Кельтская волчица - Дьякова Виктория Борисовна 2 стр.


Арсений с нежностью сжал руку сестры:

— Ну, что ты, Лизонька? Отчего ж нам не ехать? Всего-то за волками. Скоро обернемся.

— Сон, сон дурной вышел мне, — призналась Лиза, опустив голос. В темно-голубых, широко расставленных глазах ее блеснули слезы: — А мне нянька Пелагея сказывала, что не к добру то…

— Что ты, Лиза, какой сон, право, — отмахнулся от нее Федор Иванович, усаживаясь за покрытый зеленым сукном массивный дубовый стол, — что за бабья дурь? Пелагея твоя давно уж из ума выжила. Ты ж сама подумай, она еще меня самого в колыбели качала, так чего ж у нее в голове, почитай сто лет скоро старухе-то.

— У бабушки Пелагеи мысли светлые, — вступилась за любимую няню Лизонька, — она многое знает и помнит, что в этих местах прежде случалось. Мне вот нынче увиделось во сне будто конь по синей траве скачет — а на нем ни гривы, ни хвоста, весь он безволосый, только оскал зубов блестит. Я проснулась в испуге, плачу. А бабушка Пелагея расспросила меня, и сразу к иконам молиться — к смерти, к смерти твердит, конь тот. Я к ней кинулась, спрашиваю, как же избежать несчастия. А она мне говорит, если рожки змеиные заварить…

— Ах, уймись, Лиза, — не утерпев, прервал старшую дочь князь Федор Иванович, — ну, какие, право, рожки. Что ты вечно повторяешь за темной старухой ее россказни. Для чего я к тебе французскую гувернантку приставил, чтобы просвещению тебя учила. А ты все рожки, на золу подуй. Ступай, оденься — ка лучше к завтраку, и матушке Елене Михайловне скажи, чтобы поскорее на стол накрывали, торопимся мы очень.

— Не верите?! — голос Лизы прозвенел высоко, в нем промелькнули рыдания: — А известно ли Вам, папенька, что за дом там на окоеме стоит, на островке посреди болот? Мне бабушка Пелагея про него все сказывала. Там давно уже монах жил отшельником. Так его живьем в землю зарыли. И с тех пор душа его обидчиков своих ищет…

— Верно. Верно говорит барышня, — подал голос Ермило, все еще стоявший у дверей.

— Хватит, — Федор Иванович пристукнул ладонью по столу и в раздражении нахмурил брови: — Наслушался я вас, довольно. Ступай, Лиза, как велено тебе к матушке, на стол накрывайте скоро. А ты, Ермил, собаками пока займись и лошадей готовь…

— Если так, я сама с вами отправлюсь, — собравшись с духом, проговорила решительно Лиза. Она немного побледнела, глаза сделались темнее, а тонкие руки, сжимавшие концы шали, вздрагивали: — я не останусь здесь. Я поеду с Вами, папенька.

— Да ведь тебе нельзя, — вступил в разговор Арсений, — матушка еще давеча вечером за ужином говорили, что тебе никак нельзя…

— Нет, я поеду, непременно поеду, — настаивала Лиза: — Ермило, — повернулась она к доезжачему, — вели и мне седлать, а Данилка пусть и мою свору выводит.

— Будет сделано, Елизавета Федоровна, — смущенный ее напором, Ермило попятился. Ему и так-то было тяжко находиться в тесной по его представлению комнате, но иметь какое-либо дело с благородной барышней — и того тяжелее. Доезжачий опустил глаза и поспешил выйти, как будто все это его не касалось вовсе. Лиза же, бросив сверкающий еще не просохшим слезами взгляд на отца и брата, выбежала вслед за ним. Федор Иванович и Арсений остались в кабинете вдвоем, в молчании…

* * *

Первые лучи солнца проскользнули над озером, рассеивая туман, и Командор Третьей Стражи задернул темно-вишневую штору на окне, не допуская солнечный свет в комнату. Четыре свечи на его столе горели вновь, а на начищенном до блеска блюде неспешно катались два крупных топаза — черный и ярко-зеленый. Перегоняя друг друга они плели затейливые узоры, из которых вот-вот должна была сложиться картина, которую терпеливо ожидал Командор. Он смотрел на камни сверху, наклонившись над блюдом, и несколько мгновений еще оно отражало его: резко выделяющиеся высокие скулы на сухом и узком лице, глубоко посаженные глаза, волевой подбородок — образ выдержки, как будто лишенный страстей и житейских желаний, чуждый любых слабостей. Время от времени Командор подбрасывал на блюдо щепотки золотистого песка, который доставал из кожаного мешочка, висевшего у него на поясе. Но вот медь подернулась голубоватой дымкой, два топаза сошлись в одной точке, приобретя одинаково гранатовый цвет.

