– Управление позаботилось о наших. Вы наверняка сделали то же самое. Только у нас было больше шансов.
– Восемнадцать часов, – говорю я, – из Варшавского аэропорта до Нью-Йорка. И Бог знает сколько вы будете ехать до Лексингтона.
Американец замолкает. Потом говорит:
– Зачем вы только разобрали «Конкорд».
Мы добираемся до границы раньше, чем я думал. Стоит глубокая, непробиваемая темнота – должно быть около трех ночи. Перед кордоном – ничего, ни огней, ни людей, только жуткая очередь брошенных машин.
– Мне это не нравится, – говорит Крэйг. – Что смешного, Сантерр?
Я смеюсь, потому что понимаю, что вот сейчас, кажется, мы будем пробивать кордон угнанным автомобилем, то есть выбираться из Восточной Европы так, как это делают засветившиеся резиденты в старом кино, но не слишком ли поздно попадать в шпионский фильм?
И фигуры вырастают на дороге, у нас на пути, те, что и должны вырасти, с оружием в руках. В нормальное время мы бы остановились. Документы у нас обоих в порядке. Дипломатическая неприкосновенность.
– Не останавливайтесь, – говорит Крэйг.
– Не собираюсь, – я выжимаю педаль изо всех сил. – Мы едем домой, Роберт, понятно? Мы едем домой!
Это просто силуэты, безликое зло, преградившее дорогу, и непонятно, чего они хотят, ведь границы больше нет.
Вслед раздаются хлопки. Только бы не пробили шину. Их слишком много.
– Ну сейчас-то, Боже правый, зачем? – беспомощно говорит Крэйг. Машину кидает на ухабе. Крэйг открывает окно.
– Осторожнее!
Он высовывается. С чего бы им за нами гнаться, неужто в эту ночь им не хватает забот?
От выстрела разлетается заднее стекло. Глухо отвечает пистолет Крэйга.
Я пригибаюсь, грудью почти ложусь на руль. Здесь уже ничего нет, возможно, дома меня ждет темнота куда глуше, но я все равно должен успеть.
Хлопки прекращаются, уносится назад пейзаж, поставленный на быструю перемотку.
– Ф-фу, – говорю я американцу. – Мы в Польше.
Он развалился на сиденье рядом со мной. Нехорошо как-то развалился. Сосредоточенно смотрит перед собой и часто дышит. Пуля вошла ему в спину сбоку и застряла в левой руке. Я расстегиваю ему пальто и осматриваю рану. Выглядит страшно. Не знаю, смертельно ли. Если бы поблизости была хоть одна больница. Хоть один – как они это называют – чертов фельдшерский пункт. Но в округе даже домов нет. Только лес и снег.
Он обретает голос, начинает тихо ругаться себе под нос. Кое-как я перевязываю рану своим шарфом. Выхожу из машины. Снаружи шторм, ветер сбивает с ног. Даже если найду автомобиль, он вряд ли заведется.
Он заводится – маленькая доисторическая «Сирена». Кажется, что так просто хозяин ее не бросил бы. Все равно что бросать старого преданного пса. Что-то с ним случилось, с хозяином.
Я подгоняю «Сирену» почти вплотную к заглохшей машине. У Крэйга глаза полузакрыты, и он не реагирует, когда я зову.
Кожей я ощущаю, как уходит время.
Я с трудом вытягиваю Крэйга из салона. Сразу перетащить его в машину не получается. Я сажаю его на дорогу, голова бьется о железную дверь. Черт.
– Крэйг!
Ледяные капли падают ему на лицо. Я перетягиваю рану потуже.
– Роберт!
Он что-то мычит.
– Вы же не хотите подохнуть прямо здесь, в этой треклятой тайге, в таком холоде!
У него получается выговорить:
– Н-нет…
– Вот так. Думайте о Челси. Думайте о детях. Как их зовут?
– Сара… И К-келли…
– Очень хорошо, – я наполовину втаскиваю его за заднее сиденье «Сирены». В этот момент трясущийся корпус замолкает.
Ох, нет. Бордель. Нет.
Время уходит.
Я бросаю американца и кидаюсь за руль. Но машина больше не хочет никуда ехать. Крэйг стонет, не стесняясь. Ему, похоже, очень больно.
Сколько жителей в Польше? Уж миллион наберется, наверное. Миллион жителей, а мы с американцем – одни во всем мире, и не докричишься. Кажется, я понимаю, что такое конец света. Больше всего мне не хочется бросать его в этой пурге. Но зачем стараться, если жизнь пригодится ему только в ближайшие два дня? Мне могли бы сказать, что разница очень даже большая. Могли бы сказать о его семье. Я и сам себе это говорил.
Возвращаюсь к нему:
– Роберт! Мне нужно найти другую машину. Слышите?
Он давится своей болью. Ему не до меня.
Я полностью затаскиваю его на сиденье, на чье-то брошенное тряпье.
– А собака? У вас ведь должна быть собака? Как ее зовут?
Крэйг бормочет что-то – не то «Слаппи», не то «Флаффи».
– Отлично, – шарф стал совсем темным, и в тесном салоне воняет кровью. – Слаппи… Сара и Келли… Сара старшая, а Келли – младшенькая, так?
– М-м… – видимо, наоборот.
– Ясно. Знаете, что я вам скажу, Боб? Я думаю, нас надули с этим концом света. Я думаю, все будет хорошо. Скорее всего, наши с вами службы решили припугнуть русских и вывалили мощную дезу. Мы купились, как дети. А у вас дома все спокойно, Сара и Келли спят в своих кроватках…
Я не хочу, чтобы он видел, что я делаю. Хотя он, наверное, знает.
– А Слаппи – на коврике, и никто из них даже не догадывается, что вы решили вот так нагрянуть. Я вам клянусь, Боб, все так и есть. Мы дождемся утра и доедем до аэропорта, и вы увидите наконец семью. Все будет хорошо, Боб…
Его голова слегка дергается. Я убираю пистолет.
– Все будет хорошо, – говорю я в тишину.
Плотно закрываю дверь.
Машин больше нет. Какие-то остовы попадаются вдоль дороги, на них только на тот свет.
Я сделал все, что мог. Просто у меня было больше шансов.
Теперь у меня никого нет. Вместе с Крэйгом умерли Челси, ее дочери и собака Слаппи. Наверное, я последний человек на этой земле.
Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.
Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.
Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.
– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?
– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.
– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.
– А, – говорю я, – Надо же.
В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.
То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.
– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.
– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?
Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.
Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.
В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.
Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.
В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».
– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…
– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…
– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…
– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…
Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.
– Я вас слушаю, месье?
Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…
– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.
– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?
Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.
Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.
Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.
Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…
В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.
Ирина Малыгина
Полковник и Рождество
I
О приближении Рождества полковнику напоминают отметки в настенном календаре. Когда он в очередной раз зачеркивает дату на исписанном листе, его охватывает радостное возбуждение. Не то чтобы он верит в Бога, но в этот день надеется на Него чуть больше, чем во все остальные, вместе взятые.
«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».
И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.
Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.
Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.
Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.
Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.
Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.