Лафферти в душе — моралист. И даже более того — самые дикие полеты его фантазии не только подтверждают те или иные постулаты, которые, с точки зрения правоверного католика, должны направлять поведение, но еще и представляют собой амбициозную попытку морально «выправить» саму Вселенную.
Иначе говоря, представить дело так, что вся окружающая нас материальная реальность — не более чем некая вселенская театральная сцена, а наши поступки включены в действие развертывающейся космической моральной драмы".
Он в общем сумел не так мало написать за двадцать лет. Кроме НФ Лафферти писал еще и фэнтези (в 1990 году он получил Всемирную премию фэнтези за общий вклад в развитие жанра), а также произведения, которые можно условно обозначить как "исторические фантазии". Такова его дилогия, состоящая из романов "Зеленое пламя" (1971) и «Полнеба» (1984), действие которой разворачивается в позапрошлом веке, а сюжетные коллизии движет борьба героя-ирландца и его интернационального воинства, называющих себя "зеленой революцией", с революцией «красной», которую возглавляет сын дьявола! Обращался Лафферти и к истории коренных жителей Северной Америки, согнанных со своих земель белыми поселенцами (роман "Окла Ханнали").
Но с 1980 года он стал писать гораздо меньше — перенесенный инфаркт приковал Лафферти к постели. А в 1994-м последовал второй. Но Лафферти прожил еще восемь лёт — не покидая дома для тяжелобольных и престарелых при францисканском монастыре в Оклахоме. Когда 18 марта 2002 года писатель умер и был похоронен на католическом кладбище в Пери (там, где прошло его детство), выяснилось, что он всю жизнь прожил фактически один, убежденным холостяком (долгие годы с ним жила его сестра, пока не умерла), и весь круг общения Лафферти составляли книги. А также виски, запасы которого поражали редких друзей и знакомых затворника, когда они еще посещали его дом. На фантастических конвенциях он появлялся редко — и всегда держался особняком.
У него, дипломированного инженера-электрика, никогда в жизни не было компьютера — все свои произведения Лафферти по старинке «отбивал» на разбитой механической пишущей машинке.
Нет, правда, чудак неописуемый.
24.10.2009
Александер Ирвайн. Агент провокатор
Перевел с английского Юрий Соколов
В Детройте разгар дня, четверг, июль, 1940 год. Мне двенадцать лет. Со своего места в верхнем ярусе левых трибун на стадионе Бриггса я могу, если обернусь, увидеть здание "Дженерал Моторс", возвышающееся над Вудвард-авеню. Машины сплошным потоком текут в обе стороны Мичиган-авеню — «форды», «шевроле», «бьюики», между которыми взгляд иногда отмечает «мерседес», и многие из них ведут те же самые руки, которые делали эти автомобили. Я смотрю на свои ладони и представляю, как они превратятся в руки рабочего и автомобилиста — с крупными костяшками, покрытые шрамами и грязью, настолько глубоко въевшейся в морщины, что никакое мыло ее не берет.
Справа от меня сидит отец, старательно придерживая на коленях три политых горчицей хот-дога. Глядя на его руки, я пытаюсь пересчитать дюжинами рассыпанные по запястьям и предплечьям белые круглые точечки шрамов. Отец работает в "Форд Моторс" сварщиком. Ему тридцать один год, и, на мой взгляд, он знает решительно все на свете.
Я беру хот-дог и в три укуса отправляю его в желудок.
— Боже праведный, парень, — произносит отец с набитым ртом. — Прямо Малыш Рут.[11] Вот что, не разыграть ли нам этот бутерброд, а я схожу за новой порцией в перерыв на седьмом иннинге.[12]
На поле Школяр Роу разминается перед четвертой подачей, а "Бостон Ред Соке" толпятся возле скамейки запасных. Роу бросать умеет, и "Ред Соке" готовятся к некоторым неприятностям, тем не менее на три иннинга может уйти минут сорок. Мне двенадцать лет, и я вполне способен умереть от голода за эти сорок минут.
— По рукам, — говорю я. И папа подбрасывает вверх монету в четверть доллара.
Принцип неопределенности Гейзенберга гласит: в процессе наблюдения за объектом мы смещаем этот объект, поэтому точное положение его и направление перемещения одновременно определить нельзя. Во всяком случае, примерно так нас учили на первых курсах.
