Ржавое зарево - Чешко Федор Федорович 5 стр.


— Все я поняла.

Тяжкое, склизкое от жира железо так и норовило вывернуться из ее рук — пытаясь удержать клинок, ильменка едва не воткнула острие своему коню в холку.

— Все я поняла, — повторила она, сопя от напряжения. — Ты бы еще хуже себя обязал, когда б отказался. Нельзя оттолкнуть, если с чистой душою дарено… Да забери его у меня — изувечусь же!

Вот ведь… Другая бы и в голову допустить не посмела, что можно сунуться вперед мужика. А эта… Не способен Мечник принудить себя держать рыжую наузницу в строгости, как должно мужу бабу держать. Она и пользуется…

Вздохнув, Кудеслав протянул правую руку и сомкнул пальцы на железном опеньке. И сказал горько:

— Даже словами я им не отблагодарствовал…

А Векша рассматривала на просвет сыромятину и сокрушалась:

— Вовсе не годится для путного дела: прорех да прорезов много… Слышь, ты меч прямо так, голым, везти собираешься? Как бы ненароком не поранить себя или коня — ножен-то нету! Может, лучше обратно замотаем?

Она озабоченно глянула на Кудеслава, и, будто бы лишь теперь уяснив смысл его последних слов, проговорила тихонько:

— Не кручинься, они поймут. Уж Зван-то — ежели он хоть вполовину таков, как о нем говорят, — поймет непременно.

Мечник вздохнул и сильно потер лицо свободной ладонью. Впрямь кручиниться поздновато. Случившееся случилось, и не возвращаться же теперь, не выкидывать же негаданно доставшееся оружие! Ишь ведь как искрится добрый клинок! Поистине Зван наделен могучей неявною силой; поистине даже среди немыслящих себя без ратного железа урманов редки кователи этакого уменья. А уж в здешних местах второго Звана попросту не сыскать.

Завороженный изморозным сверканьем клинка Кудеслав, позабыв обо всем, оглаживал его восхищенным взглядом. От крестовины к носку, от носка к крестовине…

И вдруг Мечника словно батогом меж лопаток хлестнули. Близ крестовины он неожиданно разглядел два еле намеченных, почти незаметных знака, один из которых казался отраженьем другого.

Знаки эти были так похожи на ведовские наузы, что у Кудеслава мучительно затрепыхалось в груди. Неужто и этот меч — лишь лакомая приманка? Почему же сразу не распознались наложенные на оружие чары? Белоконево заклятье на старом своем мече небось мигом почуял, а тут…

Зван.

Могучий кудесник Зван.

Не оттого ли Ковадло так скомкал прощание, не торопился ли он удрать, покуда не раскрылась Званова хитрость?

Видя, как внезапно пополотнел Мечник, Векша заставила своего коня чуть ли не вплотную подшагнуть к Кудеславову, а сама, немыслимо вытянув шею, так и прилепилась взглядом к обнаружившимся на клинке знакам. А потом сказала, сникая да отворачиваясь:

— Это ведовство, только вовсе оно не страшное, — голос ильменки сделался вдруг чужим, мутным каким-то. — Просто ворожба. На легкий и добрый путь.

Рыжая наузница шмыгнула носом, принялась внимательно рассматривать вершины деревьев. И добавила глухо:

— Путь, значит. Тебе — меч-то твой! Туда и обратно. Так-то вот: и обратно. Понял? «Зван часто заранее ведает, когда что станет надобно» — так, что ль, сказал Ковадло?

Она снова шмыгнула носом, утерлась рукавом, опять шмыгнула и снова…

— Я так и знала, — прорезалось наконец сквозь это шмыгание. — Так и знала. Надумал отвезти меня к родне, а сам… сам — назад, сюда. По-заботливому, значит, решил… Ну и ладно. И пускай. Не заплачу, понял?!

Это «не заплачу» Векша давила уже сквозь откровенные всхлипы.

А потом сквозь них, всхлипы эти, пошло давиться что-то уж вовсе ни в требу, ни на потребу:

— И не надо мне заботы твоей, в подачку кинутой! Сама доберусь! Тебе назло — доберусь! Сдыхаться… Поглядим еще, кто кого! Я, может, там, дома, мигом найду себе… Даже искать не стану — свистну только! Небось не забыл еще… еще… еще он и тебя, подстарка, получше! И умелец твоего получше! Не людей убивать умелец, он такого умелец, про какое в ваших зверьих чащобах и не слыхивали! Ему, может, краса важнее любой ущербности, а уж красы-то у меня станет! Какими глазами глядел, убивался как… Небось не забыл! Небось только улыбнусь поласковей, и он… А я… А ты…

Ошарашенный Кудеслав на несколько бесконечных мгновений так и застыл с поднесенным к лицу мечом. А потом вдруг всей тяжестью тела, всей силой короткого, но по-боевому злого взмаха свободной левой руки вышиб распалившуюся наузницу из седла наземь.

