Справившись с собой, Вронский продолжал:
– «В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый… Кем убит и отчего, знает сокол лишь его, да кобылка вороная, да хозяйка удалая… нет, молодая…» Рейвен вдруг вздрогнул совершенно по-человечески и поджал лапы. Не хватало только прочувствованной слезы. Но вместо этого Рейвен заговорил:
– «Сокол в ррощу улетел, на кобылку недрруг сел… А хозяйка ждет милого, неубитого, живого…» Он умолк. Молчал и пораженный Вронский. Потом сказал:
– У вас превосходная память…
– Прросто ворронья… – ответил Рейвен. – Это стихи прревосходные… Передана приррода… Только прро соколов зррря…
Тут они снова умолкли. Оба.
Действительно, Соколов, да еще к ночи, поминать не стоило. Мощные, беспощадные, полу-ночные, полу-дневные, они были вроде тайной и явной полиции. Когти и клювы были у всех Птиц. Но Соколы, да еще при чудовищно зорком глазе, пользовались ими особенно умело – и жестоко.
Дальше они говорили как люди, спаянные общей бедой. Вронский знал, что Рейвен безошибочно почувствует напряжение и тревогу в его голосе, как бы далеко он ее не загонял: но объяснить ее причину Рейвену, слава богу, было явно не под силу.
Однако что-то было неладно и с самим Рейвеном. Проработав с Птицами полтора года, Сергей наловчился хотя бы грубо различать их основные душевные состояния. Он мог ошибиться в степени напряжения, но характер его он почти не путал.
Рейвену было не по себе. Через силу, хотя медленно и учтиво, он вел свои обожаемые литературоведческие диалоги, перескакивая с языка на язык – на армянском он говорил с особенным удовольствием, хотя Вронский его совершенно не знал. Рейвену это было известно; и то, что он все время сбивался на «хайк», означало предельную отягощенность какой-то другой мыслью…
Наконец Рейвен смолк. Изо всех сил стараясь не пользоваться клювом, он вытащил концом махового пера золотые часы на цепочке, но открыть их без помощи клюва нечего было и мечтать. Наконец крышка отщелкнулась.
– Прраво, я засиделся… – со вздохом сказал он. – Что ж, доррогой дрруг, мне порра… На бюст Пандорры…
Он повторил это несколько раз, но уходить отчего-то медлил. Тогда решился Вронский.
– С вами что-то неладно?.. – спросил он тихо.
– Нет, – спустя длинную паузу ответил Рейвен. – С вами.
– То есть как?.. – непонимающе взглянул на него Вронский.
Рейвен потопал по ковру пыльными штиблетами. Ковер немедленно отозвался равным количеством пыли, замерцавшей в косом луче настольной лампы.
– В-вы знаете, – нехотя сказал он, – ведь мне не доверряют… Даже свои… Дурраки… Тысячи лет пррожить ррядом с человеком и даже не старраться его понять!.. А человек старрался… Вот Эдгарр или Горрький… или Александрр… Та пррелестная легенда, что вы мне ррасказали, об оррле и ворроне… Ведь в ней есть прравда… Падаль прриятнее на вкус, падаль легче усваивается, падальщиком быть благорродно, и все же иногда хочется перременить судьбу… На мое несчастье, я еще и научился рразбирать ваши буквы и слова… Черрез это я стал слишком близко к вам и отдалился от наррода Ворронов…
– Не переживайте, Рейвен, – сказал Вронский, – в истории это не первый случай…
– Настолько-то я гррамотен, – сухо отрезал Рейвен. – Однако не во мне дело… Сегодня днем я был прриглашен по служебной надобности в Депарртамент Сов. Они мне тоже не доверряют, но обойтись без меня не могут. В кабинете белобррысой Сипухи, которрая вылетала пообедать мышами в виваррии… Там кррутился магнитофон. Звук вык-ключили, но не до конца мой слух вы карр… знаете… Говоррил человек… но с пррекрасным совьим выговорром…
Он нервно клюнул пуговицу собственного плаща. Пуговица брызнула черными осколками.
– Это была инфоррмация на вас, дрруг мой, – брюзгливо сказал Рейвен. – Там говоррилось, что вы злостно и не перрвый месяц наррушаете пятый пункт… а-арркрр…
Вронский медленно встал из кресла.
– И какие доказательства? – тихо спросил он.
– Кррутые… Кошачья шеррсть на вашей курртке…
– И все, что ли?..
