— В чем дело? — она была просто потрясена. — Болото, зеленый ночной свет… Все как тогда!
Она сделала еще один шаг — и снова осталась под шатровым сводом.
— Ты потеряла свой дар? — Юрг прошептал это едва слышно — никто, даже верная дружина, не должен был знать об этой катастрофе, в глазах джасперян, вероятно, равносильной трагедии.
— Нет, нет, нет… — она тоже перешла на шепот, но скорее оттого, что ей изменил голос. — Это просто невозможно. Тут другое…
— Кто-то поставил заслон?
— Нет. Нашим перелетам через НИЧТО противостоять невозможно. А то, что я осталась здесь, означает только одно: того места, которое я мысленно себе представила… не существует!
— Нигде-нигде на Тихри?
— Нигде во Вселенной!
— Ничего не понимаю… — растерянно пробормотал командор. — Но если Харр исчез — значит, он там, в том самом уголке Тихри или другой планеты, который ты себе представила!
— Да. Но прошло время и… мне даже страшно это произнести… Этого уголка больше нет на свете. Там теперь что-то другое, но отнюдь не бескрайнее болото, освещенное яркой зеленой звездой. Или вообще нет ничего.
Юрг представил себе взрыв сверхновой, после которого действительно ничего не остается в окрестностях гибнущей звезды, и у него от ужаса заледенела спина, словно на нее наложил лапу призрачный ледяной локки.
А Харр по-Харрада, самозваный рыцарь, в это самое время восседал на ковровой подушке посреди своей — то есть Махидиной — хижины и решал принципиальный вопрос: выудить ли ему еще одну соленую рыбку из пузатого бочонка, только что доставленного из амантовых погребов, или это будет уже бесповоротный перебор? Соль в Многоступенье была чуть горьковатой, рыбка сдобрена водяным перцем и вкусна ну просто обалденно, и поглощать ее, да еще и с печеными круглыми кореньями, можно было бы до бесконечности, да вот беда — вкусность сия требовала неограниченной запивки, а бурдючок с пенным дурноватым пойлом, отдаленно напоминающим тихрианское пиво, был уже на две трети пуст. Да и на простор тянуло, в холодок под деревце. Состояние такое было весьма близко к полному блаженству, если бы не свербела одна мысль: зря он проболтался при девках об амантовых детишках. Он их, разумеется, по именам не называл, но Мади сообразит, она ведь у нас кладезь премудрости, что никаких других брата с сестрой Харр вчера и повстречать не мог, а если бы и повстречал — не поведали бы они ему столь тайные и крамольные мысли.
Махида, по-бабьи уловив перемену в настроении своего покровителя, кинула ему обрывок зеленого листа — утереться — и недовольно фыркнула:
— Безбедно живут, видать, детишки ентовы, что у них иной заботы не имеется, как о новом боге размечтаться! С любого бога проку — тьфу, что с горбаня молока, а радости — одни орешки на удобрение. С малолетнего сглупа кого себе не выберешь, так на то закон есть: как семьей обзаводишься, бога и поменять можно, только заплати аманту откуп. И вся недолга.
— Так о том они и печалятся, что менять им не на что, — тихонько прошептала Мади, двумя пальчиками обдиравшая шкурку с печеного клубешка, и Харр понял, что она не столько об Иддсовых отпрысках, сколь о собственных невеселых размышлениях, причины которых он, честно говоря, не понимал.
— Ну так пусть себе Успенную гору выберут, она громадная, одна на всех!
— Не на всех, — тихо возразила Мади, — из Медостава Ярого ее уже и не видать… Да и какой толк с горы?
— А земля-матушка? Она ж на всех одна! — решил внести свою лепту Харр.
Подружки всплеснули руками.
— Сказанул! Земля — она мертвых укрывает, ей поклониться — в нее попроситься, — не на шутку перепугалась Махида.
— Ну, тогда не знаю, — раздосадовался Харр, воображение которого было на пределе, а низ живота тревожил тягостной переполненностью. — Кабы не ваша блажь, что бога обязательно лапать надо да вылизывать, лелеючи, так лучше солнца ничто не подошло бы.
— Тоже мне задачка мудреная! — пожала плечами практичная донельзя Махида. — Пусть велят меднику выковать солнышко золоченое, и весь сказ. А ежели кто хочет единого бога иметь, то пусть такую же фиговину себе закажет, вот и будут одинаковые боги во всех станах окрестных!
