В белой пене у самого берега, залитого светом звезд и ярко-желтой луны, взошедшей над Везувием, промелькнул резвый голубой дельфин, выгнув блестящую спинку перепрыгнул через волну и, поднявшись на хвост, засвистел, призывая подругу. Издалека, от подножия гор, от зарослей цветущих диких роз и эвкалиптов донесся едва слышный перезвон мандолин и гитары, и хрипловатый мужской голос завел рассказ о любви и кровной мести, и о нежных руках возлюбленной, белых и чистых, как цветки апельсина… Далекие птицы отозвались во мраке. Джулио вздрогнул, озноб пробежал по его телу — то был не грозный зов ночного хищника, то сладостным криком взывала над морем любовь…
ГЛАВА 5. Соколиная ставка
На сотни миль от Неаполя, в холодной чужой стране, где нет ни кипарисов, ни гор, ни дельфинов, герцогиня Джованна де Борджа, княгиня Белозерская открыла глаза, проснувшись от шума отпираемых на скотном дворе засовов, коровьего мычания, хрюканья, и гусиного гогота под окном.
Всего мгновение назад ей снилось итальянское утро, золотистое как лепестки магнолии и душистое как гиацинт. Ей снились алые цветы граната и ириса у журчащих фонтанов, рассыпающихся жемчугом на облицованном розовым каталонским мрамором дворе, где древние мавры украшали водоемы лепными изображениями львов. Гитара в руках Паоло дрожит, как сердце, готовое раскрыться, и звуки ее разлетаются брызгами, как алые зерна спелого граната. Рассветные лучи ласкают его руки — сухие смуглые руки на золотистых вибрирующих струнах, и аккорды гитары негромко вторят словам и мыслям. Как спелые ягоды ежевики, блеснули, оторвавшись от инструмента, его живые иссиня-черные глаза, а запах печеного хлеба с аппенинских плоскогорий, укрытых снегами цвета парного молока и пшеничной муки, принес с собой тонкий аромат аниса, хвои и помидоров…
Сны об Италии дразнили и томили ностальгией.
Дочь герцога де Борджа, скрепя сердце, плотнее закуталась в накидку из желтовато-черных беличьих хвостов, служившую ей одеялом в узкой, низенькой и очень сырой спаленке аж на четвертом этаже под самой башней с зубцами в большом и нескладном доме князей Шелешпанских в самом центре Москвы.
Помещение, выделенное ей старой княгиней Емельяной Феодоровной, вдовствующей матушкой князя Афанасия Юрьевича Шелешпанского, двоюродного брата Алексея Петровича, походило на чердачное и имело три маленьких неровных оконца с трех сторон, так плохо заделанных расписанной причудливыми фигурками слюдой, что во все три окна нестерпимо сквозило. Не смея и слова молвить при жизни мужа, который безбожно колотил ее, когда бывал пьян, а нередко и на трезвую голову, после смерти его она почувствовала, наконец, свободу и уважение, которое все окружающие оказывали ей как вдовице и матери двоих сыновей и четырех дочерей. Желая наверстать упущенное, княгиня взяла в свои руки всю власть в доме своего старшего сына, держа в черном теле несчастную невестку княгиню Ирину Андреевну и ее малолетних детей. Она не позволяла никому, даже самому Афанасию, что-либо решать в своей семье, без ее ведома и согласия.
В отношениях между матерью и сыном царил дух деспотизма и рабского угодничества. Емельяна Феодоровна запрещала Ирине Андреевне играть и веселиться с детьми, тиранила невестку бесконечными придирками, не позволяла ей выезжать из дома и даже выходить в сад, наряжаться, качаться на качелях и досках, и в конце концов, без преувеличения, уложила ее в постель с нервной лихорадкой, от которой еще недавно цветущая, полная энергии и здоровья молодая женщина угасала на глазах.
Двоюродного племянника своего, князя Алексея Петровича, Емельяна побаивалась и перечить не смела, но жену его, гречанку, тайно и люто ненавидела. Во-первых, потому что после смерти Натальи Кирилловны и Петра Ивановича именно супруг Емельяны Феодоровны взял на себя основную опеку над их осиротевшими мальчиками. Впрочем, юные Иван и Алексей больше тяготели к веселому и добродушному Роману Ухтомскому, с сыном его Никитой дружили не разлей вода — но княгиня все-таки полагала, что главный вклад в образование и воспитание знатных белозерских отпрысков внесла ее семья. Поэтому она рассчитывала, что и повзрослев они станут прислушиваться к ее мнению, а не исключено, что и преклоняться перед ней, как Афанасий.