Стремительным мимолетным взглядом скользнув по барахтающейся в траве ильменке (цела вроде, только медленная алая струйка потянулась из, видать, прокушенной от удара губы, да в округлившихся глазищах стынет не страх даже, а понимание: после выкричанного ею вздора иного обращенья ждать нечего).

Понимание…

Что там может она понимать?! Мечник Урман и сам, только уже разворачивая коня, понял все до конца.

Нет, белый промельк в зеркальной чистоте клинка — это действительно была пущенная откуда-то сзади стрела. Только предназначалась она не Векше. Неведомый стрелок хорошо использовал Мечникову неподвижность, старательно выцелив щель меж доспешной да шеломной закраинами. И, не дернись Мечник в ударе, дергаться бы ему в агонии: хоть и легка оказалась летучая эта смерть, но ее костяное жало насквозь простегнуло бы затылок и горло.

Вторую стрелу невидимый еще лучник метнул, небось, с досады на неудачу первого (казалось бы, верного) выстрела. Чересчур издали метнул, чересчур уж явно: в лицо. Кудеслав только головою мотнул, и остроклювая, разочарованно взныв, лишь опереньем по скуле чиркнула. Да, легка, легка — не на человека, на мелкого неопасного зверя… Глуп он, что ли, засадщик — с этаким-то на панцирного?!

А третья угадала как раз туда, куда была послана. И пришлось Мечнику на чем свет стоит изругать себя за то, что после первого же выстрела не спешился. Понадеялся, вишь, на свою воинскую сноровку, да что стреляльщик один, да еще и дорваться до него, стреляльщика-то, очень уж захотелось… Вот и дохотелось-донадеялось, голова твоя с пчелами…

То есть стреляльщик был, похоже, вправду один, и сам-то Мечник успел все: и распознать, откуда выпархивает летучая гибель, и новый выстрел заметить, и вовремя рвануть повод… А вот непривычный к таким передрягам рабочий мирный конек не успел послушаться, и остроклювая воткнулась ему в загривок. Рана-то пустяка пустяшней, но испуганная скотинка завертелась, то брыкаясь, то норовя вздыбиться, и пока удалось окоротить, успокоить…

Что толку было потом крутить головою и самому крутиться в седле, всматриваясь да вслушиваясь? Отчетливо хрустнуло раз-другой где-то справа, светлое что-то умелькнуло куда-то влево… Пустое. Куда ни кинься — хоть влево, хоть вправо, а хоть к кусту, из которого били стрелы, — только собственный нос поймаешь.

Все.

Ушел стрелок.

Ловко ушел — куда ловчее, чем пытался убить.

Вовсе уж леший весть где лениво прокричала сорока; алчно звенел над ухом примеривающийся комар; за Мечниковой спиною крепла мешанина из топотанья, шороха, сдавленных бормотаний (Векша, опамятовав, ловила своего коня)…

Кудеслав вздохнул, тронул пальцами наливающуюся мозжением шею — на пальцах остались красные пятнышки… Не вовсе, значит, мимо прошла та, первая, стрела… Что ж, воин, жди теперь. Ежели тебе да коню вскоре взнеможется, значит, стрельные наконечники травлены и неведомый лучник никак не дурень.

А если не занеможется, лучник все едино не дурень. И ты не дурень со своими страхами за ильменку.

Если ты да конь не отравлены, выходит, умелый засадщик с якобы дурацкими стрелами собирался лишь ранить. Векшу. И лишь в последний миг передумал, попытался убить. Тебя. Почему?

И почему он так вот вдруг ушел? Стрелы закончились? Интересно, у кого еще, кроме Белоконя, такая привычка: если иметь при себе стрелы, то не более трех? И завеялся он куда-то еще до света… Не сюда ли?

И Векшин припадок уж чересчур был нелеп да вздорен… Ишь ведь, умельца какого-то себе в Приильменьи выдумала…

Или не выдумала?

