Кунц тоже не бывал краток, когда объяснял мне, как именно и почему он ценит мое мнение. Вы понимаете, это ирония, горькая ирония. Он полагал, что не нуждается в моих советах. Может быть, он был прав. Он-то знаком с огнем, а я — нет. Но зато я чувствовал себя именинником, когда при мне Кунц объяснял то же самое другому играющему или — и особенно — кому-нибудь из Палаты мер. Меня-то он хотя бы выслушивал и старался быть мягким и терпеливым. С ними разговор был короткий и очень выразительный. Если бы речь шла не об играющем и огне, а о мужчине и женщине, я с уверенностью сказал бы, что тут говорит самая яростная ревность. Впрочем, я и сейчас могу сказать то же самое. Это была ревность.
Никогда бы Кунц не ревновал огонь к другому играющему или играющего — к огню. Это другой вид ревности, если вы понимаете, что я имею в виду.
Пока не доходит до советов, играющие очень тепло относятся друг к другу. Они любят собраться и провести вечерок вместе, попить пивка или чего покрепче, поговорить о всяком, даже об огне. Но лезть друг к другу с советами считается дурным тоном у лучших из них.
Только старые напыщенные хрычи из Палаты, забывшие, какими были они сами когда-то, и давно утратившие собственную связь с огнем, щедры на поучения.
Вот они-то и решили, что Кунцу необходимо усовершенствовать свое искусство. Вы понимаете?
И тогда появился Сорвейн. Потому что сорвейны — совершенство во всем по самой сути своей, и чем бы они ни занимались, они неизменно достигают совершенства.
Кунц, конечно, не пришел в восторг, когда узнал, что его допуск к огню теперь возможен только с одобрения чужака. Огонь выбирает своих очень рано. Допуск — дело наживное, и даже не все лучшие из играющих его имеют, огонь все равно касается их… Но допуск — это допуск, с ним надежнее. Те, кто имеет допуск, могут больше ничем не заниматься — их обеспечивают всем необходимым. Кунц играл так, что сам себя прокормить не смог бы, пожалуй. У него была семья когда-то, жена, двое детей. Кунц навещает их и сейчас. Марианна научилась не ревновать Кунца к огню только тогда, когда он стал жить отдельно.
Про сорвейнов слышали все, но мало кому приходилось их видеть, а уж что они представляют собой на самом деле, человеку так просто не понять. Даже то простое обстоятельство, что среди сорвейнов нет деления на самцов и самок, ускользает от человеческого восприятия с необъяснимым постоянством. Что уж говорить о тонкостях, для которых у нас просто нет аналогий…
Кунц был готов встретить советы и наставления сорвейна в своей обычной манере. Особенно потому, что чужак имел власть решать, сохранит ли Кунц свой допуск. То есть чужак имел право оценивать правильность ходов Кунца и наставлять его в игре. Вы представляете себе, что должен был чувствовать Кунц?
Но чужак не давал советов. Чужак просто показал ему себя, говорил с ним, дождался, когда Кунца позовет огонь, — пошел с ним.
Нет, не так. Это Кунц взял с собой Сорвейна, повел его в огонь. И Сорвейн смог пойти с ним. И Кунц принял его в свою игру как равного.
Это значит, что Кунц принял его в игру как самого себя.
Возвращаясь из огня, они подолгу спорили или, наоборот, высказывали друг другу свое восхищение. Тогда я еще радовался, слыша их беседы: сорвейн восхищался моим Кунцем! Кунц вызывал восхищение у того, кто сам является совершенством!
Нет, что Кунц — действительно выдающийся играющий, я понимал давно, я ведь слушал его рассказы всю жизнь… Но как бы вам сказать… мы же с ним когда-то сидели на соседних горшках, понимаете? Он для меня все-таки просто Куся, растяпа и лодырь, но очень душевный человек, друг, да, но…
Понимаете?