Энциклопедия бейсбола утверждает, что Моу Берг совершил шесть хоум-ранов[13] за время своей карьеры в высшей лиге, захватившей тринадцать сезонов в составе четырех команд. О нем было известно, что он разговаривал на двенадцати языках, однако на всех довольно плохо; Берг был самым ученым среди бейсболистов и шутил относительно принципа неопределенности Гейзенберга, слушая в Швейцарии его лекцию во время второй мировой войны и решая тем временем, стоит убить профессора или нет. Я думаю, что Моу Берг вполне мог бы по достоинству оценить те тонкие сдвиги, которые претерпевают мои воспоминания о нем всякий раз, когда я пытаюсь извлечь их из нейрохимического ила, скопившегося за семьдесят лет.
В 1940 году я был фанатом Моу Берга, несмотря на то, что он официально прекратил выступать в конце сезона 1939 года. Как и он, я любил бейсбол и еще — как и он — любил читать, каковая наклонность встречается среди двенадцатилеток не чаще, чем среди игроков высшей лиги. Я зашел настолько далеко, что обзавелся некоторыми из его особых привычек. Узнав, что он просто не мог читать газету, к которой кто-либо прикасался, я потребовал, чтобы дома мне предоставили право первым брать в руки "Фри Пресс". Никто не смел раскрыть газету на спортивной странице, если я еще не ознакомился с результатами матчей — неприкосновенной ценностью для любителя национального спорта.
Берг остался в "Ред Сокс" в качестве кетчера[14] для разминки и некоей разновидности командного гуру, однако после 1939-го не провел ни одной игры, и когда разгорелась война, оказался агентом УСС[15] Бергом. Фотографии Токио, сделанные им во время мирного предвоенного турне американских бейсболистов, послужили картами для бомбардировщиков Джимми Дулиттла,[16] а проявленный в другой ситуации здравый смысл сохранил жизнь Вернеру Гейзенбергу.
Так, по крайней мере, написано в трудах историков. Но я помню, что все было не совсем так.
Например, я помню седьмой хоум-ран Моу Берга.
Я выбираю решку. Блестящий четвертак вспархивает над ладонью отца — как в замедленной съемке, которых я повидал множество за пятьдесят лет посещений кинематографа. Папа перехватывает его правой рукой, хлопнув ею по тыльной стороне левой.
— Не передумал?
Я мотаю головой. Он убирает руку. Решка.
— Получай, — говорит папа. И последний хот-дог исчезает прежде, чем Роу успевает совершить восьмую разминочную попытку.
А потом, можете не верить, на площадку выходит Моу Берг. Голос комментатора выдает растерянность; умолкнув, он незаметно растворяется в отголосках последнего слова: "Сокс-окс-окс…". Толпа приходит в движение, каждый мечтает увидеть собственными глазами, действительно ли Моу Берг выходит на последнюю разминочную попытку, отряхнув от пыли биту бэттера.[17] Любители бейсбола всегда ревностно следят, не представится ли возможность присутствовать при историческом событии.
По мне, так увидеть Берга лучше, чем получить билет на матч мировой серии. Я стаскиваю с головы бейсболку "Детройт Тайгерс" и смотрю на автограф кумира, оставленный им в прошлом августе под козырьком моей бейсболки. Тогда мне пришлось пробиться сквозь толпу, окружившую Теда Вильямса,[18] чтобы добраться до скамейки, а Берг как раз сидел в уголке у ступеней, вертя в пальцах четвертак и разыскивая взглядом в толпе симпатичных девиц. Когда я перегнулся через поручень, чтобы протянуть ему свою кепку, он усмехнулся, заметив на ней старинное английское D: "А ты знаешь, парень, что это за штука, агент-провокатор?". "Нет, сэр, — ответил я, — но когда я приду домой после игры, то постараюсь выяснить это". Улыбка его сделалась чуть шире, и, нацарапав свое имя на моей кепке, он перебросил ее обратно.
И вот теперь он стоит, и Роу выстреливает быстрым мячом вниз на уровне его колен. Берг прослеживает траекторию мяча, качает головой и ждет следующей подачи.
И гасит ее слева от центра.
