Марсианский затерянный город - Рэй Брэдбери 3 стр.


Сглотнул слюну. Медленно поднялся по ступеням и встал в ярком свете перед тысячью обращенных к нему масок и двумя тысячами внимательных глаз. Сел на стул - и в зале стемнело, и мощное дыхание кузнечных мехов стихло в штампованных глотках, и остался лишь гул автоматического улья, благоухающего во тьме машинным мускусом.

Обнял колени. Отпустил их. И начал:

- Быть или не быть...

Тишина стояла полная.

Ни кашля. Ни шевеления. Ни шороха. Ни движения век. Все - ожидание. Совершенство. Совершенный зрительный зал. Совершенный во веки веков. Совершеннее не придумаешь...

Он не спеша бросал слова в этот совершенный омут и ощущал, как бесшумные круги расходятся и исчезают вдали.

- ...вот в чем вопрос.

Он читал. Они слушали. Он знал, что теперь его никогда и никуда не отпустят. Изобьют рукоплесканиями до полусмерти. Он уснет сном ребенка и проснется, чтобы вновь говорить. Он им подарит всего Шекспира, всего Шоу, всего Мольера, каждый кусочек, крошку, клочок, обрывок. Себя - со всем своим репертуаром.

Он поднялся, чтобы закончить монолог.

Закончив, подумал: похороните меня! Засыпьте меня! Заройте меня поглубже!

С горы послушно низверглась лавина.

Кара Корелли обнаружила дворец зеркал.

Служанка осталась снаружи.

А Кара Корелли прошла внутрь.

Она шла сквозь лабиринт, и зеркала снимали с ее лица день, потом неделю, потом месяц, а потом и год, и два года.

Это был дворец замечательной, успокоительной лжи. Будто снова она молода, будто окружена многим множеством высоких веселых зеркальных мужчин, которые больше никогда в жизни не скажут ей правду.

Кара достигла центра дворца. Когда она остановилась, то в каждом из светлых зеркальных отражений увидела себя двадцатипятилетней.

Она опустилась на пол посередине светлого лабиринта. Она огляделась со счастливой улыбкой.

Снаружи служанка подождала ее, быть может, час. И ушла.

Место было темное, контуры его и размеры оставались пока невидимы. Пахло смазочными маслами, кровью чудовищных ящеров с шестеренками и колесиками вместо зубов - ящеры залегли вразброс и молчаливо выжидали во мраке.

Исполинская дверь скользнула с ленивым ревом, словно зверь хлестнул бронированным хвостом, и Паркхилл очутился в вихре густого масляного ветра. Ему показалось, что кто-то внезапно приклеил к его скулам белый цветок. Но это была просто улыбка удивления.

Ничем не занятые руки, свисавшие плетьми по бокам, вдруг сами собой рванулись вперед. Просительно повисли в воздухе. И, подгребая ими как веслами, он дал себя подтолкнуть в Гараж, Механический цех, Ремонтную мастерскую - или как там ее назвать.

Исполненный священного трепета, праведного и неправедного мальчишеского восторга, он вошел поглубже и осмотрелся. Во все стороны, насколько хватало глаз, стояли машины.

Машины, бегающие по земле. Машины, летающие по воздуху. Машины, взобравшиеся на колеса и готовые ехать в любом направлении. Машины на двух колесах: Машины на трех, четырех, шести и восьми колесах. Машины, похожие на бабочек. Машины, похожие на старинные мотоциклы. Три тысячи машин выстроились шеренгой здесь, четыре тысячи поблескивали в готовности там. Тысяча пала ниц, сбросив колеса, обнажив внутренности, моля о ремонте. Еще тысяча приподнялась на тонконогих домкратах, подставив взгляду свои прекрасные днища, свои шестеренки и патрубки, изящные, хитроумные, заклинающие, чтобы к ним прикоснулись, развинтили, притерли, перемотали, аккуратненько смазали...

У Паркхилла зачесались руки.

Он шел и шел вперед, сквозь первобытные запахи болотных масел, меж древних и все-таки новых бронированных механических динозавров и, чем дольше он любовался ими, тем острее ощущал собственную улыбку.

Город как город - и, конечно, до известной степени способный поддерживать себя сам. Но рано или поздно редкостные бабочки, создания из стальных паутинок, сверхтонких смазок и пламенных грез, падают обратно на грунт. Машины, предназначенные для ремонта машин, ремонтирующих машины, старятся, заболевают и наносят себе увечья. А значит, нужен гараж чудовищ, сонное слоновье кладбище, куда алюминиевые драконы приползают в надежде, что останется хоть один живой человек средь вороха могучего, но мертвого металла, человек, который возьмет и все наладит опять. Единственный над этими машинами властелин, способный изречь: "Ты, аппарат на воздушной подушке, родись вновь!.." И, помазав их фантастическими маслами, притронувшись к ним волшебным разводным ключом, он дарует им новую, почти вечную жизнь в воздушных потоках над стремительными, как ртуть, дорожками...