А тут — сам сорвейн, с восторгом рассказывающий, как замечательно, и тонко, и неожиданно, и необходимо каждое действие Кунца в игре. Нет-нет, были и замечания, и Кунцу они были — как иголки под ногти. Но Кунц решил себе, что будет слушать и принимать их — и слушал, и принимал. Ведь Сорвейн стал для него как бы им самим. Это Кунц так решил и сделал с собой такое — а Сорвейн оказался ему как раз впору…
Когда хрычи из Палаты попытались устроить Кунцу что-то вроде квалификационного экзамена, Сорвейн — а он совершенен и в гневе — не допустил этого. Он заявил, что такого играющего нельзя лишний раз руками трогать, тем более вмешиваться в его отношения с огнем; что если в игре Кунца есть какие-либо несовершенства, то Кунц сам еще всему научится — у огня.
И добился, чтобы Кунцу выдали бессрочный допуск.
Но это все было снаружи. А между ними — между Кунцем и Сорвейном — был только огонь.
Сорвейны образуют устойчивые пары. Друг с другом. Но что такое для сорвейна человек, даже играющий, даже очень неплохой играющий?
Я удивляюсь только одному: при всем понимании и сочувствии, которое было между Кунцем и Сорвейном, как чужак мог не видеть, что на самом деле происходит с моим другом? Как он мог не понимать, что такое было для Кунца — отдать свой огонь еще кому-то в полное владение? Это было все равно что отдать самого себя, а иначе ничего у них не получилось бы…
Если бы они, извините, занимались сексом, они не стали бы ближе. Конечно, совместные занятия сексом еще ничего не значат, да, но вы ведь понимаете, что я имею в виду?
По крайней мере, так было для Кунца. Для Кунца, который играет с огнем столько, сколько себя помнит, который играл с огнем еще тогда, когда даже не знал, что это — огонь…
Разве Кунц мог устоять перед совершенством? Перед совершенством, которое впустил в себя, как огонь, как себя самого? Теперь я все чаще думаю, что он просто принял его за огонь. За воплощение огня. Но с ошем возможно только играть, огонь только берет, а Сорвейн говорил с Кунцем, утешал и вдохновлял его, шутил и спорил…
Они были там на равных, только Кунц, Сорвейн и огонь.
И Кунц почему-то решил, что так будет теперь всегда. Он ведь — один из лучших играющих. Вы же помните: это означает, что он не выносит одиночества. Но одинок, потому что принадлежит огню.
И он вцепился в этого сорвейна всей душой.
Он даже не поинтересовался, есть ли у этого сорвейна пара. Сначала это было неважно, а потом — как спросить? Кунц больше всего боялся выдать свои чувства, ему казалось, что сорвейн тогда отдалится. И в то же время ему казалось, что для сорвейна все обстоит точно так же.
А Сорвейн улетел к себе, как только Кунцу выдали новый допуск.
Сорвейны, они просто помешаны на совершенстве и на распространении его во вселенной. Работа с Кунцем закончилась, и сорвейн отправился дальше.
А я остался с Кунцем.
Знаете, если уж начистоту, я прекрасно понимаю, почему Кунц так вызверяется, когда к нему с советами лезешь. И не только по поводу огня. Он ведь живет совсем по-другому, какие ему от меня советы? Я понимаю и не обижаюсь, когда вижу прикрытую вежливым вниманием скуку на его лице. Все, что я могу ему сказать о жизни, будет — о моей иди о вашей жизни, но не о нем. Там какие-то совершенно другие принципы лежат в основании, Кунц их знает, а я — нет. И ему бывает тяжело со мной, так же как и мне с ним. Никаких ведь нервов не хватит смотреть, как человек свою жизнь разрушает. Вот ушел от Марианны, работу бросил… Кто тогда мог сказать, что он получит свой первый в жизни допуск? Никто не мог, и он сам не мог. Он уходил от всего — в пустоту.
Он сидел голодный в неубранной, необставленной квартире, по-детски радовался, когда я приносил ему сигареты и еду, и твердил: «Это — цена свободы».
Я уверен: если бы он вообще никогда не получил бы допуска, он все равно не жалел бы о брошенной жизни. Жить без всего и с огнем он мог, а без огня — не мог никак.
Он рассказывал мне о своих играх, но я понимал, что всего он рассказать не может. Ему слов не хватит. С огнем не говорят, огонь чувствуют, и передать мне это чувство он не мог. И Марианне не мог.
А вот сорвейн… сорвейн был там с ним вместе.
А теперь с Кунцем остался я. Всего лишь я.
