Не возвращайтесь по своим следам - Михайлов Владимир Дмитриевич 16 стр.


– То есть тут время шло уже назад, а в городе, скажем – еще в прежнем направлении?

– Невероятным кажется, правда? Мне и самому сначала так показалось. Но вот я подумал как следует и решил: а ведь могло быть! Может и с одного человека начаться, если он духом очень силен, но мы с тобой не такие, в одиночку нам ничего не сделать, а вдвоем – может быть, и получится…

– Что же мы должны вдвоем сделать?

– А мы уже сделали. Вот то, что с нами было. Ты ведь меня ненавидела в те минуты, ты сама призналась; скажу откровенно: и я тебя тоже. Сильно ненавидел. Вот тут и могло что-то произойти. Не получилось. Значит, мало еще ненавидели, не было еще такого уровня чувства…

– Чувства, ты сказал?

– А разве ненависть – не чувство? Любви между нами уже маловато осталось, а вот ненависть растет, и как знать – вдруг к следующему разу…

– Смиримся мы к следующему разу, вот что, – сказала Ада грустно. – Мы всегда в конце концов со всем смиряемся.

– Как знать…

– Были же и до нас люди с сильными чувствами – почему же ничего не произошло?

– А это всегда так, – ответил Зернов. – Ничего не происходит до того самого момента, когда что-нибудь вдруг происходит. Думай об этом. И не примиряйся с тем, что у нас было. Ненавидь. Старайся! Может быть, хоть так…

– Вот сейчас мы расстанемся, – сказала Ада, – пройдет немного времени – и снова начнет вспоминаться все хорошее, что у нас было, а плохое – смажется, расплывется… Трудно.

– А ты думаешь, мне легко? Я ведь понимаю: удастся нам это, повернет время снова назад – пусть даже только для нас двоих сначала, – и расстанемся мы с тобою навсегда в жаркой ненависти. А думаешь, это не горько? Я вот себя все время старался убедить: да ничего не было, так, шуточки, технический пересып – не более того… А ведь на деле не так, не просто так, не от скотства шло…

– Я знаю, – тихо сказала она.

– И у тебя тоже, я прекрасно понимаю. Так вот, мы, в общем, ведь друг другом жертвуем – хотя, начнись снова прямая жизнь, кто знает – и были бы счастливы… И не только мы, но и другие – те, например, кому я мешаю и в жизни, и в любви… И я на такую жертву готов. А ты, чтобы тяжко тебе не было, не забывай этого чувства, ненависти ко мне, насильнику, не забывай, лелей, подогревай – пока… пока что-то не получится.

– Я постараюсь… – не сразу проговорила она. Они подошли к стоявшему на остановке автобусу, Ада села и машина укатила. Зернов глядел ей вслед. Ему предстояло побыть здесь еще полчаса – до следующего автобуса. Зернов чувствовал в себе пустоту. Казалось, все, что было в нем, – все выплеснулось в пароксизме ненависти и отвращения – к женщине и к самому себе, пожалуй, даже в первую очередь… Пытался думать о чем-нибудь другом – но мысли ворочались медленно, лениво, как будто увязали в смоле. А это верно, пожалуй, – думал он, – что не обязательно везде сразу… Никогда в мире все не начиналось и не происходило везде сразу, но – шаг за шагом… Я думал, что вселенскую задачу на себя взвалил, но теперь выходит, что не так: мне надо себя на правильные рельсы поставить, показать, что – можно, а другие и сами постараются. Самого себя, вот что. А это уже как-то проще, сейчас-то мне вроде бы помогли разобраться в том – каков я на самом деле, а не просто по тексту автобиографии для отдела кадров… Да, теперь, пожалуй…

Вдалеке на дороге показался автобус, и Зернов машинально – как и всегда – пошарил в кармане в поисках мелочи. Мелочь была на месте, но пальцы продолжали искать еще что-то. Что это они? – не сразу понял Зернов, и вдруг его осенило: ключ! Ключ от квартиры ведь лежал тут, в этом самом кармане, совершенно точно, еще в автобусе, когда ехал сюда, Зернов убедился в этом. А сейчас вот его не было… Но ведь не мог он никуда деваться, не положено ему было, в прошлой жизни Зернов ключей не терял, никогда такого с ним не случалось… Так что же? Мог выпасть из кармана, когда я швырял плащ наземь, и Ада раздевалась рядом… Мог? А как же течение времени? Вторая жизнь – как? Неужели? Неужели все-таки что-то состоялось? Господи, счастье какое – ключ потерял!

