А до конца рабочего дня всего два часа.
* * *
Прошла ночь долгая, выстеленная липким тягучим воздухом. И до рассвета сон, начавшийся в сумерках, не вычерпывался, не мелел, холодил душу подземными кодами, где ни рыб, ни страхов, ни красок не найти, да и не нужны они. И покладист день пасмурный на исходе ночи. А идти никуда не хочется… Это, правда, Софья поняла только доедая свой поздний завтрак. Потому что только тогда наконец вспомнила, что же ей нужно сегодня сделать. А ведь что-то посверкивало на задворках памяти: то ли обязанность, то ли обещание, то ли слово, данное кому-то зачем-то, когда-то, слово, которое нельзя взять назад. Но и вперед идти не хочется. То есть — идти не хочется вовсе. Никуда. И уж совершенно непонятно — зачем. Зачем? Если все, кого любишь, вернулись наконец домой и уже никуда не уйдут, не оставят тебя в гулком зимнем безветрии.
Софья еще вчера вечером, едва держась на ногах, расставляла книги на полки. Припоминая и ошибаясь, путая и находя все-таки место, узнавая и заблуждаясь — все как когда-то, ступень за ступенью, пролет за пролетом — ребристый путь от первой книги до книги, которую уже не закрыть, до книги, которая и не книга вовсе, а дверь… Домой. Невозможное слово. Слово, которое казалось невозможным все эти сквозные пустые годы, когда бьешься ежевечерне лбом о косяк двери, которая где-то… Которая где-то не здесь.
«А идти на встречу с Осипом-благодетелем нужно, — раздумывала Софья, натягивая шелковистый зеленый пиджак. — Хотя бы потому, что, в сущности, все равно… Все, в сущности, уже едино». И в три часа пополудни она вышла из дома, который только вчера наконец-то стал домом, и отправилась за тридевять земель — в «Крокодил».
* * *
Когда Софья вошла в обеденный зал, она, пожалуй, даже нисколечко не удивилась, увидев, что Осипа здесь нет. За длинноногими юбчатыми столами сидели несколько человек: какая-то торжественно-натянутая парочка за бесконечным салатом, веселые дамы за пышным десертом и одинокий сухарь над прозрачной лепестковой ветчиной. И никого больше, кроме двух лаковых официантов вдали. Словно что-то разладилось в древних песочных часах мира и земли небесные не сумели обратиться в лежалый песок под ногами, а маленькому Оське не удалось ночью просочиться через игольное ушко звезды, и он остался в безымянных тупиках памяти, так и не сумел совпасть с холеным господином из вчерашнего дня. И как-то само собой сложилось в голове — так же просто, как детская считалочка складывается: «Раз не пришел Оська сегодня в новое тело свое, то и нет его вовсе — этого нового тела. И все по-прежнему, все хорошо».
Софья выскочила из зала с похвальной поспешностью — никто из официантов так и не успел ей толком улыбнуться и броситься наперерез. Однако, сбежав по ступеням вниз, она на секунду замерла перед большой темной дверью бара. Словно дубовая дверь стала дымно-прозрачной, и Софья смогла различить и глубину, и холод, и безлюдье за дверью. И захотелось войти, и захотелось заказать такой же коньяк, какой они пили с Оськой давным-давно, на чьих-то там поминках. Софья невольно глянула на часы. И острие ровного часа переломилось надвое под ее взглядом. Софья потянула на себя тяжелую дверь и осторожно заглянула в полумрак бара. Но странно, не успело еще увиденное осесть в сознании, а Софья уже поняла, что дура она сегодня и никакой коньяк ей не поможет. В баре за дальним столиком лицом к двери сидел всего один посетитель. И ей даже не пришлось приглядываться, чтобы понять кто. «Я не уверена, что это ты, бестолковый Оська, но если это не ты, то счастлив мой бог. А так не бывает».
— Здравствуй, Осип.
Оська не то чтоб потолстел с того давнего сидения на поминках, но вчера в библиотеке показался Софье шире и глянцевее. Сейчас же — в сумеречно коричневом зале, освещенном рыжими бра, висящими на стенных панелях, как козырьки древесных грибов в темном лесу, — Оська виделся снова вытянутым, длинным, лиловым, каким в молодости, должно быть, выглядел его отец. Только у Якова Моисеича не было молодости. Не могло быть. Он так и не успел придумать свою молодость, даже для Софьи, а значит, ее не нашлось ни в книгах, ни в памяти, ни в серебристых сланцевых залежах фотографий из его письменного стола. А значит, молодости и вправду не было. Человек в баре походил на нечто невозможное в принципе, а потому пугал.
