один на всех высокохудожественный фильм. Видится в этом символ эпохи. Кстати, и сегодня бывший Народный дом можно смело назвать символом эпохи, ибо в годы перетряски туда вселился мюзик-холл. Так что глубинной своей сути здание на Кронверкском никогда не меняло и, значит, в рассказ об оборотнях попало случайно.