Рейвен сожалеюще покачал головой.
– Этого вполне достаточно, ддрруг мой… Совы не шутят… К тому же из-за океана пррилетел Белый Оррлан, и все кррайне осложнилось…
– Что же теперь делать?.. – тоскливо пробормотал Вронский. – Вот ведь ерунда какая…
– Дрруг мой, эт-то не еррунда! – рокотнул Рейвен. – Даже если вас просто firre… туррнут… уже стррашновато. А уж с пятым пунктом все прроисходит много серрьезнее…
Его передернуло.
– Какая еррунда! – злобно каркнул он. – Сам террпеть не могу этих ворровок и разбойниц!.. Рразорряют гнезда, жррут птенцов!.. Но люббой взррослый воррон может прробить ей черреп! В конце концов это лич-чное крронк… дело людей, кого они прредпочитают. Они сами м-млекопитающие и плотоядные… Нет, непрременно нужно лезть, дирректировать, рразводить кк-кампании…
Вронский только кивал, не слишком хорошо улавливая, что говорит Рейвен.
Время утекало.
Единственное, что можно было сделать – это немедленно смыться. С каждой секундой шансов оставалось все меньше, а Рейвен тянул и тянул с уходом. И вдруг Сергея прокололо, как горячей иглой, жалостью к этому чудаку… Ни человек, ни Птица… Впрочем, нет. Птица бы и не подумала сделать подобное. Для них чем больше сырья поступит на кормокомбинат, тем лучше. В местах исторического гнездования им такой лафы нет и не предвидится. Там борьба за существование свирепее с каждым днем… Большой Перелет… Птичий Базар… Конечно, куда от истории денешься… И все-таки горько. Привыкли мы, черт возьми, звучать гордо…
Повернувшись к креслу, он хотел участливо потрепать гостя по торчащим лопаткам, но Рейвен уже барахтался в кресле, пытаясь встать. Вот он встал, отдышался и, не оглядываясь, зашаркал к двери. Вот дверь хлопнула. Вронский остался один.
– Что ж, – прокомментировал он вслух, – долгие проводы – лишние слезы…
Погасив свет, наощупь, вбил ноги в тяжелые ботинки, сдернул с вешалки куртку и вязаную шапку. Другой рукой нашарил давно заготовленный рюкзак.
Донесся трескучий визг подъездной двери. Вронский метнулся к полуоткрытому окну.
Во дворе, в полосе желтого света, стоял Рейвен. Ссутулившись, он смотрел себе под ноги, и во всей его черной фигурке была такая тоска и безнадега, большая, чем просто вечерняя, осенняя ennui, что у Вронского опять заледенило сердце.
Он собрался окликнуть его, но в этот миг полосу света пересекли две стремительных, бесшумных бурых молнии.
Два жестоких скользящих удара обрушили Рейвена на асфальт. Из распоротого горла хлестнула алая кровь, смешиваясь с грязью и на глазах темнея.
У Вронского ослабели колени. Жестокая рвота обожгла гортань.
Соколы сделали круг над двором. Затем по одному приземлились возле Рейвена прямо в багровую грязь и настороженно огляделись.
Осмотрев труп, они едва слышно проклекотали что-то друг другу.
Вронский не разобрал ни слога. Это был знаменитый квиррр – боевой язык Соколов, которого не знали даже сокольничьи. Но когда они оба одновременно глянули вверх, на его окно круглыми, свирепыми, желтыми глазами, Вронского прошил озноб.
Он дернулся, чтобы бежать. И тут грохнул выстрел.
… Когда осели кружившиеся перья и пух, он разглядел два неподвижных тела, вповалку лежавших на Рейвене. Кровь забрызгала полдвора. Судя по тому, как их изодрало, это была картечь. Откуда она ударила, кто уберег оружие и боеприпасы после жестокой «охоты на охотников» – вряд ли сейчас было время разбираться.
Он лихорадочно оделся, взвалил на плечи рюкзак и кинулся вниз по лестнице.
Надо было пересечь двор. Если с Соколами прилетел кто-нибудь из Ночных, то ему все равно оставалось жить не слишком долго.
Стараясь держаться в тени, Вронский побежал, но вдруг уловил слабый звук из кучи кровавых перьев.
Непонятно почему – он не собирался никого спасать – Сергей остановился и подошел к ней.
