Мало того, если бы он сейчас сказал: «Друзья мои, как можете вы…» и так далее, они бы даже не ответили, приняв его речь за неудачную шутку. Да и сам он может чувствовать себя эдакой пылинкой в космосе лишь усилием воли, потому что пластичность человеческой натуры поистине удивительна; и думает он, если быть честным с собой, вовсе не о толще пространства, пронзаемого их «Сызранью», а о том, что через полчаса настанет время обеда, а сегодня роль шеф-повара, метрдотеля и официанта, равно как и посудомойки, исполняет он.
Он посмотрел на доску. Как и следовало ожидать, Сашка безнадежно проигрывал. Наверное, класс игрока определяется и тем, умеет ли он вовремя сдаться. Саша классом не обладал. Жалкий король его, растеряв почти все свое войско, судорожно метался по доске, а Надеждин, плотоядно усмехаясь, протянул руку к ладье, которая должна была разом покончить с его, короля, мучениями.
– Сколько можно агонизировать? – пробормотал Густов.
– Не мешай, – не поворачивая головы, ответил Марков. – Дай погибнуть с достоинством. Смерть, друг мой, не должна быть суетливой, даже шахматная.
– Какая тонкая мысль! – вздохнул Густов. – Тем более тебе давно нужно было поднять руки.
– Шах, мсье, шах и мат, – сказал Надеждин. – И так будет с каждым, кто покусится…
– Цыплят по осени считают, – мрачно сказал Марков.
– Теперь я понимаю, почему вы играете не с электронными партнерами, а друг с другом, – сказал Густов.
– Почему? – лениво спросил Надеждин.
Спросил он не потому, что хотел услышать ответ (он его и так прекрасно знал), а лишь для того, чтобы доставить товарищу удовольствие. Выигрыш делал его снисходительным, а так как выигрывал он почти всегда, то почти всегда бывал добродушным.
– Потому что для вас важна не игра. У нас несколько компьютерных программ, каждая из которых на сто голов выше вас, а все эти пешки не орешки. Хотите, я введу в шахматную программу все ваши присказки и компьютер будет их исправно бормотать?
– Ты злой человек, Владимир Густов, – сказал Марков. – Ты хочешь лишить нас радости общения. Ты не хочешь, чтобы я считал цыплят.
– К тому же, – добавил Надеждин, – ни один компьютер не имеет таких пламенеющих ушей, как у Саши. Когда я смотрю на его уши во время игры, душа моя поет.
– Считай, что отпелась, – хмыкнул Марков. – С этой минуты я сажусь играть с тобой только в шапке, как правоверный еврей.
– Боюсь, дети мои, нам трудно будет найти общий знаменатель, разве что предстоящий обед, – покачал головой Густов.
– Тебе виднее, злой человек, – сказал Марков, – ты сегодня кормишь. И горе тебе, если твой общий знаменатель…
Он не успел закончить фразы, потому что в это мгновение все трое ощутили едва уловимый толчок. Полет космолета не езда на машине, воспринимающей все неровности дороги, все перемены в работе двигателя. После разгона это абсолютно равномерное движение, и при выключенных двигателях ни одно из чувств человека не воспринимает ни гигантской скорости, ни движения вообще. Этот толчок мгновенно вырвал экипаж из спокойных и благополучных будней. Они еще не знали, что случилось, но уже чувствовали беду. Этот слабенький толчок, скорее легчайшая дрожь, на которую на Земле никто не обратил бы даже внимания, отозвалась в них зловещим вопросительным знаком, знаком, который ставил под сомнение судьбу космолета, а стало быть, и их жизнь. В космосе не бывает ухабов, минуешь их, и снова начнется ровная дорога. Мозг еще по-настоящему не осознал все зловещее значение толчка, не проанализировал его, но каждая клеточка их тела уже вопила: «Опасность! Беда!»
За первым толчком последовал второй, и все трое почувствовали, как «Сызрань» завибрировала всем корпусом. Негодующе заливались сигналы тревоги, на приборном табло растерянно замигали сразу десятки огоньков.
Надеждин и Марков одновременно вскочили на ноги, но еще один толчок бросил их на пол. Надо было встать, надо было добраться до приборов, но тела их уже наливались цепенящей тяжестью. Они изо всех сил напрягали мышцы, пытаясь преодолеть ее, пытаясь оторваться от пола, но тяжесть была непомерна, она навалилась многотонным прессом, она не давала дышать, застилала глаза, выдавливала даже ужас, потому что для ужаса нужно сознание, а сознание тоже выдавливалось из них. «Конец», – пронеслось в темнеющем мозгу Надеждина, но слово так и осталось одним словом: он уже потерял сознание.