Тут надо было кричать «ура!», прыгать, танцевать, через голову кувыркаться; но до такой степени послабление второй жизни не распространялось, и Зернов в неподвижности дождался подкатившего автобуса и достойно ступил на подножку. Ключ валялся там, в лесу, в укромном местечке. Когда-нибудь, в новой жизни, найдет Зернов эту медяшку и отдаст оправить в золото, во всемирном музее будет этот ключ лежать под колпаком из пуленепробиваемого стекла, и охранники будут стоять рядом, с автоматами наперевес. Шутка ли: ключик, которым отперты были ворота в новую жизнь…

Автобус был пригородным, с кондуктором. Зернов остановился, вытащил горсть мелочи, чтобы найти двадцать копеек. Ключ вместе с пятаками лежал на ладони. Ключ. Здесь. Вот он. Показалось. Ничего не случилось. Ничто ни к чему не приведет. Все впустую…

Он заплатил, взял билет, сел; все – машинально, не думая, не отдавая себе отчета. Другое было в мыслях.

Ключ; он все это время находился в кармане? Но ведь пальцы шарили усердно… А может быть, он исчез – пусть на краткое время, но все же исчез?.. Автобус шел мимо стройки, долгошеий кран снимал уже отрезанную сварщиком железобетонную панель с оконным проемом, чтобы плавно опустить ее на решетчатый скелет панелевоза, терпеливо дожидавшийся внизу. Разбирали очередной дом, не один – много домов разбиралось, город съеживался, и деревенские домики уже возникли и еще будут возникать там, где дорожные машины, разъезжая, снимали совсем уже гладкий, неезженый асфальт. Ну-ка попробуй, как бы говорила вторая жизнь, ну-ка схватись со мною, ты, пигмей, без моего согласия и пальцем не шевелящий… Я, вторая жизнь, я – бог твой, потому что воистину без моего ведома ни один волос не упадет с твоей головы… Все во мне, и ты, ничтожный, во мне, и не как птичка в клетке, а как заключенный в каземате. Хочешь удрать от грехов своих, мелочь ты мерзкая? Нет уж, умел воровать – умей и ответ держать и убирайся в свой измышленный крохотный затхлый мирок, а о большем и не мечтай, потому что вот уже скоро я подброшу тебе собрание, где ты выступишь против директора, – а люди-то уже заранее все знают, – а потом усажу тебя донос писать – и напишешь как миленький, – а ночью заставлю жену насиловать, вот именно так, хотя она сопротивляться и не будет, а пройдет еще несколько деньков – и ты эту твою Аду тоже поедешь насиловать, и никто вас не увидит – кроме меня; но уж я-то буду глядеть и посмеиваться: что задумал, слизь вечности… Меня осилить?

Зернов сидел и слушал это – неслышимое, но явственное; однако же, ко всем его прелестям, он еще и упрям бывал порой, как осел. И сейчас эти угрозы и насмешки не усугубили его горечи по поводу некстати обретенного ключа; наоборот, он про ключ и забыл как-то, столь же беззвучно отвечая: ну ладно, пошутила шутку, самодержица всемирная? Ну, радуйся, радуйся; однако же еще не вечер. Ты ведь тоже ничего не можешь: ни дня жизни у меня не отнимешь и над здоровьем моим более не властна, коли уж один раз выпустила; думаешь, в этом сила твоя? Нет, ошибаешься, во всякой силе и своя слабость, у каждого Ахилла своя пята, у меня еще сорок восемь лет впереди, из них, считай, тридцать, если не более, – активных, сознательных; и вот тридцать лет я тебя всячески пробовать буду – и на излом, и на разрыв, и на сжатие, – а ты против меня бессильна, все заботы взяла на себя, а над мыслями моими ты не хозяйка, хотела бы – да не можешь. И я найду, все равно найду, кое-что я ведь и сейчас уже понял, а за десятки лет еще много пойму – да и люди помогут, многие уже сейчас тебя не хотят, а другие еще верят в твою доброту – но и до них дойдет – разве что если кто-то совсем уже душу человеческую в себе затоптал, тот не поймет, а до остальных дойдет, дойде-ет! И вот тогда-то…

Пора уже было выходить – идти в издательство, в свою редакцию, свой кабинет, передвигать бумаги с места на место, что-то как бы читать, как бы отдавать распоряжения, как бы ходить в отделы – плановый, производственный, рекламы, – а на самом деле думать, думать, думать, чтобы придумать наконец когда-нибудь. Он больше не позволял себе верить в то, что – не придумает. Не могло быть такого. Не могло.