Командор склонился ниже. Он знал, темно-красный цвет топазов предупреждает о том, что опасность уже близка. Выступая из завитков тумана ему открылась заросшая пожухлым камышом равнина, посреди которой виднелся остров. Когда он приблизился, стало очевидно, что находится остров на болоте, но вокруг его окаймляет довольно широкая полоса темно-коричневой воды, совершенно чистой.

Сам остров представлял собой несколько холмов, на которых виднелись строения, давно заброшенные, но ясно свидетельствовавшие о жизни, которая шла здесь прежде. Смешение времен, какое редко встретишь, открылось Командору на затерянном в болотах клочке земли.

Старорусские бревенчатые терема, усеянные по островерхим крышам некогда золочеными шариками и петушками, чередовались с массивной каменной кладкой более поздних строений. Густой кустарник обильно распространился по острову, но около почерневших от времени деревянных стен еще виднелись кучки увядших по осени одичалых цветников.

Облицованная мрамором арка, прорезанная глубокими черными трещинами, начинала тропу, ведущую к разрушенному зданию под античным портиком. Задняя часть строения, как виделось, была полностью разрушена, крыша провалилась, почерневшие балки вздымались к небу из руин. Покрытые копотью стены говорили о том, что здесь когда-то был сильный пожар, опустошивший дом — когда-то очень давно, потому что обильные болотные сорняки успели уже вернуть себе некогда утраченные законные владения. Казалось, природа кропотливо занимается вязанием, чтобы затянуть нанесенные людьми раны.

Сдвинувшись с точки, два топаза параллельно друг другу двинулись вверх. Преодолев изображение античного павильона, они остановились на небольшом, поросшем мхом строении округлой формы, которое ограждало несколько проржавевших звеньев кованой ограды. Здесь сильно столкнувшись, оба камня вспыхнули ослепительно-красным, завертелись на месте, и изображение с блюда исчезло. Все снова затянул голубоватый туман, постепенно темнеющий до фиолетового.

Сняв с нависавшей над столом полки широкий бархатный короб, Командор открыл его. Осторожно сложил в него блюдо, позолоченные подсвечники и два камня-разведчика.

Его комната когда-то служила для приема важных гостей. От остальных покоев ее отделяла массивная дверь, окованная по-старинке железом. Кровать под бархатным балдахином, поставцы с сердоликовыми и яшмовыми чашами, золоченые светцы по углам. Вдоль стены — огромный сундук, обитый почерневшими от времени серебряными медальонами. Таково было убранство обиталища Командора.

Большой очаг чернел широким зевом в противоположной от окна стене. Дымоход украшал круглый барельеф с высеченным на сердолике лицом Медузы. Волосы завиты в кольца как у змеи, веки опущены, рот открыт… За очагом имелся едва заметный механизм, который позволял попасть во внутренний ход. Каменная плита, довольно внушительная, вращалась на шарнире, причем так легко, что и ребенок справился бы с нею.

Она приводилась в движение рычагом и находившейся под узкой лесенкой, ведущей вниз веревкой, за которую надо было тянуть и тогда открывался проход, куда беспрепятственно мог пролезть человек даже вполне крупного сложения. Когда же ход закрывали, каменная плита вставала точно так, что найти это место со стороны комнаты было невозможно, как невозможно было и открыть каменную плиту толчком, поскольку ее держал рычаг.

Скрыв бархатный короб с его драгоценным содержимым за поблескивающей полировкой головой Медузы, Командор подошел к окну и отдернул штору. Посмотрев несколько мгновений на огороженный заметом птичий двор, где прежде суетились за утренним пшеном курицы-несушки и важно расхаживали напыщенные многоцветные индюки, а теперь все было пусто и развалено, он направился к двери и толкнув ее, вышел из своих покоев.