В гречанке же Емельяна Феодоровна чувствовала сильную конкурентку — не чета ее тихой и застенчивой Ирине. Влияние на князя Алексея Петровича Вассиана имела огромное и делиться им ни с кем не собиралась. Кроме того, чрезвычайно набожная Емельяна, считавшая своим долгом одного из сыновей, младшего Василия, с юных лет определить на путь богослужения, отправив его еще в детские годы послушником в Кириллово-Белозерский монастырь, в гречанке религиозного усердия не замечала. Более того, она обращала внимание, что многие обряды княгиня Вассиана выполняет с предосудительным равнодушием или, вообще, пропускает, сославшись на здоровье, что, по мнению Емельяны, считалось недопустимым. Потому в душе она считала гречанку еретичкой и вероотступницей, что, конечно, не добавляло сердечности их отношениям.
Но более всего возмущало старую княгиню, что, по ее подозрению, Алексей Петрович взял гречанку в жены не девственницей, и узнай об этом кто — не миновать всей семье позора. Емельяна еще на свадьбе, сговорившись с теткой Пелагеей Сугорской, пыталась взять на себя роль покойной Натальи Кирилловны и сопроводить гречанку в мыльню, где по традиции после брачной ночи, невеста должна была предъявить матери жениха знаки своего девства. Но князь Иван Петрович, как старший в семье, обряд по непонятной причине отменил, и была ли гречанка девственницей, или на ней лежит клеймо порока, знали только она сама и ее муж, а Емельяну в подробности не посвящали, что старуху очень злило.
Потому, когда накануне поздно вечером — в доме Шелешпанских уже укладывались спать — к воротам подскакала кавалькада всадников, и слуга сообщил, что прибыл князь Алексей Петрович Белозерский со свитой, Емельяна, вопреки возражениям Афанасия и Ирины, желавших разместить сестру как можно удобнее, отвела гречанке самую холодную и сырую спальню, и была неприятно удивлена, когда Вассиана тепло расцеловавшись с Ириной, едва поклонилась старой княгине и ушла в отведенные ей покои, не преподнеся подарков.
Князь Алексей Петрович объяснил побелевшей от гнева старухе, что княгиня Вассиана устала, а княжеский поезд со слугами и утварью прибудет только утром, так как заставы уже закрыты и улицы заперты; они, мол, едва успели проскочить через Дорогомиловскую заставу, вот и будут подарки завтра. И тоже ушел в покои Афанасия, который отвел гостю лучшую из своих комнат.
Княгиня Вассиана поднялась с постели и, сунув ноги в толстых шерстяных чулках в стоящие у кровати красные башмаки, так густо расшитые золотыми узорами и жемчугами, что не видно было и сафьяна; кутаясь в беличью накидку, ополоснула лицо розовой водой из небольшого кувшина, стоявшего у изголовья кровати и подошла к окну.
Снизу послышалось радостное похрюкивание — там находился скотный двор.
«Куда же еще меня Емельяна поселит, — грустно улыбнулась княгиня, — разве только прямо в стойло».
Наверх доносился не только разноголосый шум скотины, но и отвратительные запахи. Сквозь мутное окошко Вассиана разглядела высокого, сухопарого Афанасия Шелешпанского, обходившего поутру, перед тем как отправиться на цареву службу, свои владения. Он проверял, положено ли зерно курам и гусям, дали ли овса лошадям, постелили ли солому в стойла и в хлев.
Рядом с ним гречанка увидела Никиту. Афанасий приказал вывести из стойла двух лошадей, недавно приобретенных, и показывал князю Ухтомскому свои покупки. Никита лошадей любил, управлялся с ними ловко.
Вассиана зябко поежилась, пытаясь стряхнуть неведомо откуда взявшийся холодок. За многие годы, прожитые ею после смерти отца — ее настоящего отца, о котором никто не догадывался — проведенные не только в Московии, но и дома, в Италии, она не встречала мужчины, который так походил бы на него, как Никита. Ухтомский нравился ей не только бесспорной красотой тела и лица, но и редкой для славянина подвижностью, кипучей энергией, бьющей через край, смелостью и чистосердечием.