* * *

И все же смутно было на душе и тоскливо несколько последующих дней, да и сегодня утро тянулось как-то нелепо. Зернов подошел к полке; иногда достаточно было взять хорошую, испытанную книгу, заставить себя заглянуть в нее – книга затягивала, тоска уходила, забывалось все, что мешало. Он постоял немного, тупо глядя на полку; сейчас она напоминала челюсть после хорошей драки, и тут, и там зияли пустые места, и того, что он с удовольствием прочитал бы сейчас (если бы вторая разрешила) уже не было: ушло. Немного лет пробежит, – подумал он, – и имя автора снова уйдет в небытие, и журналы исчезнут с первой публикацией, а о нем будут помнить только люди, знающие литературу всерьез, не по школьным или даже институтским учебникам; а еще через годы автор вернется, чтобы снова пройти через свою нелегкую, хотя нами сейчас и благословляемую жизнь… Все меньше становилось в жизни того, что было привычно, возникали какие-то старые вещи, к которым приходилось приноравливаться заново, и было это неприятно.

Но эти книги хоть оставались в памяти, иногда – общим воспоминанием, иногда – отдельными, как врубленными в память, фразами, строчками, строфами, абзацами, целыми страницами. Ну а как же было с теми, которых во время жизней Зернова – и прошлой, и нынешней, второй – просто не было? Все-таки человеком он был литературе не чуждым, и когда (не раз уже и не два) приходилось ему слышать названия и имена, о которых он раньше то ли слышал нечто иное совсем (вроде Набокова или Гроссмана), то ли вообще не слышал (какие-то никому в его время неведомые возникли в литературе Зиновьевы, Хазановы, Ерофеевы, черт знает кто еще, всех и не запомнить было), и очень Зернову становилось не по себе, крайне обидно делалось при мысли, что так он никогда книг этих не увидит и в руках не подержит даже, не говоря уже о том, чтобы прочесть, оценить, подумать… Зернов ведь все-таки специалистом был, хотя в прошлой жизни и подлецом оказывался нередко; это вещи вполне совместимые, что бы там кто ни говорил. Так вот, подлецом быть он больше не хотел, но специалистом оставался и ощущал свою неполноценность оттого, что книг, уже исчезнувших, не читал.

Он размышлял так, и в то же время вслушивался, почти бессознательно, в шаги Наташи за стеной. Черт знает что происходило с ним сейчас: стоило услышать ее шаги – и бежать хотелось, скрыться где-нибудь, под землю провалиться, невидимкой сделаться – только чтобы она его не увидела и сам он чтобы не встретил взгляда ее глаз – ничего не оставалось в этом ее взгляде, кроме презрения и боли. Ведь знала она, что не виноват он, что вторая жизнь проклятая заставляла его – да и она сама ведь тоже не могла отвернуться, соскочить на пол, убежать – оба они оказались рабами времени; но мужчина тут всегда будет виноватее, потому что всегда женщина будет это переживать глубже, тут никакие повороты времени ничего поделать не могли. Ну почему не могло быть иначе? – вопрошал он. – Почему не могло нормально быть, как у других людей: вернулись – и живут себе, и радуются… Может, они любовь на стороне не заводили? Или просто – характеры у них такие – легкие, все приемлющие как должное, что бы ни приключилось? Может, для них главное – то, что деньги понемногу дорожают, в магазинах импорта становится больше, да и продуктов отечественных – тоже, а больше им ничего и не нужно?.. Да кто ты таков, чтобы судить о других, – прерывал он сам себя; ты вот себя осуди как следует. Осудил уже? Ну, тогда ищи! Не сваливай ни на кого – ищи и найди сам!