* * *

— Вы только вообразите себе, ma chere Helen, как нынче придумали справляться с морщинами, — едва войдя в столовую, мадам де Бодрикур, прозванная дворовыми князя Прозоровского Буренкой, затараторила от порога, привлекая всеобщее внимание: — Только из Петербурга прислали, — мелко завитая, как пудель, которого она держала под рукой, мадам помахала над головой журналом, — раздел «Венерин туалет» называется. Так вот, чтобы морщин на лице не было, надобно его печной сажей мазать, а потом смывать ледяной водой!

Услышав ее рецепт, Арсений не удержался и прыснул от смеха за столом. Но встретив строгий взгляд матери, извинился и встал, предлагая Буренке стул. Обиженно поджав губы, что никого не впечатлило ее сообщение, француженка уселась на обычное свое место, напротив хозяйки. Откинула черный с алой оторочкой шлейф платья, и белый пудель по кличке Фри, с тремя алыми бантами между ушей, тут же улегся на него.

Потеряв всех своих родственников в кровавой драме французской революции, мадам де Бодрикур давно уже поселилась в России, устраиваясь воспитательницей то в одну, то в другую состоятельную русскую семью. Князю Прозоровскому ее рекомендовал все тот же старый знакомец Александр Михайлович Белозерский.

Мадам де Бодрикур явно скучала на Андоже, но не имея средств к существованию, вынуждена была смириться с неизбежным. Когда-то в юности Жюльетта де Бодрикур славилась красотой — не утратила она привлекательности и десятилетия спустя. Вечное черное с алым, излюбленное француженкой сочетание в одежде, удивительно шло к ней: красное гармонировало с неяркими коралловыми губками, черное же подчеркивало глубину темных глаз и лилейную белизну кожи, казавшуюся в струящемся из окон розоватом утреннем свете полупрозрачной.

Княгиню Елену Михайловну Жюльетта часто жалела — по ее мнению та вела жизнь полную внутренних страданий, постоянно старалась угодить мужу, излишне много терпела от него, а от того и хворала постоянно. Имей Жюльетта хотя бы половину того состояния, которое принесла княжна Волконская в приданое Прозоровскому да еще столько влиятельных сородичей в Петербурге, она бы на ее месте не стала бы и дня мириться, она бы все поставила на свои места, прижав супруга под каблук.

Но больше всего мадам раздражала духовная наперсница княгини, неразлучная спутница ее Андожского бытия, монахиня Сергия, приходящая из расположенного неподалеку Спасо-Прилуцкого монастыря. Вот это уж никак не удавалось уразуметь деятельной француженке: как можно всю жизнь просидеть за монастырскими стенами и целыми днями стенать перед иконами. К тому же, ладно бы была какая дурнушка собой. Как раз вовсе наоборот: ровесница Буренки, матушка Сергия вполне могла бы и поныне потягаться с ней внешней привлекательностью.

Однако, недовольство француженки всегда оставалось скрытым. Матушка Сергия отвечала иноземке вполне взаимной холодностью и почти никогда не вступала с ней в разговоры, даже когда они оказывались, как теперь за одним столом. Уверенная в превосходстве своего просвещения над прочими дамами в Андоже, Буренка в застольных беседах нередко старалась показывать свои познания. Она всегда завладевала беседой и выдвигала некую научную проблему, по которой с ней никто не мог поспорить — так и разглагольствовала часами.

Сейчас же, обиженная смешком Арсения, мадам де Бодрикур хранила молчание. Она не произнесла ни одного слова, почти не притронулась к пирогам с зайчатиной и горячим левашникам, которые подавали у Прозоровских нынче к утреннему чаю. На ее бледном лице застыло выражение почти безысходного отчаяния. Видя в каком напряжении находится гувернантка, княгиня Елена Михайловна, прервав пространные рассуждения мужа о грядущей охоте, попробовала рассмешить француженку:

— Мне давеча письмом брат рассказал, — начала она, — как один поручик подал государю Александру Павловичу прошение, мол его безвинно продержали в сумасшедшем доме почти год, а он вовсе и не таков. А потому просит освободить его, и о том еще опубликовать в газетах.

— Вот как! Так и написал? — добродушно усмехался Федор Иванович, — чтоб в газетах прописали, что зазря его в сумасшедшем доме продержали? На всю столицу?

— Да так и написал к государю, — подтвердила Елена Михайловна, разливая из самовара чай.

— Как же фамилия молодца?