Впрочем, последняя черта скорее отличала его от коварного итальянского герцога, но она была чрезвычайно характерна, как не раз убеждалась Вассиана, для выходцев с северной Руси.
Почувствовав ее взгляд, Никита обернулся и поднял голову. Даже сквозь мутную слюду она почувствовала, как взор его пронзил все ее существо, и мелкая дрожь пронеслась по телу. В дверь спальни постучали: два коротких удара, затем, через секунду, еще один — де Армес.
— Войдите, — разрешила женщина, отойдя от окна.
Дверь открылась. Появился капитан Гарсиа де Армес, несмотря на ранний час, одетый аккуратно и с иголочки. Белоснежные манжеты на его костюме и жабо рубашки сияли серебристыми блесками, длинные черные волосы — гладко зачесаны назад, даже замшевые перчатки — на руках. Войдя, он снял их и поклонился по-европейски, выставив вперед одну ногу в начищенном, как зеркало, черном сапоге со звездчатой шпорой.
— Как вам спалось, госпожа? — спросил он по-итальянски.
— Отвратительно, — призналась Вассиана. — Холодно. Сыро. Зябко. А ты?
— Я-то что! — загадочно улыбнулся испанец, подходя. — Мне не бывает ни холодно, ни жарко. Только вот собаки всю ночь выли.
— Мертвеца чуют, не привыкли еще, — ответила ему Вассиана.
— Благодарю за комплимент, — испанец снова картинно поклонился.
— За правду не благодарят. Удалось тебе что-то узнать о мурзе?
— Нет, госпожа. Татарин как в воду канул. Наши люди пока не нашли его.
— А Голенище?
— Князь Андомский, как и положено ему, в Александровской слободе, при государе, конюшнями царскими ведает, обер-шталмейстер здешний, не знаю, как русские это называют.
— Ты виделся с ним?
— А как же. Невидимкой прикинулся, да как приказали, проник в само подворье укрепленное, в новую государеву столицу, что меж глухих лесов теперь стоит, за рвом да валом и со сторожевыми заставами по дорогам — так просто не проедешь. Там у них ныне что-то наподобие монастыря. Сам государь — игумен, а князь Афанасий Вяземский — за келаря. Все в монашеских скуфейках, в черных рясах поют заутреню. Сам государь с царевичем на колокольню полез в колокола звонить, а потом на клиросе читал, да такие земные поклоны клал, что я уж испугался, как бы он лоб-то в кровь не расшиб. Ну, а затем все за трапезу принялись, тут-то я Андрюшку и отозвал в сторонку. Государь там о посте да о воздержании речь держал, прямо как Великий магистр у нас в Лазурном замке.
— Не у нас, а у вас, — поправила его Вассиана.
— Ну, да, простите, госпожа, не то сказал, — снова поклонился испанец. — Так передал я князю, что велели. Государь на охоту нынче собирается. Там, видать, и супруга вашего нынешнего лицезреть изволит, а Голенищу не терпится в соколиной охоте с господином де Ухтом потягаться. Клялся, что одержит верх над Никитой.
— Не бывать тому, — уверенно заявила Вассиана.
— Ну, так это как вашей светлости будет угодно, так мы и сделаем, — насмешливо хмыкнул испанец.
— Ты, Гарсиа, тут не лезь, — прервала его Вассиана. — Князь Ухтомский без тебя свою удаль покажет. А передал ты Голенищу, что видеть его желаю?
— А как же. Он, правда, в обиде большой. Ну, я уж постарался, уломал его. После охоты, сказал, готов, просил место назначить. Только, сами знаете, камешки ему нужны. За так — шагу не шагнет.
— Камешков он больше не увидит. Голенище нам теперь не нужен, — произнесла задумчиво Вассиана. — Когда требовалось от него себя показать, он провалил всю нашу задумку. Кроме того, с неуместными обидами своими да амбициями он может нам сейчас помешать, так как знает лишнее. Я для того и привезла тебя в Москву, Гарсиа, чтобы ты о нем позаботился. Но все должно быть незаметно, естественным путем, и с моего ведома, понял?
— Как не понять, ваша светлость.
— Так что ступай к нему и передай, что буду ждать его у Гостиного Двора на пересечении Бронницкой и Кузнечной улицы сегодня в десятом часу дня. И пока ничего не предпринимай. Иди, Гарсиа, а то сейчас дворовые прибегут, одевать меня, да и князь, не дай Бог, пожалует…
Испанец молча отвесил поклон и направился к двери.