Но тут не до мыслей и поисков, когда дома вот такое… На эти дни и в первой жизни приходилась одна из все более частых размолвок, так что – слава тебе, Господи – они старались, даже находясь дома, видеться пореже; и все-таки совсем обойтись без этого нельзя было. Однако вот вчера вечером, перед сном, Зернов совершенно точно определил, что у него возникает наконец возможность поговорить с Наташей детально, провести большой разговор, как определил он это про себя. Надо было объяснить ей – так, чтобы поняла, – что ему все это вовсе не доставляет радости, что давно уже все он понял и старается сделать все, чтобы и она получила свободу, и он сам, и Сергеев, и кто угодно – чтобы делали что хотят, чего душа велит, иными словами – чтобы снова нормальная жизнь пришла, с ее риском, отсутствием гарантий чего бы то ни было – но и с возможностью самому решать, рисковать, терпеть поражения, одерживать победы… Она ведь этого и не знает даже: не получалось в эти дни разговоров, хотя и обитали в одной квартире. А сегодня это вроде бы должно получиться, вот сейчас, сейчас… еще мгновение…

– Ната! – позвал он негромко. – Ната! – Он знал, что в той тишине, какая стояла сейчас в квартире, она услышит; но он и куда больше знал: что, услышав – придет.

Наташа подошла – принужденно-сдержанная, как и во все последние дни, глядящая – и не видящая его, но что-то иное, свое – из той жизни, быть может, что уже после него была. Остановилась не близко – так, чтобы рукой не достать: избегала прикосновений.

– Неужели мы так и будем… все время? Неужели ничего нельзя исправить?

– Это я должна бы тебя спросить, – сказала она так же отстраненно. – Но ведь заранее известно, что ты ответишь. Что ни в чем не виноват…

Он ощутил легкое раздражение, – почему-то сразу возникало подобное, когда он пытался всерьез поговорить с нею, – но на сей раз постарался подавить его.

– Я и вправду не очень-то виноват – в одном, во всяком случае…

– Да понимаю я, понимаю! – с неожиданной пылкостью сказала она. – Но кто бы там ни заставлял, но для меня-то ведь начало в тебе, ты начинаешь, а не я… Да, пусть нелогично, пусть даже неверно, но ты ведь, Митя, никогда женщин не понимал, ни меня, ни других твоих… Для меня ты виноват. И тут исправить ничего нельзя. Над своим телом мы не вольны: мешает время. Но и над чувствами тоже: они ничему подчиняться не хотят. Люблю Колю! – это было даже вызывающе сказано, словно о своей заслуге говорила. – И всегда буду, и когда придет наконец счастливый день, когда мы с тобой даже знакомы больше не будем, – и тогда буду его любить, хотя никогда больше уже с ним не встречусь; пока сознание теплится – буду! Что же я – да и он тоже – что же мы, по-твоему, можем сейчас к тебе испытывать?

– Да я ведь не любви прошу, – сказал он, дождавшись, пока наступит его очередь. – Все понимаю, что ты сказала, знаю давно и не спорю – глупо с чувствами спорить…

– Неужели? Меняешься прямо на глазах…

– Ты даже не знаешь, как меняюсь.

– Не любви, значит; тогда чего же?

– Помощи! Помощь мне нужна.

– Ну и как же это я могла бы тебе помочь?

– Прежде всего – понять… Я не хочу этой второй жизни. Ни для себя, ни для других. Для себя – потому, что она не дает мне стать лучше, чем я был, заставляет повторять то, чего я уже не хочу и не должен повторять. А я хочу не таким быть, а другим!

– Я знаю: ты пытаешься. И Николай говорит, что сейчас почему-то все зависит от тебя. Потом уже от других будет, но сейчас – от тебя. Знаешь, я очень удивилась: можно ли от тебя ждать чего-нибудь такого? От человека слабого, непорядочного, всю жизнь только о себе и думавшего…

– Прошлую жизнь, Ната! Прошлую!

– Ну, не знаю…

– Погоди, позволь договорить. Понимаешь, насилие – это не только наша с тобой жизнь сейчас, все второе время, вторая жизнь это насилие над человечеством, потому что его заставляют делать, каждого человека, то, что ему сейчас скорее всего уже совершенно чуждо. Но насилие всегда нужно чем-то питать, предоставленное себе самому, оно не может существовать долго именно потому, что оно противно природе. Зло не может находиться в состоянии устойчивого равновесия, оно всегда колеблется. А раз так, то достаточно, может быть, небольшого усилия – и процесс возвратного движения, наша вторая жизнь прервется. И мы снова повернем…

– Куда, Митя? Опять к первой жизни? Но ведь меня и первая, такая, какой она была, не устраивает; я ни этой, ни той не хочу, я, если уж жить, то заново хочу. А сам ты? Много ли тебе принесет первая жизнь, если ты к ней вернешься?

Назад Дальше