— Да я ж не помню, — княгиня протянула мужу чашку из севрского фарфора с вензелями государыни Екатерины Алексеевны, Петр Михайлович мне фамилию его в письме назвал, так только глянуть надобно.

— И что же ответил государь? — живо поинтересовался молодой Арсений, — удовлетворил прошение?

— Да нет, — покачала головой Елена Михайловна, — велел отказать, от того, что в просьбе поручика здравого рассудка не углядел.

Все рассмеялись, разговор плавно перетек в пересказывание петербургских анекдотов, свежих и не очень. Только Буренка по-прежнему хранила молчание. Она изредка вымученно улыбалась на шутки, да то и дело бросала взгляды на Лизоньку, сидевшую рядом с матушкой Сергией, а та бледнела под взглядами воспитательницы, и не выдержав, схватила монахиню за руку, опрокинув при том чашку с чаем на шитую мелкими васильками белую скатерть.

Всхлипнув, Лизонька выбежала из-за стола. Разговор стих. Обменявшись встревоженным взглядом с княгиней Еленой Михайловной, матушка Сергия последовала за девицей. Она нашла ее на любимом месте обеих сестер Прозоровских — на широком старинном сундуке, стоявшем в сенях перед девичьими светелками, где обычно на пестром тюфяке, задернутом вязаным одеялом спала их няня Пелагея Ивановна. На все расспросы монахини, Лиза лишь трясла головой, отворачиваясь и шептала: — Я боюсь ее, спасите меня, спасите…

— От чего же, милая моя? Отчего? — приподняв длинные полы рясы, Сергия присела рядом с девушкой и обняв, прислонила голову ее к груди, почти к самому золотому с эмалевой инкрустацией кресту, висевшем у нее на золотой цепи, — уж давно приметила я, что погрустнела ты, красавица моя. В церкви глаз к образам не поднимаешь. Я ж тебя от самой колыбели помню — смешлива всегда была, говорлива, а теперь слова лишнего не вытянешь из тебя, все в светелке за вышиванием сидишь. Что гнетет тебя, дитя мое?

— Я и сама не ведаю, матушка, — призналась Лиза, взглянув в темно-синие внимательные глаза монахини, — только бабушке Пелагее признаюсь, а уж матери с отцом и заикнуться не решилась бы. Только как появилась у нас в доме Бодрикурша, страшно мне, неуютно как-то и днем, а ночью и вовсе ужасом оледенею, бывает…

— Что ж мадам де Бодрикур плохо учит тебя? — спросила у нее Сергия, — излишне строга с тобой? Так о том надобно князю, отцу твоему, сказать, он ей и укажет.

— Нет, не то, — затрясла головой Лиза, — вовсе не то, матушка. При занятиях мадам терпелива и снисходительна ко мне. Многое известно ей, и в истории, и в математике, и в живописи. Иногда, верно, выскажет раздражение, когда излишне долго раздумываю я или задание нерадиво подготовлю, но после сама извиняется за гнев свой. Поначалу я в ней вовсе Души не чаяла, а вот с некоторое время назад, — Лиза остановила свою речь и в тревоге оглянулась к Дверям, словно боялась, не подслушивает ли кто. Потом же, прислонившись почти что к уху матушки Сергии, продолжила шепотом: — с некоторое время назад она, Бодрикурша эта, ко мне по ночам в спальную горницу хаживать стала.

— Что? — удивленно переспросила монахиня, — это ж зачем еще?

— Не знаю, — всхлипнула в ответ Лиза, — я все окна закрою, дверь запру. Бабушку Пелагею попрошу прямо под дверями на перину лечь, чтоб никого не впускать. А ночью глаза открою, глядь — а она опять у постели моей сидит. И притом нутром — то понимаю я что она передо мной, а вот по виду внешнему так вовсе бы и не признала. Вроде она, а то и не она совсем…

— Так, так, так… — проговорила Сергия, нахмурившись, — и что же она говорит тебе?

— Ничего, молчит. Над головой ее Луна стоит. Сама словно светится вся заревом кровавым изнутри. Порой глянешь на нее — одна голова при ней, а то вдруг и расстроится. Потом снова сойдется все в одну. Я к ней, со страхом спрашиваю: «Мадам, мадам, что Вам нужно — то? А она молчит. Смотрит, смотрит чернющими глазищами. А потом раз — и нет ее, исчезла вся. И только ворон серый на окне в ставенку клювом стучит.

Назад Дальше