— Татарина ищи, — приказала ему вслед Вассиана — Мне Юсуф нужен. И пока живой.
* * *
Царь Иоанн Васильевич, с недавних пор обосновавшийся в Александровской слободе с избранной тысячей приближенных бояр, в Москву теперь наезжал не часто и не на великое время. Потому каждого приезда государя бояре ждали со страхом и подобострастием. С раннего утра собирались в кремле, старики ехали в каретах, молодые — верхом. Не доезжая до царского двора, вдалеке от крыльца, выходили из карет, слезали с лошадей и шли к крыльцу пешком.
Князья Белозерский и Ухтомский также отправились во дворец, едва только рассвело. У постельного крыльца и на обширной площади, его окружающем, толпились наименее знатные царевы холопы, в основном дети отцов, бывших в высоких чинах: площадные и комнатные стольники, стряпчие, московские дворяне, у которых не было придворных должностей, дьяки и подьячие. Взад и вперед бегали жильцы: в основном, дворянские, дьяческие и подьяческие дети, ночующие при царском дворе. То тут, то там возникали драки — кто сцепится из-за холопов, кто — из-за старых слухов да сплетен, да из-за места, кому ближе, а кому дальше стоять.
Перед князьями Белозерскими, как знатными особами, толпа расступилась. Вслед за боярами, окольничими, думными дворянами и дьяками князья прошли в переднюю, где собирались родовитые князья да бояре, или выслужившиеся в приказные дьяки служилые люди. Здесь было душно. Вся зала рябила разноцветием шелка и бархата, слепила глаз золотыми и серебряными узорами вышивок на одеяниях щеголявших друг перед другом богатством бояр, целый лес меховых шапок колыхался над головами, и то тут, то там, кто-то, вспотев от натуги ожидания, доставал из-под прикрывавших под шапкой макушку тафьи да колпака вышитые платки с золотой бахромой и вытирал испарину.
Видимо, перепрев, старый боярин Константин Шереметев неожиданно стукнул об пол тростью с резным набалдашником и громко посетовал, что князь Юрий Трубецкой на днях за обедом у государя получил назначение выше, чем сын его, Андрюшка Шереметев.
— Вы, Трубецкие, хоть и князья природные, да пришлые, литовские, а мы, Шереметевы — старинный московский знатный род. Вот и подаю государю челобитную, — донесся до Алексея Петровича сварливый голос Шереметева, — что я и сын мой полагаем, что бесчестит нас назначение иноземца пришлого на место выше нашего. А если и дальше так пойдет, так всему отечеству нашему поруха случится.
— А ты не нападай, не нападай на меня, — разражено отбивался Трубецкой. — Ты меня не менее бесчестишь, иноземцем называя. Мы, Трубецкие, не иноземцы, а старый, честный род, за себя постоять сможем. И бесчестье свое я так не оставлю — доправлю, так и знай, за счет родственников твоих. И за то, что дворню свою на моих людей натравил давеча, драку затеял — за все ответствовать будешь, старый шут, — злился Трубецкой. Разъяренный Шереметев кинулся было на врага с посохом, но его удержали, и тут он заметил среди вновь пришедших князя Никиту Ухтомского.
— Ага, вот и Никитка, герой наш, из заморских стран явился, — заскрипел Шереметев, подскочив. — Ты когда сватов к моей Лизке засылать будешь? А? Ветреник, ты что девку мою позоришь? Засиделась уж, тебя-то дожидаяся. Вроде и столковались обо всем, а он, вот те и на — пропал, по царевой службе как бы. Уж не передумал ли, чай? — Шереметев подозрительно прищурился. — Так я тебе голову-то снесу, — пригрозил он пальцем.
— Траур у нас, по князю погибшему Ивану Петровичу, — спокойно ответил ему Никита, отодвигаясь от Шереметева, чтобы тот не задел, не дай Бог, большой короб, завернутый в алую шелковую материю — подарок государю, который Никита держал в руках. — Негоже в траур разговоры такие вести. Вот отмолим душу брата нашего, тогда и потолкуем.
— Ох, и доиграешься ты у меня, Никитка. Коли узнаю, что на другую девку глаз положил… Мы в родстве давно, чести друг у друга не отнимем, так что не дури…