Харр подивился ее сообразительности, но мысль эта как-то пришлась ему не по душе.
— Не, негоже подделке поклоняться, лжу лелеять. Живому солнышку на то и глядеть-то будет отвратно.
— Это почему так? — взвилась Махида, в кои веки возгордившаяся тем, что оказалась сообразительнее умнички Мади.
— А потому что идолу поддельному поклоняться — это все равно что с чучелом вместо девки любиться, — отрезал Харр, чтобы больше не приставала.
Мади медленно подняла на него прекрасные свои, точно черной гарью обведенные глаза, и он уже знал, что она скажет: дай мои кружала, Махида…
— Что, кружала тебе? — рявкнула униженная хозяйка дома. — Поди в червленую рощу, набери кипу листов, тогда проси! Все перевела на свои кружала, на кой они только ляд…
Мади послушно поднялась:
— Сказала бы раньше, я по дороге забежала бы хоть к ручью.
— У ручья, может, еще кто из подкоряжников хоронится, тебя что, по Гатитовой доле завидки берут?
Харр, почесываясь, поднялся:
— Пожалуй, и я пройдусь, разомну косточки. Да и Мади поберегу.
— Меня б ты поберег! — впрочем, ни тени ревности в ее голосе не промелькнуло — одна бабья стервозность.
— Да угомонись ты, — досадливо отмахнулся он от разошедшейся любушки. Мне в доме сидеть невтерпеж, а в роще я, глядишь, все деревца поочередно ублажу, не хуже аманта вашего лесового.
С тем и вышли — впереди Мади, аккуратно переступающая через непросохшие лужи, сзади, вразвалочку, обоспавшийся и начинающий нагуливать брюшко Харр с плетеной сеткой для листьев. До последних хижин дошли молча, но затем Мади свернула круто не к дому, а направо, к отвесной горе, которая, как исполинская ладонь, огораживала все Зелогривье, омытая у своего подножия ворчливым ручьем, — они продолжали двигаться прямо по хорошо утоптанной тропинке, петляющей меж мохнатых деревьев-тычков, уставивших свои острые верхушки в зеленоватое небо. Как всегда за полдень, было жарко и влажно, так что даже реденький, хорошо продуваемый кафтан из дырчатой ткани пришлось расстегнуть до пупа.
— Скоро ли? — подал голос Харр, удивленный настойчивым молчанием своей спутницы.
— Не очень, господин мой Гарпогар. Вот хлебные делянки минуем…
Хлебные делянки оказались полянами, усеянными короткими трубчатыми пеньками; на Лилевой дороге, говорят, тоже встречались такие деревца, что срубишь — а в середине мякоть желтоватая, она как высохнет, так и пригодна в пищу, хоть вареная, хоть молотая в муку. Но своими глазами он видел это впервые, и ему снова стало хорошо, потому что он шел по тропе, доселе ему неведомой, и встречал если и не чудеса и диковины, то во всяком случае то, чего не ожидал, будь то лесинка в роще или былинка в поле. И спутница шла молча, придерживая на поворотах золотистую юбочку-разлетайку. После делянок лес пошел богатый, широколиственный, наполненный таким ветряным гулом, словно над верхушками проносился нечувствительный внизу ураган. Но, приглядевшись, Харр понял, что это шлепали друг о друга листья, толстые, как пухлые ладошки, и их шум совсем не мешал птицам, сливавшим свой щебет с переливчатыми руладами каких-то мелодичных трещоток, лишь отдаленно напоминающих слабосильных степных цикад его родимой Тихри.
— А орехи тут имеются? — снова спросил Харр, для того чтобы прервать непонятное молчание Мади.
Она вскинула смуглую руку и, не оборачиваясь, указала куда-то вверх. Он даже голову не стал задирать — поверил.
И снова расступилась перед ними поляна, вся устланная широкими, как у водяной лилии, листьями.
— Режь под корешок, господин, — сказала Мади, — и выбирай покрупнее.
Листья росли прямо из земли тугими пучками; Харр ухватывал черенки одной рукой, другой подрезал под корень и кидал в сетку. У Мади ни ножа, ни кинжала, естественно, не имелось, и он кивнул ей — отдохни, мол, в тенечке, я и сам управлюсь. Управился в два счета, подошел, волоча за собой сетку, и опустился рядом, прислонившись спиной к ноздреватой упругой коре громадного краснолиственного орешника — во всяком случае, кто-то вверху, невидимый, звучно щелкал клювом и сыпал вниз скорлупу.