Сначала я вообще не понимал, что происходит. Вот только что вчера Кунц весь светился, был полон жизни, вдохновения и надежд. А сегодня — погас, замер, остановился.
Я пытался как-то развлечь его, разговорить. Но он, наверное, разучился растолковывать свои мысли и чувства, общаясь с сорвейном. Им-то между собой много ли слов надо было? Кунцу казалось, что слова вообще не нужны. Но, видимо, он ошибался. Или был прав, но в другом смысле. Тех слов, что у Кунца были для сорвейна, — действительно не надо было.
Мне они достались, эти слова. Я их из Кунца клещами вытаскивая.
— Разве тебе недостаточно того, что ты сам любишь? Недостаточно знать, что он есть на свете?
— Нет. Я хочу его для себя.
— Как это? Ты хочешь владеть и распоряжаться? Сорвейном?
— Нет.
— Ты хочешь жить с ним? Ты понимаешь, что он… ну, вообще не человек!
— Нет. Не в этом дело.
— Так в чем же? Ну, объясни, может быть, ты сам не знаешь, что тебе нужно, а когда скажешь — увидишь, что тебе этого и не надо совсем? Чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы он признал меня равным себе. То есть — прекраснейшим, лучшим из всего, что есть в мире, единственным, необходимым.
Он больше не играет с огнем, мой Кунц. Иногда мне удается вытащить его на улицу, и теперь он уже замечает красивых женщин, любуется ими. Но глаза его пусты. Нет, у него есть взгляд. И я благодарен ему за то, что он обычно смотрит в сторону.
Он говорит, что это пройдет. Огонь оставил его, а значит, позовет снова. И он пойдет в огонь как раньше, как всегда — один. Но теперь это будет уже не так, как было раньше, и одиночество его теперь совсем другое, и это, кажется, намного хуже.
Если вы понимаете, что я имею в виду.
Вики сидит на крыльце и чистит яблоки. Стружка падает в желтую миску, которая стоит прямо на земле. На Вики маленькая клетчатая юбка-разлетайка, белая футболка с пятками от травы и фруктов и браслет с медвежатами на левой руке. Правой пяткой она упирается в ступеньку, левой отстукивает рваный ритм по земле — шлеп-шлеп. Шлеп-шлеп-шлеп. Шлеп. Вики торопится — сегодня последний день лета и скоро придет Захар. Пирог надо успеть приготовить к этому моменту. Вообще-то, Вики никогда ничего не пекла, но уверена, что все получится как надо. Она достаточно прожила на свете, чтобы полагаться в таких вещах исключительно на свою удачу и интуицию.
А ведь еще нужно собраться. Собраться нужно, собы-бы-раться, собр-бр-бр-раться надо… нам собраться нужно, братцы, начинает мурлыкать Вики себе под нос и тут же чертыхается — ножик слетает с гладкого яблочного бока и врезается в палец. Палец оказывается во рту, а нож и яблоко — на земле. Впрочем, ненадолго. Порез небольшой, и, слизнув капельку крови, Вики снова принимается за работу. Стружка падает в желтую миску и немного на землю.
— Я уеду, — творит Анна. — Я уеду. Я не могу здесь больше жить.
— Угу. — Поль не поднимает голову, даже не отрывается от газеты. На матч он вчера не попал, хоть так результаты узнать.
— Не могу! — Анна щелкает по газете с обратной стороны. — Я здесь от тоски дохну, понимаешь?
— Угу. — Поль легонько морщится: Анна удачно попала как раз по статье.
— Уеду-уеду-уеду, — нервно повторяет Анна. — Уеду, черт возьми!
— Угу. Наши могли бы сыграть и получше. Халтурщики чертовы.
Анна встает из-за стола, складывает руки на груди.
— П-поль! — Анна начинает заикаться, нехороший признак. — П-поль! Ты меня с-слышишь?
— Угу. Каждый год одно и то же, уедет она. Нет, ну как можно было пропустить два гола подряд, а? За каких-то сраных десять минут, а? Вот объясните мне!
Анна несколько минут молча смотрит на закрытого газетой Поля. Словно надеется, что он сейчас оторвется уже от своего дурацкого чтива и скажет что-нибудь еще кроме своего дурацкого «угу».