Он не ошибся. Рейвен был еще жив. Слабое булькающее сипение шло из рваной раны на горле. Но круглый золотисто-черный глаз вдруг уставился на него и подмигнул.
Отвалив туши Соколов в сторону, Вронский наклонился над ним и разобрал тихий-тихий шелест:
– Знаю… х-ххх… будет нам… обед…
Потом шелест умолк. Глаз остановился и стремительно потускнел – как высыхающий камень.
Вронский погладил мокрую мертвую голову и встал.
До уходящих под землю ступенек он добежал без помехи. Стальную тяжелую дверь он несколько раз смазывал, поэтому, и замок и петли сработали в полной тишине.
В бомбоубежище стояла сырая холодная тьма. Луч фонаря выхватил штурвал запора второй двери. От комингса в разные стороны брызнули серые комки. Крысам не терпелось попасть внутрь. Но железобетон плохо поддавался даже их зубам. Когда Вронский подбежал к двери, из-за нее донесся тихий и очень жалобный звук.
– Сейчас, малыш, – прошептал он, – сейчас, потерпи…
Северные ворота были в двух с лишним часах пешего хода.
Глубокой ночью он подошел к титаническому сооружению из бетона и некогда крашеного кровельного железа. На фоне звездного неба едва различались черные фигуры Беркутов из внешней охраны, сидевших на гребне.
Вронский подошел ближе, молясь только об одном, – чтобы котенок не подал голос… Но тот, после трех суток взаперти, накормленный и обласканный, спал, угревшись за пазухой у Сергея. Двойное дыхание с такой высоты они вряд ли расслышат…
Его окликнули на воробьином, он ответил и прошел дальше, потому что ему разрешили. Надо было идти, пока получалось. Птицы летают везде. А люди везде проходят.
Задул сырой удушливый ветер. Звезды гасли одна за другой – надвигались тучи, клубящиеся ледяным дождем. Удача – Птицы не летают под ливнем. А я могу идти, когда угодно.
Говорят, все больше людей не хочет жить под Птицами. Я уже один из них. Есть еще тот, который стрелял в Соколов, хотя его не найти. Пусть я даже буду один такой, но я больше не могу.
А птицы пусть летают, как хотят и где хотят. Как летали всегда.
Владимир Аренев
В ожидании К
Это поэма героическая, побуждающая к совершению подвигов.
К.И.Чуковский
Крокодил был старый, кожа в шрамах, в шишковатых буграх, грязно-бурая. На левой лапе не хватало двух пальцев.
Люди проходили мимо, надолго не задерживались. Старались не смотреть в глаза, устремленные не пойми куда, старались не принюхиваться.
Пахло от Крокодила виргинским табаком.
Над Александровским парком бесцельно бродили тучи – тугие, комковатые, похожие на клочья свалявшейся шерсти. Город вторую неделю изнывал от жары. Дождя не было.
Крокодил расстегнул дорогой серый пиджак, вынул громадный портсигар и закурил, все так же глядя в никуда. Долго сидел без движения, только выпускал сквозь зубы клубы дыма. Человек близорукий мог бы издалека принять его за живую статую – из тех, что любят нынче ставить в парках да на улицах. Но воробьи на него не садились, и местные барбосы обходили стороной.
Ближе к трем на дорожке показался старик. Высокий, сверкающе-седой, шагал твердо, как на параде. К правой штанине прилип листок.
Какой-то карапуз вырвался вдруг из объятий мамаши и закосолапил к старику. Тот остановился, даже как будто с надеждой. Но карапуз протопал дальше и ухватил за шею громадного плюшевого жирафа с лотка напротив. Мамаша сложила мобильный, догнала карапуза, извиняясь перед лоточником, начала отдирать от жирафа.
Мимо старика прошла, даже не глянув.
Он сделал вид, будто роется в карманах, только поэтому и остановился. Наконец пригладил ладонью волосы и зашагал дальше. За спиной стоял рев до небес, дитя хачукало и лягалось.
На Крокодила он посмотрел мельком. Точно так же, как на статую Тигрицы чуть раньше и на скульптурную композицию у самых ворот зоопарка.
– Иван Корнеевич, – позвал Крокодил.
Старик замер. Резко обернулся.
– Не узнаете? – спросил Крокодил.
Он в последний раз затянулся и неловким движением отправил сигарету в урну.
Старик смотрел на него, сдвинув густые брови, сжав губы.
– Вернулся, значит? Я слышал, но решил, что опять врут.