— Хочешь, слазаю за орехами? — предложил он.
Мади молча покачала головой.
— Да что с тобой? Язычок от жары распух или ты только при Махиде болтать горазда?
Она подтянула коленки к груди и охватила их руками. И до чего ж красивые руки, строфион меня залягай!..
— Когда я спрашиваю тебя, господин мой, ты досадуешь.
— Да потому и досадую, что все про одно да про одно. Ну спроси ты меня про золото голубое, про анделисов пестрокрылых, про чернавок обреченных… Я же до вечера тебя тешить буду!
— То не надобно мне, господин.
— Ну да, про бога единого тебе только и занятно. Точно ты уже старуха плешивая да тощегрудая. Не пойму только, чем тебе твой-то не пришелся? Корми себе птах лесных, с птенцами их тешкайся… Что тебе не ладно?
— То не ладно, что чужие это птенцы, а своего, единственного, мне у моего бога не вымолить…
Харр не сумел удержать глумливый смешок:
— Неужто не просветила тебя подружка твоя шалавая, что на сей предмет не бог надобен, а… гм…
Она вдруг упруго поднялась и замерла перед ним, вытянувшись в струнку.
— Господин мой Гарпогар, — зазвенел ее напряженный — вот-вот оборвется голосок. — Я прошу тебя: сделай так, чтобы у меня родился мой маленький!
Он от изумления присвистнул так, что птицы окрест затихли, а сверху перестала сыпаться ореховая скорлупка:
— Тю! Дура-девка — сейчас надумала?
— Нет.
— А когда же?
— Когда ты мне ожерелье свое надел. И не сама надумала — пирль мне прощебетала.
— В голове твоей дурной пирлюхи завелись, вот они и нашебуршали! Лихолетец я тебе, что ли? Придет твоя пора, девка ты пригожая, и будет все чин-чинарем, найдешь себе по сердцу…
— Не найду, поздно будет, — голосок ее потерял прежнюю напряженность, и в нем задрожали дождевые капли. — Шелуда отвозил рокотан в Межозерный стаи, а там мудродейка живет, что гадает по рожкам горбаней черномастных. И предсказала она, что жить еще Иоффу тридцать лет без одного года. А тогда я уже перестарком буду, никто меня не возьмет. И младенчики у таких вековух только мертвыми рождаются…
— Ну-ну, — оборвал он ее, чувствуя, что любвеобильная его душа совсем не к месту начинает покрываться горьковатыми росинками жалости. — Нашла кому верить — ворожейке корыстной! Твой дед от силы год проскрипит, а там и дуба врежет, это как пить дать. Видал я его на холме. Так что будешь ты первой невестой на все Зелогривье — и богата, и краса писаная. Что еще?
— Нет, господин мой. В роду у Иоффа все долголетки, а богатство его Шелуда унаследует. Потому и прошу у тебя…
Его даже пот холодный прошиб — сколько баб за свой век поимел, и ни разу конфуза не случалось. Но чтоб вот так, по заказу…
— Да едрен-строфион! — не выдержал Харр, у которого где-то внутри беззвучно покачивались чашечки весов: на левой, что ближе к сердцу, лежала жалость, на правой — несовместимость самого сладкого, что ни есть на человечьем веку, с расчетливой, хоть и бескорыстной сделкой. — Да ежели тебе так уж невтерпеж, заводи себе дитятю от первого встречного-поперечного; дед у тебя богатый, где внучку кормит, там и на правнучка достанет.
— Вот ты и встретился мне, господин. Только… Разве ты не знал, что Иофф мне не дед? Он мой муж.
Харр так и подскочил, оттолкнувшись поджарой задницей от усыпанной сухими листьями земли. Левая чашка весов круто пошла вниз.
— Да не будь он старый хрыч, что от ветру качается, — я б его собственной рукой пришиб! Девчонку несмышленую под боком держать — ни себе, ни другим!
— Не надо пришибать, господин мой Гарпогар, мой муж меня хорошо кормит, он и маленького моего выпестует. Только б родился!
— А я б на твоем месте не был так уверен! Знаю я пердунов этих замшелых, что до малолеток охочи: у них вместо совести шиш ядреный, крапивой утыканный!
— Напрасно ты так, господин мой, Иоффа лаешь, его не ведая. Он один на все Многоступенье рокотаны ладит, а чтоб они сладкозвучны были, он красотой должен быть окружен, куда глаз ни положит. У нас и утварь вся в доме изукрашенная, и цветы по стенам небывалые…
— И тебя, значит, выбрали, как миску расписную… — снова капнуло на левую чашку весов.