* * *
Сознание возвращалось к Надеждину медленно. Первое, что оно принесло с собой, был ужас. Он был продолжением того ужаса, что он едва успел почувствовать в начале катастрофы. И это чувство ужаса заставило его понять, что он жив. Ужас был тем клеем, что соединял его сознание ДО и ПОСЛЕ, возвратил ощущение своего «я». Ужас был тягостным и всеобъемлющим, он наполнял его, словно под давлением. «Я жив», – вяло подумал он. Эта простенькая мысль с трудом уместилась в его мозгу, но, пробравшись туда, потащила за собой другие. И каждая следующая мысль двигалась уже легче, словно предыдущие накатали какую-то колею в его вязком сознании.
«Я жив», – еще раз подумал он, и теперь эта мысль уже не была отрешенной констатацией, а несла с собой чувства. И ужас начал потихоньку отступать. Нет, он не исчез, он лишь отступил, стал фоном.
«Катастрофа», – сказал он себе. Слово это, казалось бы, должно было опять погрузить его в отчаяние, но этого не произошло. «Раз я жив, – сделал он простенькое умозаключение, – значит, катастрофа не так страшна».
Хрупкая человеческая жизнь и космос абсолютно враждебны. Космос угрожает ей всеми своими свойствами: абсолютным нулем, который при соприкосновении с человеческим телом мгновенно вымораживает из него все живое; глубочайшим вакуумом, который в доли секунды заставит вскипеть кровь, высосет до последней молекулы газа из легких; губительное излучение, что легко пронижет беззащитное перед ним тело.
И то, что в его мозгу ползли какие-то мысли, то, что сердце холодным прессом сжало ощущение беды, уже давало надежду. Он жив, жив, жив, а стало быть, жива и их «Сызрань», единственная их страховка против равнодушных, но смертельных опасностей космического пространства.
Он хотел открыть глаза, но не смог этого сделать.
«Я ослеп, – подумал он и тут же поправил себя: – Нет, не обязательно ослеп, может быть, вокруг просто темно».
Страх слепоты в других условиях был бы пронзительным и леденящим, но сейчас для него почти не оставалось места, он просто не проникал в сознание, наполненное еще большим страхом.
Темнота давала надежду. Призрачную, нелепую, невозможную. Может быть, не все так страшно. Свет был страшен. Свет опять мог открыть шлюзы для нового потока ужаса, мог принести с собой непоправимую реальность.
И все же свет пробивался сквозь плотную темноту. Темнота постепенно теряла густоту, физическую ощутимость, как будто кто-то не спеша разжижал ее. Она истончалась. Она еще была темнотой, но в ее зыбкости уже не было определенности.
Он почувствовал боль. Боль была, очевидно, как-то связана с темнотой. Чем менее плотной становилась темнота, тем резче он ощущал боль. Сначала она была всеобщей, настолько всеобщей, что он, казалось, состоял из одной лишь боли, но потом она начала распадаться на отдельные боли: болела налитая свинцом голова, тяжко пульсировала боль в затылке, что-то стреляло в груди, кололо в боку, совсем маленькая, но юркая боль прыгала где-то в ноге. Все эти боли жили своей жизнью и вместе с тем как-то взаимодействовали между собой и на несколько мгновений отвлекли его от случившегося.
Ему почудилось, что он лежит в этой темноте бесконечно долго, может быть, он даже всегда лежал так. «Я умер», – шевельнулась у него в мозгу еще одна мысль, но ему не хотелось вступать с ней в споры. Мысль этого не заслуживала: если он умер, почему у него болит все тело?
Он раскрыл глаза и долго не мог сфокусировать непослушные зрачки: поле зрения наполнял дрожащий зеленый туман. Ему подумалось, что он просто купается с ребятами на водохранилище. Он глубоко нырнул, а сейчас всплывает на поверхность. Когда ныряешь с открытыми глазами, вода ближе к поверхности всегда зеленоватая. Сейчас он вынырнет, увидит ребят, уляжется с ними на теплых камнях. И солнце после холодной воды будет казаться ласковым, как теплые ладошки… И он будет лениво следить за проплывающими белыми пароходами. И ветер будет приносить с них обрывки мелодий, и за пароходами будут кружиться жадные чайки, и тело будет медленно обсыхать на теплых камнях и теплом солнце, и жизнь будет теплой, прекрасной и немножко грустной, как ей и положено быть. «Конечно же, будет именно так! страстно взмолился он. – Пусть будет так!» Но он уже знал, что так не будет, и потому мольба была особенно пылкой и горькой.