Я с воплем вскакиваю на ноги еще до того, как успеваю понять, что бросок-то — настоящий хоум-ран. Мяч взмывает к самой верхней точке своей траектории, и два аутфилдера[19] «Тайгерс» замедляют бег, провожая его взглядом к ограде. То есть ко мне. Как сейчас помню: он летит прямо на меня. Я протягиваю руки, несущийся ко мне прямо с неба мяч чуть виляет в воздухе, и я волнуюсь, что он пролетит над моей головой. Это самая долгая секунда в моей жизни. Кажется, будто я слышу голос отца: "Смотри на него, не отрывая глаз. Смотри даже руками".
Мяч плюхается в мои руки почти с тем же самым звуком, как и только что прихлопнутый отцом о ладонь четвертак. Кто-то сталкивается со мной, и я падаю между рядов скамей. Я сильно ударяюсь головой о сиденье или о чье-то колено, однако успеваю сгруппироваться, как Макс Шмелинг.[20] Но я не полностью отключился, я держу этот мяч, как куриное яйцо, которое принесла в школу старшеклассница для какого-то там задания. Папа поднимает меня на ноги, а кучка болельщиков, уже сгрудившихся вокруг, рассыпается столь ж быстро, сколь и собралась. Кое-кто похлопывает меня по спине и хвалит: "Молодец, намертво взял".
— Ну, погляди на себя, Эвери, мальчик мой, — провозглашает папа. — Ты слопал все мои бутерброды и поймал хоум-ран.
— Хоум-ран Моу Берга, — отвечаю я, разглядывая мяч. Часть эмблемы фирмы «Сполдинг» стерта. Здесь Моу Берг приложился битой, думаю я. Это же все равно, что обменяться с ним рукопожатием. Я гляжу на поле, а Берг уже огибает третью базу — два Берга, — со смешком обмениваясь двойным рукопожатием с раздвоившимся тренером с третьей базы.
Все это похоже на сон. Берг начинает расплываться в моих глазах, уши наполняются шумом, отец что-то говорит, но, падая к его ногам, я ничего не слышу.
А потом начинается сон или, скорее, что-то другое. Эвери уже не на стадионе, и отца возле него нет; как нет, в сущности, никого. Он находится один в комнате, где как будто есть стены, потолок и пол, однако, поглядев на них, нельзя понять, существуют они на самом деле или нет.
Впрочем, нет, он не один. В комнате находится какой-то мужчина. Подобно стенам, лицо его расплывается, однако Эвери понимает, что незнакомец облачен в смокинг — похожий на тот, который он видел на свадебной фотографии родителей.
— То, что случилось сейчас, на деле не происходило, — говорит мужчина.
Эвери двенадцать лет, и он говорит:
— Нет, было, я видел все собственными глазами.
— И где же ты видел это?
— На стадионе Бриггса, на матче. Я поймал этот мяч во время игры, — говорит Эвери, протягивая мяч мужчине, чтобы тот поверил ему. Мяч остался в его руке, а значит, хоум-ран был.
Но на ладони его не мяч, а монетка в четверть доллара, подобная той, которую папа Эвери только что подбрасывал в воздух. Четвертак 1936 года чеканки с тремя короткими параллельными бороздками поперек правого крыла орла.
— А где мой мяч? — Эвери оглядывает комнату.
— Мяча не было. В твоей руке находится то, что ты поймал.
— Ну да, — с недоверием отвечает Эвери. — Тед Вильяме не сумел бы выбить с поля четвертак. Хэнк Гринберг тоже. И Джимми Фоккс. И ты думаешь, я поверю в то, что Моу Берг сделал это?
— А что у тебя в руке?
— Четвертак.
— Видишь? Его-то ты и поймал.
— Ну, нет. Значит, ты украл его, так? Ты украл мой мяч.
— Эвери, послушай меня. Есть веские основания для того, чтобы это был четвертак.
— Конечно, есть. Это четвертак, потому что ты украл мой мяч и оказался такой дешевкой, что дал мне за него только четверть доллара. — Эвери бросает монету в мужчину, однако она замирает на полпути между ними, вращаясь так, как вращалась в летнем воздухе на стадионе Бриггса.
— Ну вот, ты сделал это, — говорит мужчина.