— Привет.
И здесь можно поставить безнадежное многоточие, тем более что повод есть. Из-за стойки всплыл бармен и сам пошелестел к сидящим, как покорный золотой сом. Софья заказала коньяк.
— С утра я сообразил, что ты, как всегда, попытаешься сбежать с обеда.
Софья смотрела не мигая в угольные глаза Осипа, словно они снова решили поиграть в гляделки. И Оська непременно опускал глаза первым, так уж заведено. Однако человек напротив, человек, в которого спрятался сегодня мальчишка в лоснящемся пиджачке, не отводил взгляда. Смотрел словно сквозь Софью, словно это не она, а он видит где-то вдали перепуганного ребенка, который никак не может выбраться из запретного леса, где из деревьев вылупляются светящиеся грибы. «Плохо, Яков Моисеич, мне совсем плохо, — взмолилась про себя Софья. — Оська бестолковый говорит, и говорит так, словно еще и думает при этом. А вдруг и вправду думает… Что?»
— Знаешь, я вспомнил, что ты никогда не оставалась у нас ужинать. Почему-то. Значит, и сейчас ты что-нибудь изобретешь, чтобы избежать обеда со мной. Ты ведь не изменилась.
Осип по-прежнему смотрел пристально и говорил негромко. Совсем не так, как давеча в библиотеке. И куда подевались любезность, снисходительность, лучезарность, пустословие, комплименты, какими обмениваются бывшие одноклассники, бесшумно расстреливая друг друга бумажными невидимыми пульками, так и не долетевшими когда-то до чьей-то перемазанной мелом спины. А сказал ведь вроде бы все то же: «Ты не изменилась». Однако сегодня это звучало вовсе не похвалой, а скорее диагнозом. И подумалось Софье, что Осип и есть тот самый песочный человек из огромных часов вселенной: он весь — зыбок и страшен. Много лет назад она попивала коньяк с Осипом номер раз, с которым можно было болтать, молчать, даже строить глазки, но отчего-то не хотелось ни одного, ни другого, ни третьего. Вчера в библиотеку вошел Осип номер два, который болтал, молчал, разглядывал стены, и ни того, ни другого, ни третьего можно было не замечать. А вот вышел из кабинета Марии Казимировны уже Осип номер три, совершенно незнакомый Осип, который ходил по миру, как по тренажерному залу, примериваясь и отмечая, выхватывая взглядом снаряды и грузы, каждый из которых — знаком, каждый из которых — по плечу.
Однако только нынешний — четвертый по счету Осип — смог вместить в себя Осипа первородного — безнадежно бестолкового Оську, сидящего под столом. Этот, четвертый по счету, сумеречный Осип оказался больше старого стола, накрытого пыльным сукном, больше гостиной с высоким зернистым потолком давней побелки, даже больше, пожалуй, самого дома, застывшего в ласковом парафине памяти. И был он зыбок и страшен, этот Осип. Но только он смог укрыть в себе мальчишку, которому отцом приходился век сей, а матерью — могильная плита.
— Я не сбегала, — процедила Соня. — Тебя просто не было в обеденном заде, вот я и решила заглянуть сюда. На всякий случай.
«Я знаю, что вру отчего-то, и знаю, что он знает, что я вру… До чего же ватно, до чего же ненужно все это, Яков Моисеич!»
Осип кивнул.
Нет, он не соглашался ни с чем, но он словно бы услышал сквозь ее обычную речь — иной, ее нутряной голос, которым она разговаривала с иным человеком. И Софья не выдержала:
— А ты ведь тоже совсем не изменился, Оська. Ты так и не научился улыбаться.
Осип перевел прищуренные глаза на окно в коричневых стеклянных наплывах, и губы его чуть изогнулись.
— Это не улыбка, Оська. Это ухмылка.
Теперь Осип посмотрел на Соню выпукло, прямо и почти зло, но промолчал, словно примериваясь, куда ударить.
Софья клацнула зажигалкой, затянулась и вместе с дымом выдохнула вбок:
— Что?..