– Но удивились вы сейчас не поэтому. – Говорил Крокодил ровным, безразличным голосом с едва заметным акцентом, то ли немецким, то ли польским. – Присаживайтесь, – он пододвинул к себе черную трость, освобождая место на скамейке.
– Зачем ты здесь? – спросил старик. Садиться он и не думал. – До сих пор надеешься на реванш?
Крокодил посмотрел на него с непонятным выражением на морде.
– Я здесь потому, что меня пригласили. Это ведь забавно, подумал я: взглянуть, как все сейчас, годы спустя… В конце концов – почему бы и нет. – Он помолчал и вдруг добавил, все тем же пустым голосом: – Что до реванша – какой еще может быть реванш, Иван Корнеевич? Не ждете же вы Второго Звериного восстания. Согласитесь, это и звучит-то абсурдно.
Хачуканье и рев за спиной вдруг оборвались. Старик оглянулся. Степенно вышагивавший по дорожке Жираф наклонился к малышу и что-то шептал на ухо, мягко и терпеливо, – тот слушал, замерев от восторга. Потом его посадили на спину дяди Жирафа и повезли к мороженщику. Мать карапуза невнятно благодарила, едва поспевая следом; прохожие улыбались.
– Вот видите, – сказал Крокодил. Достал портсигар. – Курить будете?.. Ну, нет, так нет. Так что же вас так удивило, Иван Корнеевич?
Какое-то мгновение старик, казалось, сомневался. Готов был сесть рядом с гостем и действительно рассказать обо всем. Но мгновение это прошло – старик решительно мотнул головой и, не попрощавшись, зашагал прочь.
Крокодил сидел и курил – недвижный, словно статуя. Наблюдал. Может, и ждал чего-нибудь. Ласточки метались у него над головой и по-прежнему растерянно бродили тучи.
Наконец в небесах громыхнуло. По морде Крокодила скатилась капля.
Шаркавшая мимо бабка, вздрогнув, воровато осенила себя знаком Медвежьей десницы.
Снова громыхнуло – и тотчас шелестящим шелковым потоком хлынул ливень. Крокодил даже не шелохнулся.
* * *
В коридоре было тесно и душно, пахло дешевым одеколоном, хлоркой и почему-то жженой резиной. Очередь жалась к стене, шелестела документами; на разговоры сил не было. Старик стоял, расправив плечи, ждал, как все; то хмурился, то вздыхал, то принимался смущенно разглаживать карманы пиджака. Наконец дождался – и, твердо чеканя шаг, вошел в кабинет.
В кабинете никого не было. Он сбился с шага, завертел головой.
По ту сторону зарешеченного окна шуршал ливень, уже на излете. Висел над столом портрет Президента, на стульях и в распахнутых шкафах громоздились горы серых папок. Запах жженой резины был здесь отчетливее, резче.
Из-под стола выглядывал краешек мохнатой ступни.
Старик кашлянул. Шуршание оборвалось – на столешницу легла ладонь, вполне человеческая, затем раздался негромкий стук, сразу за ним приглушенные ругательства. Наконец появилась голова – округлая, покрытая на макушке жесткой мышастого цвета щетиной. Ладонь потерла эту щетину, другая – с клацаньем поставила на стол треснувшую пепельницу.
Голова повернулась к старику и велела:
– Подайте-ка веник – там, в углу, за кулером.
Старик подал.
– И совок, пожалуйста.
Старик поискал и признался:
– Совка нет.
– Тогда… ладно. – Хозяин стянул со столешницы лист бумаги, зашелестел, заскородил им по линолеуму. Наконец выбрался из-под стола и – одна нога в мохнатом тапке, вторая босая – прошлепал к мусорному ведру. Ссыпал пепел и окурки, смял и бросил туда же листок.
– Документы все есть? – спросил, не глядя.
– Я как раз… – сказал старик. Заозирался в поисках свободного стула.
Хозяин вернулся к себе, заглянул под стол, проворчал: «Ах ты!.. и смердит же, ах, глупо как!..» – выпрямился и со вздохом упал в кресло.
– Документы, – повторил. – Список на дверях.
Старик помолчал, как будто что-то для себя решая.
– Если нет – тогда не приму, – добродушно сообщил хозяин кабинета. Он сунул в угол рта сигарету, пошарил рукой в поисках зажигалки, чертыхнулся и в третий раз полез под стол. Сел, щелкнул, затянулся.