Куда я иду, где я был, почему я знаю одновременно и то, и другое? Мне семьдесят два года, и я ушел в отставку с исследовательского полигона "Дженерал Моторс" в приморский коттедж в Сил-Харбор, штат Мэн. С того дня как я видел (или не видел) хоум-ран Моу Берга, «Тайгерс» трижды выигрывали мировую серию — в 1945, 1968 и 1984-м годах. "Ред Соке" в ней не побеждали. Четыре года подряд они проигрывали по семь игр кряду. Последний раз, в 1986-м, болельщики "Ред Соке" уже было решили, что проклятие снято; но после того как посланный Муки Вильсоном низкий мяч нашел себе путь между ног Билла Бакнера, все решили, что уж лучше бы "Ред Соке" проиграли «Энджелс» из Лос-Анджелеса в плей-офф. Тогда бы, по крайней мере… но это все если, если, если… "Если бы у кур были губы, — говаривал мой папа, — они бы не кудахтали, а свистели". Не стоит задумываться над этим. Вырасти болельщиком "Ред Соке", в Детройте дело непростое, но я сумел сделать это — в основном потому, что симпатию свою тщательно скрывал, как и автограф Моу Берга под козырьком кепки "Тайгерс".
Летом я выношу радио на веранду и слушаю репортажи об играх "Ред Соке", провожая взглядом волны, набегающие от просторов Северной Атлантики. Волны разбиваются о берег, а мне хочется знать, нет ли там, в море, какой-то срединной точки, от которой волны разбегаются во все стороны. Неподвижной посреди вращающегося мира, как сказал Элиот.[21] Той, где возможности преобразуются в непреложные факты.
Если такое место существует, мне бы очень хотелось увидеть его, убедиться в том, что оно есть на самом деле. Мне бы очень хотелось знать наверняка: мой выбор убил моего отца или нет.
— Что-что? — переспрашивает Эвери.
— Четвертак в воздухе. И ты должен что-то сказать, прежде чем он упадет.
— Зачем? — Эвери вновь смотрит на мужчину, сидящего в кресле, которого не было здесь минуту назад. Четвертак вращается на уровне глаз.
— Надо решить, что будет.
— А что я решаю?
— У тебя есть два варианта, Эвери. Но от монеты зависит только один, поэтому начнем с главного. Позволь мне кое-что рассказать тебе. — Мужчина устраивается в кресле поудобнее. — Через полтора гог да Америка вступит в войну с Германией и Японией.
— Этого не будет, — возражает Эвери. — Рузвельт заявил, что мы останемся в стороне.
— Да, он так заявил. Но война тем не менее состоится.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что занимаюсь этим. Я знаю. Скажу точнее — это моя сущность. Я тот, кто знает.
Эвери, щурясь, разглядывает собеседника, пытаясь хотя бы на миг остановить это лицо так, чтобы его можно было рассмотреть.
— Ага, тот, кто знает! Ну, а знаешь ли ты, на кого похож?
— Ты не понимаешь меня, Эвери. Я принял этот облик только для того, чтобы тебе проще было увидеть меня.
— Мне стало бы легче, если бы у тебя появилось лицо, — возражает Эвери.
— Отлично, — отвечает мужчина. — Дай мне его.
— Это так просто? Собеседник кивает.
— Хорошо.
И мужчина получает лицо отца Эвери.
— Теперь тебе спокойнее? — спрашивает он.
— Скажи, а что это значит — "тот, кто знает".
— Я не существую, пока не возникает необходимость выяснить какую-то вещь. И когда я узнаю то, что следует узнать, тогда мое существование прекращается.
Эвери начинает понимать.
— Итак, ты существуешь только до тех пор, пока не знаешь того, что тебе необходимо узнать?
Мужчина с лицом отца Эвери кивает.
— Рассказывай свою повесть, — говорит Эвери.
Уходить на покой в девяностых годах — одно удовольствие. Особенно с такой работы, как у меня. Ты получаешь пенсию и страховку. Ты учишь лилии расти на морском побережье Мэна. Ты совершаешь утренние прогулки по национальному парку Акадия в обществе жены. Когда тебе становится скучно, можно давать консультации автомобилистам.
Соскучиться я не могу, потому что когда мне становится тоскливо, я начинаю вспоминать о Моу Берге, четвертаке и том июльском дне, когда отец отпросился с работы, чтобы сводить меня на игру.