1

То не буйный ветер в чаще гудет,

Не зверина в буреломе ревет,

Не воронья туча грает,

И не молодец гуляет —

Переполнена корчага улочкой бредет.

Сиплый вой, в котором лишь с немалой натугою можно признать людское пение; смачное чавканье раскисших лаптей по жидкой грязи; надоедливый шум дождя… Проклятый дождь — он что, вознамерился идти вечно?.. Трижды проклятая грязь… Трижды по трижды проклятая жизнь — покуда еще коротковатая, но уже успевшая опостылеть, беспросветная, как низкое кудлатое небо, унылая даже в разгульности своей, как эта песня, самовольно рвущаяся из глотки, надорванной едким дымом плавильного горна.

В той корчаге то туды, то сюды

Колыхаются хмельные меды.

Уж они бурлят да бродят,

Хоровод со снедью водят —

Знать, хотят пойти наружу, натворить беды. 

Только нам ли с той беды горевать?

Выйдет убыль — враз пополним опять.

Как не пить, коли подносят?

Как не петь, коль сердце просит?

Эвон псы нам подвывают… Эка благодать!

А дождь все льет и льет. Унылый, тоскливый, вялый. Вроде бы совсем недавно отрадовались-отгуляли празднество первого снопа; еще только начинают желтеть лиственные перелески — пока только грушевые деревья успели заполыхать полносильным осенним пламенем. И вот, на тебе… В единое утро под мокрым ветром с Ильменя синева неба заросла кудлатым хворостным мхом. И осень, толком даже еще не родившись, расплакалась по-старчески тихо да надоедливо, словно бы успев уже осознать неотвратимость гибели своей под студеным дыханьем белолюбивой Морены.

От дождевой воды да хмельного пота волосы на голове слиплись тяжким колтуном и мотались в такт нетвердому шагу; беленая праздничная рубаха мокра насквозь и вся в пятнах от браги, мясного сока и дорожной грязи; полосатые сине-белые штаны ямьской работы словно бы из сырой глины вылеплены и при каждом движении больно ляпают по коленям; на онучи да лапти вообще страх глядеть — ноги вместо ступней оканчиваются пудовыми комьями грязи с конским и прочим навозом пополам (это хорошо, ежели всего-навсего пополам)… Опояску не то на Гостюхином подворье забыл, не то дорогою утерял — пойди теперь, выищи…

Хорош, в общем — спасибо, хоть люди дорогой почти что не попадаются. Или попадаются, да ты вниманья не обращаешь? Наверное, так. Вон мимо скольких дворов пришлось пробираться — дождь дождем, а уж насмотрелись на тебя многие, будь покоен.

Переполнена корчага улочкой бредет…

Нет, не улочкой — улочки уж враг знает где остались.

Давным-давно вылилась путь-дорожка из Старого Града; вылилась, значит, и пошла виться-змеиться по Междуградью, через голые убранные поля да топтанные скотиной луга, мимо изгородей самочинных подворий… Дорожка-то вьется, петляет, с другими переплетается, и ноги хмельные бредут по тому плетению, куда сами хотят. Ну и куда же это они забрели? Оглядеться бы, не то занесут куда-нибудь вовсе в ненужные места!

Так и есть: занести не занесли, однако же крюка дали изрядного.

Эвон, всего лишь в полуверсте виднеется сквозь мутное дождевое марево Навий Град — кладовище вкруг подножия огромного, будто бы непомерной тяжестью своею приплюснутого Идолова Холма. Вон и курганы-могилы ясно видать… Разные они там — и круглые, и длинные, и такие, что лишь оплывшим горбочком кажут себя над землею… И смертные избы… И этак с любой стороны от подошвы почти до четверти высоты холма, с приплюснутой лысой вершины которого глядится в небо прадавнее идолище бога Велеса — огромное, едва ли не достающее каменной мордой тяжкие злые тучи… Или достающее-таки? Далековато, не разобрать отсель… Ближе, что ль, подойти? Ай, да пес с ним, с медведищем!

И-эх, то не буйный ветер в чаще гудет! Не зверина в бур-р… ур-р… Тьфу!

Ан куда же это все-таки тебя, дурня, несет? Тебе бы вниз, к берегу Гостинца-кормильца, да берегом-то и добираться. Дорога там легче, чище — все больше колодами да горбыльем мощена. А отдохнуть, к примеру… Под чью-нибудь лодью влез — вот тебе и отдых. А пожелаешь, так и ночлег.