Паркхилл миновал девятьсот роботов и роботесс, убитых обычной коррозией. Он излечит их.

Немедля! Если начать немедля, подумал Паркхилл, засучивая рукава и глядя вдоль шеренги машин, вытянувшейся на целую милю, вдоль гаража с цехами, талями, подъемниками, складами, баками масла и шрапнелью инструментов, разбросанных тут и там в ожидании, когда же он их схватит; если начать немедля, то, пожалуй, он сможет добраться до конца гигантского, нескончаемого гаража, аварийной станции, ремонтной мастерской, наверное, лет за тридцать...

Затянуть миллиард болтов, покопаться в миллиарде двигателей! Полежать под миллиардом железных туш великовозрастным перемазанным сиротой - он будет здесь один, всегда один, один на один с навек прекрасными, никогда и ни в чем не перечащими, деятельными, многоцветными устройствами, механизмами, гениальными приспособлениями...

Руки его метнулись за инструментами. Он стиснул гаечный ключ. Нашел низкую сорокаколесную ремонтную тележку. Лег на нее ничком. Со свистом пронесся по гаражу. Тележка катилась, тележка спешила...

Паркхилл исчез под исполинским автомобилем допотопной конструкции.

Он исчез, но слышно было, как он копается в утробе машины. Лежа на спине, переговаривается с ней. И когда он шлепком пробудил наконец ее к жизни, машина заговорила в ответ.

Каждая из серебристых дорожек бежала куда-то.

Тысячи лет они бежали пустыми - только пыль неслась по ним к неведомым целям среди высоких уснувших стен.

Но вот на одну из таких дорожек ступил Эронсон - старящаяся статуя.

И чем дальше он ехал, чем быстрее город открывался его взору, чем больше зданий проносилось мимо, чем больше парков мелькало перед глазами, тем слабее и слабее становилась его улыбка. Он невольно менялся в лице.

- Игрушка, - услышал он свой шепот. Шепот был совсем старческим. - Еще одна... - голос его ослабел настолько, что почти пропал, - еще одна игрушка, и только...

Сверхигрушка, конечно. Но жизнь его была полным-полна игрушек, полным-полна с самого начала. Новых торговых автоматов, каких-то чудо-ящиков все больших размеров, сверхсуперневероятных магнитостереокомбайнов. Будто он всю жизнь орудовал наждаком по железу - и вот руки стерлись до культей. От пальцев остались одни бугорки. Да нет, и бугорков не осталось, ни ладоней, ни кистей. Эронсон, мальчик-тюлень!.. Бездумные его ласты аплодировали Городу, а Город-то, в сущности, очередной музыкальный ящик, изрыгающий идиотские звуки. И-он узнает мотив. Милосердный боже! Все тот же неотвязный мотив!..

На мгновение он прикрыл глаза. Тайное веко души упало, как леденящая сталь. Круто повернувшись, он вновь ступил в серебряные воды дорожек.

Он нашел ту из них, которая понесла его вспять к Великим Вратам.

На пути он встретил служанку Корелли, потерянно бродившую по разливу серебристых стремнин.

Поэт и его жена - беспрестанной своей перебранкой они повсюду будили эхо. Гомонили на тридцати проспектах, разбили витрины двухсот магазинов, сорвали листья с кустов и деревьев семидесяти пород и утихомирились только тогда, когда голоса заглушил грохочущий фонтан, вздымающийся в столичные выси как победный фейерверк.

- То-то и оно, - заметила жена поэта в ответ на какую-то его грубость, ты и сюда явился лишь затем, чтобы вцепиться в первую женщину, какая тебе подвернется, и окатить ее зловонным своим дыханием и дрянными стихами...

Поэт ругнулся вполголоса.

- Ты хуже, чем актер, - сказала жена. - И всегда в одной роли. Да замолчишь ли ты хоть когда-нибудь?..

- А ты? - вскричал он. - Бог мой, я совсем уже прокис от тебя! Придержи язык, женщина, иначе я брошусь в фонтан!

- Ну уж нет. Ты сто лет не мылся. Ты величайшая свинья века. Твой портрет украсит ближайший выпуск календаря для свинопасов...

- Ну, знаешь, с меня хватит!.. Хлопнула дверь.

Пока жена соскочила с дорожки, побежала назад и забарабанила в дверь кулаками, та уже оказалась заперта.