Пароходы еще не уплыли, и чайки все еще кружились над ними с пронзительными сварливыми криками профессиональных попрошаек, когда внезапно в мозгу у него вспыхнул яркий свет, даже не яркий, а ярчайший, медленные, вязкие мысли разом рванулись вперед, понеслись в вихре вернувшегося сознания.
Нет, не из водохранилища своего детства выныривает он, а из беспамятства, и не пронизанная солнцем зеленая вода заполняла его поле зрения, а зеленый пластик пола.
«Встать, нужно встать! – словно не он, а кто-то другой скомандовал ему. – Ты командир, нужно встать!» Он уже вспомнил чувство гигантской тяжести, что придавило его, но теперь мускулы как будто слушались его. Неохотно, протестуя, но слушались. Прежде чем он сообразил, что делает, он уже упирался руками в пол и подтягивал ноги. Сколько же, оказывается, нужно сделать движений, чтобы встать на ноги, сколько приказов отправить по разным адресам, сколько мышц должны согласованно потянуть за свои сухожилия, приведя в движение конечности…
Наконец ему удалось подняться на колени. Это была гигантская победа. Он не просто жив, он стоит на коленях! Он дышит! Значит, «Сызрань» цела.
Неожиданная радость на мгновение обессилила его, но он еще не мог позволить себе расслабиться. «Не торопись радоваться, – сказал он себе, – ты ведь еще ничего не знаешь».
Он помотал головой и осторожненько, надеясь и боясь, посмотрел перед собой. Первое, что он увидел, были глаза Густова. Глаза были открыты. Вот одно веко слегка дернулось, слабо подмигнуло ему.
– Володька! – Надеждин хотел крикнуть, но смог лишь прошептать. – Ты жив?
– Точно не знаю, – пробормотал Густов.
– Как же не знаешь, если ты что-то лепечешь?..
– Может, это я просто по инерции.
Он вовсе не был суперменом, который весело шутит, балансируя между жизнью и смертью. Случилось нечто непонятное, а потому особенно страшное, может быть, непоправимое, но нужно было что-то делать, нужно было барахтаться, и немудреные шутки протягивали связующую нить к тому недавнему, но уже бесконечно далекому времени ДО. Шутки были спасательными кругами, которые помогали им держаться на поверхности, а не погрузиться в парализующее отчаяние.
– А где Сашка?
– Он собирает шахматные фигурки, – послышался голос Маркова.
– Ребята, – тихонько сказал Надеждин, – ребята…
Он хотел было сказать, как он счастлив, что они живы, целы и невредимы, но что-то сжало его горло, и он замолчал. Наверное, он еще по-настоящему не осознал всего случившегося, иначе он не повторял бы бессмысленно одно слово, а постарался что-то сделать.
– Красноречив, как всегда, – сказал Густов и сел на полу, ощупывая голову и руки. По лицу его медленно расплывалась широченная бессмысленная улыбка.
– Если бы вы оба помолчали, – сказал Марков, – мы бы услышали, что говорит анализатор.
Надеждин повернул голову и в то же мгновение вдруг понял, что означали звуки, уже несколько минут складывавшиеся в его сознании в некий неясный шумовой фон.
– Корабль находится на высоте тридцати метров над поверхностью планеты Бета Семь, – бормотал анализатор. – Корабль не падает из-за антигравитационного поля. Корабль не падает…
– На какой высоте? – спросил Надеждин.
– Высота до поверхности планеты тридцать метров, – обиженно отрапортовал анализатор.
Это был вздор. Хотя анализатор не ошибается, он нес очевидную околесицу. Толчок явно вывел его из строя.
– Проверить еще раз расстояние до поверхности, приказал Надеждин. – Поточнее.
– Высота до поверхности планеты ровно тридцать метров.
Только теперь на него хлынул животный восторг спасения. Он еще ничего не понимал, он даже и представить не мог, как они могли оказаться в каком-то чудовищном поле антигравитации, но они были живы, «Сызрань» была цела, и гибель обошла их стороной. Совсем рядышком, но обошла. Как горнолыжник – ворота слалома. Радость спасения переполняла его, и мозг отказывался работать в холодном режиме анализа, у него тоже был праздник.
– Гм, – сказал Густов. – Задача: кому верить – здравому смыслу или бортовому анализатору? Только представьте: тридцать метров. Странная какая-то мера длины – метр.