Может, это ты на Холм волокся, к Корочуну-хранильнику? Может, и так, а только лучше б не надо: в этаком, с позволенья сказать, состояньице до Святилища ни в жисть не докарабкаться.

Домой бы… Мокро же, холодно, и сил уже нет дергать ноги из трижды клятой грязищи. Если бы спьяну не понесла нелегкая окольной верхней дорогой, уже бы две трети пути миновал. Поди, в этот самый миг мимо подворья самочинца Горюты шел бы, а это от твоего теперешнего дома рукой дотянуться.

Во, вот оно. Горютино подворье…

И прежде-то мимо него ходить опасался — а ну как хозяин на глаза попадется?! Уж небось руки своею бы волей голову его недоумковатую отвертели, сполна бы воздали старому псу, в расплату за чью вздорную гневливость община отсудила Векшу иноземным гостям — купленницей, двуногой скотиной…

То-то — прежде. А уж теперь, когда Векша воротилась… Да не одна, а с этим своим… Иной раз аж во сне привидится, как входишь на этот двор, да в глаза ей заглядываешь… Небось не отведет взгляда — даром что сызмальства у нее такая повадка: чуть не по ней, тут же вбок глядеть начинает, аж шея скрипит, выворачиваясь… А шея-то дивная, высокая, ровно лебяжья…

Да, вот так бы и наяву: глаза в глаза, чтоб без единого слова припомнила, как шепот ласковый слушала, какие слова шептала в ответ… Давно ли было? Всего лишь чуть больше двух лет тому…

И чтоб муж ее, зверина лесной, в этакий миг рядом случился — а ты бы его за бороду, да об стену, да оземь… Вот тогда-то поняла бы глупая Векша, кого на кого променяла. И — в слезы, в ноги тебе: прости, мол… А ты бы пальцы ее от рук своих оторвал, отворотился бы гордо, да прочь, через этого ее Вятича переступивши…

Ох-хо-хо… Во снах да в мечтах оно все ладно выходит, достойно, а вот на деле…

На деле ты, мил-друг, давеча как повстречал ненароком ее в проулочке, Векшу-то, так будто сила неведомая тебя через чужой плетень перенесла, за поленницу вмяла. Пес сторожевой заливается, штаны да то, что под ними, рвет-угрызает, а ты знай кулак в рот и сам же себя до крови: только бы прошла, только бы не заметила… Хорошо хоть псина попалась мелковатая — ночи три на брюхе поспал, на том и минулось. А ежели по правде праведной рассудить, кто перед кем виноват? Не Векше ли Горютиной от тебя за поленницами хорониться?

Да, вот те и сны-мечтания. Была Векша Горютина, а теперь она Вятичиха — на том тебе и вся праведная правда.

Стал быть, поклон вам, спотыкливы ноги да хмельна голова, что не проволокли дурного своего хозяина мимо Горютиного жилища.

Не проволокли. А теперь-то куда волочете? Домой? Х-ха!

Одна нам с вами, ноги, дорога — к Чарусе, так то не дом. У подъяремной скотины домов не бывает. Чаруса — он Чаруса и есть, хлябь несытеющая. И ведь как ни суди, а в той дурости, которой ты собственную долю изломал, твоей вины лишь половина. А вторая половина Векшина — разве не так? Причаровала, крепкими проволоками к себе прикрутила наузница волхвова; ты из любви этой безысходной судьбу свою растоптал, и что взамен? Вятичиха?!

Трясущиеся квелые пальцы торопливо нащупали на груди увесистый мешочек-лядунку, крепко стиснули его вместе с мокрым сорочечным полотном.

Все. Ни сил, ни желанья куда-либо брести более нет.

Некуда.

Незачем.

Обрыдло.

Ничего, погода нынче хороша — мокреть, холодно, ветер вон поднимается… До полуночи наверняка околеешь. И ладно. Лечь бы прямо где стоишь — в грязь так в грязь, заснуть (плевое дело — хмель пособит), увидать напоследок во сне ее, проклятущую, и…

Заплачет, наверное, когда дознается про погибель твою, пожалеет, что этак вот обошлась… А нет, так и не надо.

— Эй, ты, дурья голова! Чего встал шестом? Нашел, понимаешь, время да место… Шевелись — замерзнешь!

Ну вот, помереть — и то не дадут. Куда ни ткнись, одно невезенье. Теперь изволь оглядываться, браниться невесть с кем, чтоб отвязался, шел себе мимо да не лез с дурными советами к занятому человеку…

Назад Дальше