- Трус! - визжала жена. - Открой!..

В ответ глухо откликнулось бранное слово.

- Ах, прислушайся к этой сладостной тишине, - шепнул он себе в неоглядной скорлупе полутьмы.

Харпуэлл очутился в убаюкивающей громадности, в колоссальном чревоподобном зале, над которым парил свод чистой безмятежности, беззвездная пустота.

В середине зала, в центре круга диаметром двести футов стояло некое устройство, стояла машина. В машине были шкалы, реостаты и переключатели, сиденье и рулевое колесо.

- Что же это за машина? - шепнул поэт, но подобрался поближе и нагнулся пощупать. - Именем Христа, сошедшего с Голгофы и несущего нам милосердие, чем она пахнет? Снова кровью и потрохами? Но нет, она чиста, как душа новорожденного. И все же запах. Запах насилия. Разрушения. Чувствую проклятая туша дрожит, как нервный породистый пес. Она набита какими-то штуками. Ну что ж, попробуем приложиться...

Он сел в машину.

- С чего же начнем? Вот с этого? Он щелкнул тумблером.

Машина заскулила, как собака Баскервиллей, потревоженная во сне.

- Хорош зверюга... - Он щелкнул другим тумблером. - Как ты передвигаешься, скотина? Когда твоя начинка включена вся полностью, тогда что? Колес-то у тебя нет. Ну что ж, удиви меня. Я рискну...

Машина вздрогнула.

Машина рванулась.

Она побежала. Она понеслась.

Он вцепился в рулевое колесо.

- Боже праведный!..

Он был на шоссе и мчался во весь дух.

Ветер свистел в ушах. Небо блистало переливающимися красками.

Спидометр показывал семьдесят-восемьдесят миль в час.

А шоссе впереди извивалось лентой, мерцало ему навстречу. Невидимые колеса шлепали и подпрыгивали по все более неровной дороге.

На горизонте показалась другая машина.

Она тоже шла быстро. И...

- Да она же не по той стороне едет! Ты видишь, жена? Не по той стороне!..

Потом он сообразил, что жены с ним нет.

Он был один в машине, которая мчалась - уже со скоростью девяносто миль в час - навстречу другой машине, несущейся с той же скоростью.

Он рванул руль.

Машина вильнула влево.

Тотчас же та, другая машина повторила его маневр и перешла на правую сторону.

- Идиот, дубина, что он там себе думает? Где тут тормоз?

Он пошарил ногой по полу. Тормоза не было. Вот уж поистине диковинная машина! Машина, которая мчится с какой угодно скоростью, не останавливаясь до тех пор, пока - что? Пока не выдохнется?.. Тормоза не было. Не было ничего, кроме все новых акселераторов. Кроме целого ряда круглых педалей на полу - он давил на них, а они вливали в мотор все новые силы.

Девяносто, сто, сто двадцать миль в час.

- Господи! - воскликнул он. - Мы же сейчас столкнемся. Как тебе это понравится, малышка?..

И в самый последний миг перед столкновением он представил себе, что это ей таки здорово понравится.

Машины столкнулись. Вспыхнули бесцветным пламенем. Разлетелись на осколки. Покатились кувырком. Он ощутил, как его швырнуло вправо, влево, вниз, вверх. Он стал факелом, подброшенным в небо. Руки его и ноги на лету исполнили сумасшедший танец, а кости, словно мятные палочки, крошились в хрупком, мучительном экстазе. И он, извиваясь, упал в мрачном удивлении обратно и погрузился в небытие.

Он лежал мертвый долго-долго.

Затем он открыл один глаз.

Он чувствовал, как в душе медленно разливается тепло. Будто пузырек за пузырьком поднимается к поверхности сознания и там заваривается свежий чай.

- Я мертв, - сказал он, - но живой. Ты видела это, жена? Мертв, но живой...

Оказалось, что он сидит, выпрямившись, в машине. И он сидел так минут десять, размышляя, что же с ним произошло.

- Смотри-ка ты, - размышлял он. - Ну не интересно ли? Чтобы не сказать восхитительно? Чтобы не сказать - почти пьяняще? То есть да, дух из меня вышибло, напугало до чертиков, стукнуло под ложечку и вырвало кишки, поломало кости и вытрясло мозги - и однако... И однако, жена, и однако, дорогая Мэг, Мэгги-Мигэн, я хотел бы, чтобы ты была здесь со мной, может, выбило бы весь табачный деготь из твоих запакощенных легких и вытряхнуло бы всю кладбищенскую, тягостную посредственность из души твоей. Дай-ка мне тут оглядеться, жена. Дай-ка он оглядится тут, Харпуэлл, твой муж, поэт...

Назад Дальше