— П-поль?
— Угу.
Ладно же. Анна решительно идет к мойке, под которой стоит ящик с яблоками — маленькими, невозможно кислыми, ни на что негодными шариками. Наклонившись, Анна быстро выбирает одной рукой несколько штук. Распрямляется и швыряет одно в Поля. Яблоко попадает в газету, пробивает насквозь листы. Второе — Анна не целится, даже не очень смотрит — впечатывается в стену над головой Поля. Бум! Третье ошарашенный Поль успевает перехватить прежде, чем оно стукнет его по носу.
— Анна! — Еще два яблока облетают Поля — одно справа, другое слева. Бум, бум! — Аничка! С ума сошла?
Бум.
— Ани!
Бум.
Поль подкидывает в ладони пойманное третье яблоко и, ухмыльнувшись, пускает его в Анну.
— Ой! — Зеленый снаряд пролетает рядом с Анниным ухом. Еще бы чуть-чуть… Анна замирает, уже было занесенная рука опускается, разжимаются пальцы. Очередное яблоко падает на пол, катится куда-то. Анна не смотрит.
— Вот тебе и «ой», — с легким смешком говорит Поль, встает из-за стола и идет к Анне. — Сдурела совсем, сестренка?
Она глядит на него бешеными глазами. Сейчас укусит, глупо думает Поль.
— Я уеду! — кричит Анна.
Поль кладет ладонь Анне на затылок и крепко прижимает ее к своей груди.
— Сдуре-е-ела, — тянет тихонько, ласково. — Ну куда ты уедешь? Куда?
Анна что-то отвечает, но ее совсем не слышно.
Отчего у меня такое хорошее настроение? — спрашивает себя Берта и, улыбнувшись себе, отвечает: дети уехали. Вчера уехали: Лизи и Ади в университет, Оличка (вот и она выросла, вот и она…) в колледж. Берта любит своих детей, и пусть только кто-нибудь посмеет усомниться! Но устает, господи боже мой, как же она устает. Трое, у каждого свой характер, у каждого свои привычки, радости-печали, мама, посмотри, мама, послушай, мама, пойдем со мной, мама, а давай, мама, сделай, мама, а чего-о-о он… Берта улыбается. Смешные они у меня, думает, балбесы. Устала.
Берта жмурится в солнечное окно и делает большой глоток из кружки толстого красного стекла. Яблочный чай, никому в доме такой не нравится, здесь вообще яблоки не в чести, поэтому Берта делает его только оставшись одна Очень редко.
Утром, едва проснувшись, сбегала в сад, к единственной яблоне. Набрала красных паданок. Ничего, что подбитые, обрезать чуть-чуть, да и все, — в чай же, не на праздничный стол. Потом долго искала маленький чайничек, еле нашла — Лизи убиралась, больше некому. Можно, конечно, и в большом было заварить, да только кто ж это пить-то будет? Нас теперь не четверо, думает Берта, я теперь одна. Одна… А хорошо-то как, да? Никому ничего не должна, сама себе хозяйка. Хочу — сплю, хочу — гулять иду, готовить не обязательно, уборки-стирки в десять раз меньше. Чай вот можно делать, какой хочется. У моего одиночества, смеется себе Берта, вкус яблочного чая.
Не оглядываясь, она тянется рукой назад, нащупывает радиоприемник, нажимает кнопку включения.
— …нце концов, — произносит радио приятным мужским голосом. — Ну что ты такое говоришь, Марго? Конечно я тебя люблю. Как же иначе?
Берта улыбается. Ади всегда бесится, когда она включает это шоу: мама, говорит он, ну мама же, как ты можешь слушать эту пошлятину? А Берте нравится, они смешные, эти человечки, состоящие из одних голосов. Трогательные, почти как живые.
— Марк, о Марк! — звонко отзывается приемник. — О Марк…
Глупый Ади, ничего-то он не понимает. Берта наливает себе еще чаю, снова на ощупь делает радио погромче, потом, устраиваясь поудобней, поджимает под себя ноги… И по привычке немножко испуганно оборачивается на дверь: Оличка насмешничает — ты как маленькая, мама, с ногами. Но Оличка уехала, и можно спокойно раскладывать свои пятки по всему диванчику.