— Да, господин, — сказала она простодушно, — амант наш лесовой по всем станам искал, вот и выбрал меня. А сколько лет мне было — это Иоффу без разницы. Он ведь на меня только глядит, прищурясь.
Вот и Харр поглядел и невольно прищурился: стояла она как раз супротив солнца, и реденькая ее юбчонка, и накидочка наплечная — все это просвечивало насквозь, четко обозначив силуэт ее юного тела, пряменького, как щепочка. После роскошной Махиды такую обнять — что после доброго вина сухим кузнечиком закусить.
Эстетические принципы разборчивого менестреля весомо легли на правую чашу весов, и она угрожающе потянулась книзу.
— Все равно чужую жену совращать негоже, грех это! — не своим голосом возгласил отпетый бабник, сам ужасаясь той неслыханной ереси, которую выговаривал его язык, — надо было заглушить последний писк желторотой жалости.
Она переступила с ноги на ногу, пошевелила пальцами, словно пересчитывая их, и прошептала:
— Я заплачу тебе, господин мой…
Его словно кипящим маслом ошпарило — он вскочил и, схватив ее за узенькие плечики, встряхнул так, словно хотел вытрясти из нее саму память о подобном паскудстве:
— Никогда! Слышишь — никогда и ни единому мужику не смей предлагать такого! Да я сейчас…
И запнулся, а в самом деле — что сейчас?
Он глядел в ее запрокинутое, помертвелое от страха лицо, задыхаясь от бешенства, и в такт его дыханию хрустальный колокольчик на его ожерелье, одурело метавшийся между ее остренькими птичьими ключицами и курчавой звериной шерстью, покрывавшей его грудь, на каждом вдохе подпрыгивал и, звеня, царапал ее подбородок, а на каждом выдохе неизменно ложился в смуглую ямочку у основания шеи…
— Господин мой, — прошептала она, на какой-то миг раньше него понимая, что обратного пути уже нет, — а это не очень больно?..
И кобелиное его естество, всей мощью громыхнув по левой чашке весов, пригвоздило ее к земле.
* * *
Шаги унеслись и затихли так стремительно, что он даже не уловил, в какую сторону. Потом сообразил: да к ручью, разумеется, юбчонку замывать. Охо-хо, ведь чуял же — ни ей радости, ни себе спасибо. А во рту точно земляничина неспелая — дух остался, а сладости никакой. Он поднялся и принялся соображать, в какой же стороне ручей — за тучными кронами деревьев, чьи листья уже начинали по-осеннему багроветь, Успенной горы видно не было. Он пошел наугад, забирая влево и надеясь напасть на тропу. Было ему как-то тягомотно, и недовольство собой толкало найти кого-то другого, виноватого в непоправимо приключившемся. Виноватый отыскался сам собой — ну конечно же, лесовой амант, запродавший девочку в вековечную кабалу и, естественно, не даром — с каждого рокотана, проданного на сторону, небось половину имел. Харр твердо решил, что рано или поздно повстречает его на узкой дорожке. А уж там — держись, хряк лесовой.
И за мстительными такими помыслами он и не заметил, как попал и вовсе в незнакомое место: на гладкой, словно вытоптанной поляне росло несколько небывало высоких деревьев с громадными — на размах двух рук — резными листьями, над которыми недвижно замирали в дурмане собственного благоухания пирамидальные свечи запоздалых цветов. У подножия самого высокого дерева виднелась какая-то глыба, рыжевато-белесая, точно загаженный птицами камень. Странные звуки неслись вроде бы от этого камня: «Уу-фу-уу-фу-уу-фу…» точно заматерелый боров с Дороги Свиньи чесался о шершавый ствол. Любопытство чуть было не подтолкнуло дотошного странника вперед, но тут ленивый лесной ветерок донес до него острый запах хищного зверя; Харр замер, внимательно оглядывая одно дерево за другим — за которым же прячется плотоядная тварь? Меж тем звуки начали набирать высоту, сливаясь в одно непрерывное: «Ууууууууууу! — …фу».
И тут глыба шевельнулась, разворачиваясь, и двинулась прямо на Харра. Изумление его было столь велико, что ему не пришло даже в голову спрятаться за какое-нибудь соседнее дерево, и он, вытаращив глаза, разглядывал приближающееся к нему лесное чудо.