«Я не могу позволить ему молчать и думать, Якоп Моисеич! Хватит и того, что бестолковый Оська уже со вчерашнего дня что-то там себе надумал».
— Что ты хотел мне сказать, спросить, узнать? Говори уж, раз встретились.
«Он не опасен, он просто надоедлив. Он, как и раньше, хочет выползти из-под стола и спросить нас о том, до чего ему нет дела. Или ляпнуть многозначительную чушь, которой его где-то когда-то кто-то научил».
— Что ты молчишь, Осип? Говори уж, если ты решил о чем-то со мной говорить. Я не думаю, что причинила тебе вред. И не думаю, что отняла у тебя нечто ценное. Ведь ты все равно решил сплавить книги не куда-нибудь, а в затрапезную районную библиотеку. Я там уже четыре года работаю и знаю, каково бы им пришлось с нашими-то читателями. А заменила я действительно почти все и почти точно. Даже две лишних книги по счету добавила. Единственный мой грех — Шекспир. У меня, конечно, тоже дома стоял многотомник, но некоторых книг не хватало. Я его купила у чернокнижников, и мой Шекспир куда затрепаннее, заношеннее, зачитаннее, даже некоторых страниц не хватает. Но за четыре года моей работы в читальном зале — а только там ему и место — ни один чтец журналов не попросил старика Вильяма. И если я просижу в читалке еще тридцать лет, то и не попросит. Но ты не волнуйся, я часто захожу в букинистический и рано или поздно, но все исправлю, — тараторила Соня, словно и не было парафиновых безвкусных лет, будто она все еще дурит голову, заговаривает зубы, сбивает с панталыку бестолкового, бестолкового, бестолкового Оську, будто она снова пытается загнать его под стол, как загоняла в детстве.
Человек напротив старался уклониться от дыма, как если бы сами Сонины слова стали дымом и туманили, морочили воздух перед ним. Человек напротив даже приопустил веки, чтобы Софья не могла заглянуть ему в глаза, как в книгу. Ведь он сильнее, он знал, он помнил: он старше и сильнее. И единственное, что мешало ему сейчас уравновеситься, — дым, пустой дым пустой девчонки, играющей в пустые игры. И песочный человек не выдержал, выложил на стол стиснутые белые кулаки и заговорил.
— Что это за игры, Сонечка? — усталым голосом вопрошал злой Оська. — Знаешь ли, тебе уже под тридцать, а ты все еще юбку просиживаешь в библиотеке и развлекаешься мелким книжным воровством.
— Уж не собираешься ли ты меня прижучить? Может, в полицию решил заявить? Так ты лучше Марии Казимировне пожалуйся! Старуха загнется от разлития желчи, но сначала выгонит меня в три шеи. Чем плохо? Око за око. Тебе и с полицией связываться не нужно будет. Ты же понимаешь, что за мелкое книжное воровство, причем не воровство даже, а так, хулиганскую мену — шило на мыло, мне вряд ли сильно достанется. И все, что я потеряю в обоих случаях, это любимую работу. Ну, книги, положим, отберут…
Осип очень громко переставил свой фужер.
«Все, кажется, вот на этой ноте стоит заткнуться», — спохватилась Софья и замолчала, но посмотреть прямо в глаза Осипа не рискнула Уставилась в окно. Впрочем, какое уж там окно… В баре витражные заслонки, а не стекла. Впрочем, какие уж там витражи — так, дешевка, разрисованное стекло, и краска на подоконнике потрескалась… Но куда смотреть прикажете? Ай как Софья жалела в эту минуту, что черт дернул ее заглянуть в бар. «Ведь могла выпить и дома, — корила она себя. — А Осип — благодетель, даритель, серьезный человек — не стал бы звонить. Ни в библиотеку, ни домой, даже если бы помнил мой номер. Ниже его достоинства. А сейчас Оське пришлось вдохнуть глубоко и, вероятно, досчитать до десяти — или что он там себе вытворяет, чтобы снова превратиться в полированный дорогой шкаф темного дуба?..»