– Этого не может быть, – сказал Марков.
– Дети мои, я понимаю, наше бормотание вызвано скорее не здравым смыслом и вообще не разумом, а эйфорией, – улыбнулся Густов. – Итак, вместо того чтобы погибнуть в непонятной и страшной катастрофе, мы преспокойно висим в поле антигравитации всего в тридцати метрах над поверхностью чужой планеты. Вопрос: может ли это быть?
– Безусловно, нет, – сказал Марков. – Этого быть не может.
– Я бы согласился с тобой, мой бедный маленький друг, но мы все-таки висим над Бетой Семь. Как ты думаешь, на каком расстоянии мы должны были проскочить мимо планетки?
– Друзья мои, – сказал Надеждин, улыбаясь, – боюсь, что катастрофа все-таки не прошла бесследно.
– Что ты имеешь в виду?
– Мы спорим, ошибся или не ошибся анализатор, вместо того чтобы посмотреть самим.
– Тише, – сказал Марков. – Теперь я понимаю, почему командир ты, а не я.
Надеждин помотал головой и зажмурился. Голова все еще болела, и содержимое ее тяжко переливалось, словно ртуть. Не думать о боли. Покачиваясь, он подошел к экрану обзора и нажал на кнопку. Под ними расстилалось почти безукоризненно ровное плато, на котором сверкали небольшие металлические прямоугольники, расположенные в шахматном порядке. Подле них застыли странные неподвижные фигурки.
– Ребята, – вздохнул Густов, – я должен покаяться.
– Ну, ну… – сказал Марков, не отрывая взгляда от экрана.
– Это все я наделал.
– Ты? – спросил Надеждин.
– Да, я. Когда вы дулись в свои дурацкие шахматы, я сидел и думал о горькой участи космических грузовозов, лишенных романтики неведомых маршрутов. И, как видите, додумался. Сглазил. Накликал, кажется, столько романтики…
– Ты у нас местный философ, тебе и карты в руки, – сказал Надеждин. – Ты лучше скажи: тебе этот пейзаж не кажется странным? Хотя для незнакомой планеты слово «странный» мало что может значить…
– Нет, не кажется. Для нормального сна ничего необычного нет. Мы же спим, детки, этого же не может быть. Только что мы мирно следовали по своему маршруту, рядовые космического гужевого транспорта, а теперь под нами какие-то человечки приветствуют посланцев неведомой цивилизации.
– Боже, сколько слов! – покачал головой Надеждин. – Конечно, этого не может быть. Но поскольку три человека не могут видеть одновременно один и тот же сон, мое твердое материалистическое мировоззрение подсказывает: мы все-таки над Бетой Семь. Но я не об этом. Чтобы поймать каким-то чудовищным сачком наш космолет, нужна необыкновенно высокоразвитая цивилизация. Так?
– Безусловно, – кивнул Марков.
– Итак, эти натуралисты поймали сачком какую-то новую бабочку, то есть нас. Что делает при этом натуралист?
– Достает бабочку из сачка, – сказал Марков.
– Я понимаю, что имеет в виду командир. Эти неподвижные фигурки…
– Именно, – сказал Надеждин. – Какая-то нелепая безучастность.
– Не будем впадать в древний грех антропоморфизма, – важно молвил Густов, – не будем наделять всех своими чертами и эмоциями. Может быть, это нам кажется, что при таких обстоятельствах полагается скакать козликами от возбуждения. Может быть, для них это скучные будни. Может быть, мы и целей их не понимаем. Почему, кстати, обязательно натуралисты? Почему не разбойники, грабящие одинокие космолеты, пролетающие мимо их разбойничьей планетки? Грабеж – довольно распространенная деятельность.
– Ну конечно, они основательно поживятся такой добычей, как мы. Грузовой космолет второго класса с грузом для станции на…
– Какая разница, – прервал Маркова Надеждин, – натуралисты они, разбойники или это у них просто такой спорт! Все равно странная какая-то безучастность. Натуралисты должны дрожать от возбуждения. Это тебе не бабочка – целый космолет поймали! Разбойники должны уже драться, распределяя добычу. Здесь, безусловно, развитая цивилизация, а развитый интеллект не может быть начисто лишен любознательности. По крайней мере, все контакты с внеземными цивилизациями, которые состоялись до сих пор, подтверждают это. Наши уважаемые хвостатые предки слезли с дерева, потому что их мучило любопытство: что там внизу, интересно? У других предки спускались с неба, подымались в него, лезли в океан, выползали из него, всем хотелось посмотреть, как там другие устроились…