— Зачем ты это сделала? — теперь уже спокойно спросил Осип, и Соня все-таки на него посмотрела. И вдруг почувствовала то, чего не ожидала от себя сегодня, — жалость. Нет, конечно, Осип взял себя в руки, и любому со стороны показалось бы, что все в порядке, что у него — все и навсегда в порядке. Любой бы так подумал. Но не Соня. Теперь она не спешила отвечать. «Ведь белки у несуразного Оськи в красных прожилках, веки отекли, и губы уж как-то совсем серо сжаты. Похоже, что спал он сегодня хуже, чем я. Если спал вообще. А на что ему-то смотреть в темноте своей бессонницы? У него ведь нет дома. И никогда не было». И поняла Софья, почему так долго и так тускло-верно дружила со школьным дурачком в заношенном пиджачке.
— Эти книги мне дороги. Вот, собственно, и все.
— Ты хочешь сказать, что один из нас скотина? — почти ласково спросил Осип.
И слышалось в его словах нечто худшее, чем обида.
— Осип, я же не пытаюсь узнать у тебя, почему ты решил отдать библиотеку отца. У тебя могут быть любые причины поступать так. Я не вправе тебя судить, да и не сужу. Зачем же тебе знать?
— А вот представь себе — интересно.
— Ну хорошо, мне дороги не столько книги, сколько память о Якове Моисеиче.
— А что ты знаешь о нем, Сонечка? — презрительно проговорил Осип.
«Все. Осторожно». Теперь уже Соня принялась считать про себя до десяти. До десяти страшных ночных змей, от которых нет спасения нигде, кроме как в доме, куда поднимаешься по сухим ступеням старых книг.
— Знаешь ли ты, к примеру, что уважаемый Яков Моисеич был сумасшедшим?
Соня резко качнула головой и затянулась наждачным дымом.
— Не знала? — поднял бровь Осип. — Он, кстати, уже и на пенсию уходил со справкой. Пять раз валялся в дурке после того. И чем дальше, тем гуще у старика шиза разрасталась. Не знала? И дважды электрошоком бомбили, и нейролептики в буфете не переводились, даже когда его домой отпускали. Для тебя это новость? А то, что он ночами шатался, и в лесу пропадал, и… Знаешь, как он с девицами заигрывал, когда его косило? Нет? Так его же едва на пожизненное не положили за эти подвиги! Еле родственники отмазали. Помнишь, сколько страшных баек рассказывали о Петровском лесе? Про головы отрезанные, про психа, который у протоки прячется, когда мелочь пузатая купаться ходит? Помнишь?
Софья не отвечала.
— Так вот, Сонечка, дыма без огня не бывает. Я с этим лесным психом жил под одной крышей. А знаешь, почему мне нравилось, когда ты к нам приходила?
Софья все еще молчала.
— Он при тебе становился почти нормальным. Не бубнил себе под нос, за тополиным пухом под потолок не прыгал и даже ширинку иногда застегивал.
Сказав последние слова, Осип замолчал. Словно только сейчас понял, что Софье, собственно, хватило. А она уже сама не заметила, когда начала качать головой, как игрушечный поваренок.
(Вцепляйся не вцепляйся в юбку, уже не поможет, девочка. И все уже вспомнилось. И то, что чушь Яков Моисеич говорил не только в тот день, когда ты пришла ему сказать о своем отъезде в Питер. И раньше бывало, случалось. Только ты почему-то его слова тогда чушью не считала. Глупость, конечно, но и сейчас тебе страшно думать, что такие хорошие слова может говорить только больной. Напрочь больной человек. И тебя это мучает?.. Да?..)
«Да, меня мучает. Этот большой правильный Оська умудрился сегодня меня измучить посильнее, чем покойная мама в свои лучшие деньки. Но в одном большой дядька прав — мне уже скоро тридцать, и теперь я знаю, что вовсе не обязательно кричать от боли. Можно и по-другому».
— Осип, а по-моему, тебе же самому лучше думать, что все байки про лес — байки, не больше.
— Что ты хочешь сказать? — прищурился Осип.
Кстати говоря, почти по-доброму прищурился. Ведь кто бы там и когда бы ни сидел под столом, прячась от полоумного старика, теперь забраться под стол лучше вот этой сероокой телке не первой свежести, которая и без того скукожилась напротив. Просто дурочка захотела на себя эдакий нимб примерить. Нимб светлой памяти одного старого придурка Не вышло.
— Ты на него очень похож, — неожиданно и радостно произнесла Соня, засовывая сигаретную пачку в карман. — И не только лицом, Осип. Знаешь, я ведь в детстве почти никого и не слушала, кроме Якова Моисеича. А сегодня я словно вернулась на четверть века назад и снова услышала его голос. Только слова — другие.